Редьярд Джозеф Киплинг
Самая удивительная повесть в мире и другие рассказы

САМАЯ УДИВИТЕЛЬНАЯ ПОВЕСТЬ В МИРЕ

   Его звали Чарли Мирс; он был единственный сын у матери-вдовы, жил в северной части Лондона и ходил ежедневно в Сити, где он служил в банке. Ему было двадцать лет, и он был полон надежд на будущее. Я встретился с ним в бильярдной, где маркёр называл его просто по имени, а он называл маркёра Бельсей. Чарли объяснил мне с некоторой нервностью, что он пришёл сюда только посмотреть на игроков, а так как мне казалось, что смотреть на игру, где требуется ловкость, не так уж занимательно для молодого человека, то я посоветовал Чарли вернуться домой к матери.
   Это было первой ступенькой к дальнейшему нашему знакомству. Он стал заходить ко мне иногда по вечерам вместо того, чтобы бегать по Лондону вместе со своими товарищами-клерками; и вскоре, рассказывая мне о себе, как обыкновенно делают молодые люди, он поделился своими мечтами и надеждами, которые вращались исключительно в области литературы. Он желал заслужить себе бессмертную славу, главным образом стихами, хотя он был не прочь посылать свои рассказы о любви и смерти в дешёвые журнальчики. Моя роль заключалась в том, чтобы спокойно сидеть и слушать, пока Чарли читал мне свои поэмы в сотни строк и громадные отрывки из драматических произведений, которые должны были перевернуть весь мир. А моей наградой за это было его неограниченное доверие и рассказы о его переживаниях и тревогах, которые так же священны для юноши, как и для девушки. Чарли никогда ещё не попадал в сети любви, но очень боялся, что сделает это при первом удобном случае. Он верил во все прекрасное и во все честное, но самым забавным образом старался уверить меня, что он очень хорошо знал свет, как подобает его знать клерку, служащему в банке и получающему двадцать пять шиллингов в неделю. Он свято верил в то, что рифмы, которые он подбирал, были самыми удачными, какие когда-либо приходили в голову поэту. Длинные пропуски в драмах он заполнял торопливыми объяснениями и описаниями и стремился дальше, так хорошо представляя себе все, что он намеревался сказать, что оно уже казалось ему сказанным и всеми понятым. А затем он обращался ко мне и ждал одобрения.
   Мне представляется, что его мать не особенно поощряла его стремления, и я знаю, что дома край умывальника заменял ему стол. Он говорил мне об этом в самом начале нашего знакомства, когда он опустошал мои книжные полки, и незадолго до того, как он умолял меня сказать ему всю правду относительно его шансов «написать что-нибудь действительно великое, вы понимаете?» Должно быть, я сильно обнадёжил его, потому что однажды ночью он явился ко мне с горящими от возбуждения глазами и сказал задыхающимся голосом:
   — Как вы думаете, нельзя ли мне остаться здесь и пописать весь вечер? Я не буду мешать вам, я, право, не буду мешать! Мне негде писать у моей матери.
   — Но в чем же дело? — спросил я, хорошо понимая, в чем было дело.
   — Видите ли, у меня есть в голове тема, из которой можно сделать великолепнейший рассказ, который когда-либо был написан. Позвольте мне написать его здесь. Это такая тема!..
   Невозможно было отказать ему в этой просьбе. Я поставил ему стол; он поблагодарил меня и тотчас же уселся писать. С полчаса перо его без отдыха царапало бумагу. Затем он вздохнул и начал теребить волосы. Перо двигалось все медленнее, все чаще приходилось зачёркивать написанное, и, наконец, он совсем перестал писать. Самая занимательная история на свете не желала появляться.
   — Теперь это кажется таким вздором, — жалобно сказал он, — раньше, когда я об этом думал, мне казалось, что это очень хорошо получится. В чем тут дело?
   Мне не хотелось огорчать его, сказав ему правду. Поэтому я ответил:
   — Вы, вероятно, были не в настроении перед тем, как начали писать?
   — Нет, ничего… Но вот теперь я не могу смотреть на эту ерунду! Ух!
   — Прочитайте мне, что вы написали, — сказал я.
   Он прочитал. Рассказ был из рук вон плох, а он ещё подчёркивал особенно напыщенные сентенции, ожидая хотя бы лёгкого одобрения, потому что он гордился этими сентенциями, и я хорошо знал это.
   — Тут нужно бы кое-что сократить, — осторожно заметил я.
   — Я ненавижу обрезать свои вещи. Я думаю, что отсюда нельзя отнять ни одного слова без того, чтобы не исказить смысла. Когда читаешь вслух, выходит гораздо лучше, чем тогда, когда я писал.
   — Чарли, вы страдаете опасным недугом, которому подвержены очень многие люди. Отложите пока свою вещь и возьмитесь за неё снова не ранее чем через неделю.
   — Но я хочу окончить её сейчас. Что вы о ней думаете?
   — Как могу я судить о вещи, которая готова только наполовину? Расскажите мне всю эту историю так, как она сложилась у вас в голове.
   Чарли рассказал, и в его рассказе обнаружилось нечто, чего он никак не мог выразить в литературной форме. Я взглянул на него, удивляясь, как он мог не понимать оригинальности и силы той идеи, которая пришла ему в голову. Решительно, это была идея среди идей. Многие люди возомнили о себе Бог знает что, натолкнувшись на идеи, которые не имели десятой доли ценности превосходной идеи Чарли.
   А Чарли продолжал невозмутимо болтать, загромождая поток чистой фантазии образчиками ужаснейших сентенций, которые он намеренно вставлял. Я дослушал его до конца. Было бы безумием оставить его идею в таких неопытных руках, тогда как я мог так много сделать из неё!
   — Ну, как вы думаете? — сказал он наконец. — Я думаю, что назову его «Историей одного корабля».
   — Мне кажется, что идея недурна, но вы не будете в состоянии обработать её до конца. Между тем, как я…
   — Неужели она может пригодиться вам? Вы хотите взять её? Я гордился бы этим, — торопливо сказал Чарли.
   Мало есть вещей на свете более приятных, чем искренность, горячность и неумеренное открытое восхищение юноши. Даже женщина в порыве слепого обожания не пойдёт по следам любимого человека, не снимет своей шляпки с того гвоздя, на который он вешает свою шляпу, и не будет пересыпать свою речь его излюбленными словами.
   А Чарли проделал все это. Было необходимо спасти свою совесть прежде, чем я стану обладателем мыслей Чарли.
   — Давайте заключим договор. Я дам вам пять фунтов за вашу идею, — сказал я.
   Чарли сразу превратился в банковского клерка.
   — О, это невозможно. Между двумя коллегами, вы понимаете, если я смею так назвать вас, и как человек порядочный, я не могу. Возьмите эту идею, если она вам годится. У меня их целая куча.
   У него действительно было много идей — никто не знал этого лучше меня, но это были идеи других людей.
   — Взгляните на это с деловой точки зрения, как это делается между порядочными людьми, — возразил я. — На пять фунтов вы сможете купить достаточное количество поэтических произведений. — Дело делом, и вы можете быть уверены, что я не дал бы вам этой суммы, если бы…
   — О, если вы ставите это на такую почву!.. — сказал Чарли, видимо увлечённый мыслью о книгах. Договор был заключён с тем условием, что он будет заходить ко мне во всякое время, когда у него появятся новые идеи, будет пользоваться у меня отдельным столом, чтобы иметь возможность писать, и неограниченным правом изливать на меня все свои поэмы и все отрывки из драматических произведений. После этого я сказал:
   — Ну а теперь расскажите мне, как вы пришли к этой мысли?
   — Да она сама пришла ко мне.
   Глаза Чарли открылись широко.
   — Да, но вы мне рассказали очень много о герое, вы, вероятно, читали это где-нибудь раньше?
   — У меня нет другого времени для чтенья, как только у вас, когда вы позволяете мне сидеть здесь, а по воскресеньям я езжу на велосипеде или уезжаю на весь день на реку. Разве я там что-нибудь перепутал о герое?
   — Расскажите мне ещё раз, и тогда я лучше пойму вас. Вы говорите, что ваш герой попал к пиратам. Как же он жил?
   — Он был на нижней палубе того судна, о котором я вам рассказывал.
   — Что это было за судно?
   — Это было нечто вроде корабля на вёслах; море заливает водой отверстия для весел и человек сидит по колено в воде. Потом там ещё есть продольная скамья, идущая посредине между двумя рядами гребцов, и надсмотрщик с плетью ходит взад и вперёд, чтобы заставлять людей работать.
   — Откуда вы это знаете?
   — Так в моем рассказе. Там ещё верёвка, прикреплённая к верхнему деку, чтобы надсмотрщик мог ухватиться за неё, когда корабль накреняется. Когда однажды надсмотрщик промахнулся и, не успев ухватиться, упал на палубу между гребцами, вы помните, мой герой засмеялся и получил за это удары плетью. И разумеется, он, то есть мой герой, прикован цепью к своему веслу.
   — Как же он прикован?
   — Железной цепью, охватывающей его талию и прикреплённой к той скамье, на которой он сидит, а кроме того, на его левой руке тоже надето железное кольцо, соединённое цепью с веслом. Он находится на нижней палубе, куда посылают самых худших людей, и свет проникает туда только через отверстия для весел и слабо колеблется, освещая трюм, когда корабль движется. Можете ли вы себе представить солнечное сияние, проскальзывающее в отверстия люков?
   — Могу, но не могу представить, как вы это представляете себе.
   — Но как же может быть иначе? А теперь послушайте дальше. За длинными вёслами на верхней палубе сидят по четыре человека на каждой скамье, на нижней — по три, на самой нижней — по два. Вы помните, что на нижней палубе — полная темнота, и от этого все люди понемногу сходят с ума. Когда человек умирает за своим веслом на этой палубе, его не выбрасывают за борт, а разрезают на части так, как он есть, в цепях, а затем проталкивают по кускам через отверстия для весел.
   — Это зачем же? — спросил я, удивлённый не столько этой подробностью, сколько решительным тоном, которым она была передана.
   — А для того, чтобы избавить себя от хлопот и внушить страх людям. Нужно бы было иметь двух надсмотрщиков, чтобы стащить труп человека на верхнюю палубу, но если людей, сидевших за вёслами на нижней палубе, оставить одних, они бы перестали грести и поломали бы скамьи, поднявшись все сразу в своих цепях.
   — Ваша фантазия удивительно предусмотрительна. Где вы читали о галльских галерах и галльских невольниках?
   — Насколько я помню, нигде. Я люблю грести, когда есть возможность. Но, если вы так говорите, может быть, я где-нибудь и читал что-либо подобное.
   Скоро после этого он ушёл от меня к книгопродавцам, а я был поражён тем, как мог двадцатилетний банковский клерк передать мне с таким расточительным изобилием подробностей историю потрясающего кровавого эпизода, в котором был и мятеж рабов, и тираны, и смерть в неизвестных морях.
   Он заставил своего героя пройти через мятеж невольников против надзирателей, командовать собственным кораблём и затем основать королевство на каком-то острове где-то там на море, и, восхищённый моими жалкими пятью фунтами, он отправился покупать мысли других людей, которые могли бы научить его, как писать. А у меня осталось утешение, что его идея принадлежит мне по праву приобретения, и я думал, что смогу её использовать.
   Когда он зашёл ко мне в следующий раз, он был буквально опьянён — опьянён чтением поэтов, которые впервые открылись ему. Зрачки его были расширены, речь лилась бурным потоком, и он весь облёкся в цитаты, как нищий облёкся бы в пурпур императоров. Но сильнее всех он был упоён Лонгфелло.
   — Разве это не великолепно? Разве не восхитительно? — вскричал он мне после короткого приветствия. — Послушайте же:
 
— Ты хочешь, — ответил кормчий, —
Тайны постигнуть моря?
Лишь тот, кто презирает его опасность,
Постигнет его тайны.
 
   Он, по крайней мере, раз двадцать повторил эти строки, расхаживая по комнате и забыв обо мне.
   — Но я также могу это понять, — сказал он сам себе. — Я не знаю, как благодарить вас за эти пять фунтов. А это, послушайте-ка:
 
Я помню чёрные гавани, узкие проходы
И свободно плещущие волны прилива;
Я помню испанских матросов с бородатыми лицами,
И красоту, и тайну кораблей,
И волшебные чары моря.
 
   Я хотя и не презирал никакой опасности, но чувствовал себя так, как будто испытал все это сам.
   — Вы положительно больны морем. Видели ли вы его когда-нибудь в жизни?
   — Когда я был маленьким мальчиком, я был однажды в Брайтоне; мы жили обыкновенно в Ковентри до переезда в Лондон. Я раньше никогда не видел его.
   Он процитировал мне ещё несколько строк из Лонгфелло и затем хлопнул меня по плечу, чтобы заставить понять воодушевление, которое испытывал сам.
   — Когда приближается шторм, — сказал он, — мне представляется, что все весла на корабле, о котором я вам рассказывал, ломаются, и у гребцов вся грудь бывает разбита из-за трения о верхнюю часть весла. А кстати, пригодилась ли вам моя тема и что вы с нею сделали?
   — Нет, мне хотелось ещё послушать вас. Скажите мне, ради Бога, откуда вы знаете о всех этих приспособлениях на корабле? Ведь вы не имеете понятия о кораблях?
   — Да, я ничего об этом не знаю. Для меня это совершенно ясно до тех пор, пока я не начинаю писать о них. Я думал об этом сегодня ночью, лёжа в постели, после того, как вы дали мне «Остров сокровищ»; и тут я вставил целую кучу новых вещей для этой истории.
   — Какого рода вещей?
   — Вот, например, относительно пищи, которую ели эти люди: гнилые фиги, чёрные бобы и вино в кожаном мешке, который передавали от одной скамьи к другой.
   — Разве корабль был построен в такие давние времена?
   — В какие времена? Я сам не знаю, было ли это давно или нет. Ведь это только выдумка, но иногда она мне кажется такой реальной, как будто это было на самом деле. Не надоел ли я вам своими рассказами?
   — Ничуть. А может быть, вы ещё что-нибудь придумали?
   — Да так, пустяки… — Чарли слегка покраснел.
   — Ну расскажите, что же именно?
   — Видите ли, я думал об этом рассказе, и после этого я встал с постели и написал на кусочке бумаги разные каракули, какие, по-моему, могли нацарапать эти люди на своих вёслах острыми частями кандалов. Мне кажется, что это делает рассказ более правдоподобным. Для меня он совершенно реален.
   — А эта бумага с вами?
   — Да… Но к чему показывать её? Это просто несколько каракулей. Но тем не менее мы могли бы изобразить их на заглавном листе нашей книги.
   — Я уж позабочусь обо всех этих мелочах. Покажите мне, как писали эти люди.
   Он вытащил из своего кармана большой лист бумаги, который был весь покрыт какими-то таинственными знаками. Я заботливо спрятал его.
   — Но что же это должно означать по-английски? — сказал я.
   — О, этого я не знаю. Я думаю, что это должно означать: «Я зверски устал». Это страшно глупо, — прибавил он, — но все эти люди на корабле кажутся мне такими реальными, как настоящие люди. Поскорее напишите что-нибудь на эту тему; мне бы очень хотелось, чтобы эта история была написана и напечатана.
   — Но из того, что вы мне рассказали, выйдет очень большая книга.
   — Ну что же. Вам стоит только сесть и написать.
   — Подождите немножко. Нет ли у вас ещё тем?
   — Нет, теперь больше нет. Я теперь читаю все книги, которые я купил. Они все великолепны.
   Когда он вышел от меня, я взглянул на бумагу со значками на ней. Затем я бережно сжал голову обеими руками, чтобы ничто не выскользнуло из неё и чтобы она не закружилась.
   Потом… Но мне кажется, что не было никакого промежутка между тем, как я покинул свою комнату и очутился у дверей кабинета для занятий в коридоре Британского музея. Я спросил у стоявшего там полицейского, насколько мог вежливее, где «специалист по греческим древностям». Полицейский не знал ничего, кроме общих правил для посетителей музея, пришлось бродить по всем отделениям, начиная от входных дверей. Какой-то милейший джентльмен, которого ради меня заставили прервать завтрак, положил конец моим исканиям. Держа бумажку двумя пальцами, большим и указательным, и фыркнув при этом, он сказал:
   — Что же это такое? Насколько я понимаю, это какое-то покушение написать нечто на испорченном до чрезвычайности языке, со стороны, — он не без явного подозрения взглянул на меня, — со стороны кого-то… очевидно не обладающего ни малейшим литературным навыком.
   И он тихонько произносил хорошо мне знакомые имена: Поллок, Эркманн, Таухниц, Генникер…
   — Можете вы мне все-таки сказать, что же эта испорченная греческая грамота означает, в чем тут суть-то? — спросил я.
   — «Я был много раз донельзя утомлён за этим делом», — вот какой смысл.
   Он отдал мне бумагу, и я ушёл, не сказав ни единого слова благодарности, не дав никаких объяснений. И вот мне выпала удача, мне — одному из всех людей, написать удивительнейший в мире рассказ — ни более ни менее как повесть грека, бывшего рабом на галере, повесть, переданную им самим. Нет ничего мудрёного в том, что грёза Чарли показалась ему действительностью. Судьба, обычно заботливо закрывающая двери позади нас за всеми минувшими эпохами жизни, на этот раз как бы зазевалась, и Чарли удалось, хотя он этого и сам не ведал, заглянуть туда, куда не дозволено смотреть человеку, хотя бы он был вооружён самым совершённым знанием. Сверх того, он ровно ничего не понимал в том, что он продал мне за пять фунтов, и ему было суждено остаться в этом неведении, ибо банковские писцы не знают, что такое переселение душ, и обычное коммерческое образование не включает в себя обучение греческому языку. Он снабдил меня материалом до такой степени достоверным, что именно из-за этой достоверности ему никто не поверит, и все возопят, что мой рассказ бесстыдная выдумка и подделка.
   — И я, я один буду знать, что это совершённая и абсолютная правда. Я, я один держал в своих руках этот драгоценный камень, чтобы придать ему форму и отшлифовать! И мне захотелось плясать среди египетских божеств музея, но как раз в это время меня заметил полицейский и направил свои шаги в мою сторону.
   Теперь мне оставалось только уговорить Чарли рассказывать, а это было не так уж трудно. Но я забыл про эти проклятые книги поэтов. Он приходил ко мне время от времени, настолько же бесполезный для меня, как перегруженный фонограф, — упоённый Байроном, Шелли и Китсом. Зная теперь, чем был юноша в своей прошлой жизни, и страшно боясь упустить хоть одно слово из его болтовни, я не умел скрыть своего уважения и интереса к нему. Но он истолковывал все это как дань уважения теперешней душе Чарли Мирса, для которого жизнь была так же нова, как для Адама, а весь её интерес заключался в чтении поэтических произведений; он истощал моё терпение декламацией поэтических отрывков, но не своих, а чужих. И я от души желал, чтобы все английские поэмы были вычеркнуты из памяти всего человеческого рода. Я проклинал все эти славнейшие имена, потому что они столкнули Чарли с пути непосредственного повествования и должны были со временем навести его на подражание им; но я сдерживал своё нетерпение до тех пор, пока первый поток энтузиазма успокоится сам по себе, и юноша снова вернётся к своим грёзам.
   — К чему рассказывать вам, что я думаю, когда эти молодцы пишут такие вещи, что только ангелам впору их читать, — проворчал он однажды вечером. — Почему вы не напишите чего-нибудь в этом роде?
   — Я надеюсь, что вы мне в этом поможете, — сказал я, делая усилие над собой.
   — Я же дал вам историю, — сказал он коротко, погружаясь снова в свою «Лору».
   — Но мне нужны подробности.
   — Это то, что я выдумываю об этом проклятом корабле, который вы называете галерой? Да ведь это очень просто. Вы и сами можете выдумать что-нибудь в этом роде. Пустите-ка ещё немножко газ, я буду опять читать.
   Я охотно сломал бы колпак от газа над его головой за его поразительную глупость. Конечно, я мог бы сам выдумывать такие вещи, если бы я знал то, о чем Чарли даже не подозревает, что он знает. Но так как двери-воспоминания о прошлой жизни были закрыты за мною, я мог только ждать, пока его молодость возьмёт своё, и стараться поддерживать в нем хорошее настроение. Минутная неосторожность могла разрушить драгоценное откровение; когда-нибудь он выбросит свои книги — он их все держал у меня, потому что его мать была бы возмущена такой безрассудной тратой денег, если бы только видела эти книги, — и снова погрузится в свои грёзы. А пока я проклинаю всех поэтов Англии. Податливый ум банковского клерка был перегружен и раскрашен ими, но в то же время то, что он читал, отняло у него прежнюю неиспорченную форму мышления, а в результате получался смешанный гул чужих голосов, похожий на шум и жужжанье в телефоне в Сити в самую деловую пору дня.
   Он говорил о галере — своей собственной галере, которую он так хорошо знал, и сопровождал свой рассказ иллюстрациями, заимствованными из «Абидосской невесты». Он обрисовывал переживания своего героя цитатами из «Корсара» и вдавался в глубокомысленные, доводившие до отчаяния моральные размышления на тему из «Каина» и «Манфреда», рассчитывая, что я все это сумею использовать. И только тогда, когда речь касалась Лонгфелло, в нем сталкивались какие-то противоречивые влияния, и я знал, что Чарли говорил правду, говорил о том, что осталось в его памяти.
   — А что вы думаете вот об этом? — сказал я ему однажды вечером, как только я понял, в какой среде его память легче работает, и прежде чем он успел надумать, я прочитал ему почти целиком «Сагу о короле Олафе».
   Он слушал с открытым ртом, с краской на лице, барабаня пальцами по спинке дивана, на котором он лежал, но когда я дошёл до песни об Эйнаре Тамбершельвере, он испустил вздох глубокого удовлетворения.
   — Это получше Байрона, не правда ли? — спросил я.
   — Лучше! Потому что это правда! Но как он мог это знать?
   Я прочёл ему ещё раз:
 
— Что это было? — Олаф спросил, стоя
На шканцах корабля. —
Мне послышалось что-то, как будто треск
Разбивающегося судна.
 
   — Как мог он знать, как трещит судно, и весла делают з… з… зз… и ложатся вдоль борта? Но почему же в ту ночь… Пожалуйста, прочтите ещё раз «Остров криков».
   — Нет, я устал. Поговорим немного. Ну, что же случилось в эту ночь?
   — Мне пригрезилась очень страшная вещь по поводу вашей галеры. Мне снилось, что я утонул во время сраженья. Видите ли, мы вошли в гавань рядом с другим кораблём. Вода была совершенно неподвижная, и только мы нарушили её покой своими вёслами. Вы знаете, где я сидел обычно на галере? — Он говорил нерешительно, под влиянием присущей англичанам боязни показаться смешным.
   — Нет, для меня это ново, — мягко сказал я, чувствуя, как моё сердце начинает учащённо биться.
   — За четвёртым веслом в носовой части, в правой стороне, на верхней палубе. За этим веслом нас было четверо, все — в цепях. Я помню, что я смотрел на воду и старался освободиться от моих кандалов, пока мы ещё не начали грести. Тут мы подошли вплотную к другому судну, и все их люди перескочили через наш борт и бросились на нас, так что моя доска сломалась, и меня столкнули вниз вместе с тремя другими, и всех нас прикрыло огромное весло.
   Глаза Чарли блестели.
   — Ну?..
   — Я не понимаю, как мы сражались. Все они навалились на меня, а я лежал в самом низу. Но тут наши гребцы с левой стороны, прикованные к своим вёслам, начали громко вопить и заработали вёслами назад. Я слышал, как зашипела вода, и мы завертелись вокруг, как майский жук, и я, лёжа там, где я был, догадался, что это была галера, которая шла на нас носом вперёд и таранила нас с левого борта. Мне как раз удалось высвободить голову, и я увидел парус над нашим бортом. Мы хотели встретиться с нею носом к носу. Мы могли только слегка свернуть вбок, потому что галера с нашей правой стороны сама стукнулась о нас и помешала нашему движению. Ах, что это был за треск! Наши левые весла начали ломаться в то время, когда другая галера, двигавшаяся на нас, упёрлась в нас носом. Затем и нижние весла на нижней палубе, ударившись сначала о другую галеру, сломались, и обломки их упали на обшивку палубы, а одно из них поднялось вверх и упало как раз около моей головы.
   — Как же это произошло?
   — Галера втолкнула весла своим носом обратно в отверстия, и мне казалось, что не будет конца шуму и треску на нижних палубах. А потом её нос пришёлся как раз посередине нашего судна, мы накренились набок, а люди с галеры, подошедшей к нам с правого бока, сорвали свои крюки и верёвки и стали бросать на нашу верхнюю палубу стрелы и кипящую смолу или что-то в этом роде, что обжигало, а наш левый борт поднимался все выше, выше и выше, а правый в это время опускался. Я высунул голову, оглянулся и увидел, что вода стояла уже на одном уровне с правым бортом и была совершенно неподвижна, но потом все забурлило и залило нас, лежавших вповалку с правой стороны. Я почувствовал, как меня что-то ударило в голову, и я проснулся.
   — Одну минуточку, Чарли! Когда море сравнялось с бортом галеры, какой это имело вид?
   Я имел свои причины предложить ему этот вопрос. Один из моих знакомых чуть не погиб вместе с кораблём, в котором оказалась течь. Это было в тихую погоду. И он видел полоску воды на уровне борта судна — задержавшуюся на одну секунду, прежде чем залить палубу. Чарли ответил:
   — Вода имела вид туго натянутой струны, и мне казалось, что она так и будет стоять многие годы.
   Тот, другой, сказал мне: «Оно имело вид серебряной проволоки, проведённой вдоль борта, и мне казалось, что оно никогда не двинется дальше». Он дорого заплатил за этот ничтожный клочок познанья, едва не лишившись жизни, и я проделал десять тысяч миль утомительного пути, чтобы встретиться с ним и из вторых рук получить от него этот обрывок знания. Но Чарли, двадцатилетний банковский клерк, получавший 25 шиллингов в неделю и никогда ничего не видевший, кроме обыкновенной проезжей дороги, Чарли знал все это. Однако для меня было мало утешения в том, что однажды в одной из своих жизней он был вынужден умереть к выгоде для себя. Я мог умереть несколько раз, но двери воспоминаний были закрыты за мной, чтобы не дать мне использовать свои познанья.