Страница:
и не нужен, как дух, никому...
АФРИКАНСКАЯ МОЗАИКА
1
2
3
РИМСКИЙ СОНЕТ
ОТ РИМА ДО РИМА
* * *
* * *
В КОНЦЕ ДВАДЦАТОГО
4
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ЗОДЧИЙ
* * *
* * *
НОЧНАЯ БАЛЛАДА
* * *
* * *
* * *
СЛЕД
* * *
* * *
УМНАЯ ПЕСЕНКА
СОНЕТ С АНАГРАММАМИ
* * *
* * *
ЛЮБОВЬ И ЛИНГВИСТИКА
ЭТЮД О РУССКИХ АНТИРИФМАХ
5
* * *
* * *
БАЛЛАДА О ДОМЕ
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
АФРИКАНСКАЯ МОЗАИКА
1
...Голый негр
на пальму взбирается быстро,
на закорках
грохочет битлами транзистор, —
значит, быт мой московский
не так одинаков,
если Африка в нем
восклицательным знаком;
ах, лагуну добавь,
деревушку на сваях,
за моторкой угнавшихся вплавь
чертенят-попрошаек,
это было – когда? —
над Москвою морозной
черный блик,
африканский мираж светоносный.
на пальму взбирается быстро,
на закорках
грохочет битлами транзистор, —
значит, быт мой московский
не так одинаков,
если Африка в нем
восклицательным знаком;
ах, лагуну добавь,
деревушку на сваях,
за моторкой угнавшихся вплавь
чертенят-попрошаек,
это было – когда? —
над Москвою морозной
черный блик,
африканский мираж светоносный.
2
...В облака пробивается лайнер —
и вскоре
под крылом, как открытка,
Средиземное море,
а под вечер
над джунглями пар, словно вата,
в океан
кипятильником брошен экватор.
Что за ночь! В Дуала
(это порт в Камеруне)
приземляется «Боинг» парной
(в июне),
воздух душно пахнет
французским мылом,
дождь дымится, как душ
(не вчера ль это было?),
только время – не то,
что считает Европа,
а вращенье вселенского
калейдоскопа,
его вертят клешнями
гигантские крабы:
костяные,
сухие, как смерть, баобабы.
и вскоре
под крылом, как открытка,
Средиземное море,
а под вечер
над джунглями пар, словно вата,
в океан
кипятильником брошен экватор.
Что за ночь! В Дуала
(это порт в Камеруне)
приземляется «Боинг» парной
(в июне),
воздух душно пахнет
французским мылом,
дождь дымится, как душ
(не вчера ль это было?),
только время – не то,
что считает Европа,
а вращенье вселенского
калейдоскопа,
его вертят клешнями
гигантские крабы:
костяные,
сухие, как смерть, баобабы.
3
...По пустынной саванне
спешит голубая машина
(это в Африке было,
посредине Бенина),
вдруг, как радужный смерч,
толпясь и блистая,
налетает безумная бабочек стая —
от песков до небес,
ни конца ей, ни края.
Но с налета – о Господи! —
горе немое:
смерть цветасто пятнает
стекло ветровое!
«Тормози!
Мы врываемся в рай, как убийцы!..» —
это в Африке было,
в Москве повторяется, снится:
мчатся бабочки снова,
большие, как птицы,
золотые, лиловые, алые, черные,
небывалые,
обреченные...
спешит голубая машина
(это в Африке было,
посредине Бенина),
вдруг, как радужный смерч,
толпясь и блистая,
налетает безумная бабочек стая —
от песков до небес,
ни конца ей, ни края.
Но с налета – о Господи! —
горе немое:
смерть цветасто пятнает
стекло ветровое!
«Тормози!
Мы врываемся в рай, как убийцы!..» —
это в Африке было,
в Москве повторяется, снится:
мчатся бабочки снова,
большие, как птицы,
золотые, лиловые, алые, черные,
небывалые,
обреченные...
РИМСКИЙ СОНЕТ
И привела меня дорога в Рим.
Он меньше, чем я думал. Это странно.
От Колизея и до Ватикана
Набит, как ларчик, он собой самим.
Похожи в Риме древности на грим:
Волчица. Бар. Витрины. Столп Траяна...
Мой Третий Рим, беги самообмана,
О скромности давай поговорим!
Рим – город-праздник, ярмарка в музее,
Он жив-здоров без мировой идеи,
Пусть тесно, как в автобусе, векам...
Двенадцать цезарей и Муссолини
Немыслимы в сиянии и сини
Средь мотоциклов юрких и реклам.
Он меньше, чем я думал. Это странно.
От Колизея и до Ватикана
Набит, как ларчик, он собой самим.
Похожи в Риме древности на грим:
Волчица. Бар. Витрины. Столп Траяна...
Мой Третий Рим, беги самообмана,
О скромности давай поговорим!
Рим – город-праздник, ярмарка в музее,
Он жив-здоров без мировой идеи,
Пусть тесно, как в автобусе, векам...
Двенадцать цезарей и Муссолини
Немыслимы в сиянии и сини
Средь мотоциклов юрких и реклам.
ОТ РИМА ДО РИМА
Хватались за голову,
рвали на себе волосы:
казалось светопреставлением
крушение Римской империи.
...Как прекрасен сегодня Рим,
итальянский и древний,
осененный улыбкой осени,
представший моим глазам!
рвали на себе волосы:
казалось светопреставлением
крушение Римской империи.
...Как прекрасен сегодня Рим,
итальянский и древний,
осененный улыбкой осени,
представший моим глазам!
* * *
Я своими руками хочу развести
друг от друга подальше
саблю и горло,
топор и тополь,
пламя и знамя,
любовь и кровь, —
погодите, не смейте
притягиваться
и рифмоваться!
друг от друга подальше
саблю и горло,
топор и тополь,
пламя и знамя,
любовь и кровь, —
погодите, не смейте
притягиваться
и рифмоваться!
* * *
В час пик мировой перегрузки,
земляне, услышьте меня:
евреи родственны русским,
а негры японцам родня,
и сердце у каждого слева,
двуногие братья мои,
потомки Адама и Евы —
на ветках Вселенского Древа
единственные соловьи!
земляне, услышьте меня:
евреи родственны русским,
а негры японцам родня,
и сердце у каждого слева,
двуногие братья мои,
потомки Адама и Евы —
на ветках Вселенского Древа
единственные соловьи!
В КОНЦЕ ДВАДЦАТОГО
Вот непознаваемое: дети,
эти вот, сегодняшние, эти, —
угадай, попробуй различи
гения в сопливом человеке!
Папы дарят мальчикам мячи,
мамы – леденцы и калачи...
Главари, герои, палачи
тут они – кто в двадцать первом веке...
Тут они. Хоть смейся, хоть кричи!
эти вот, сегодняшние, эти, —
угадай, попробуй различи
гения в сопливом человеке!
Папы дарят мальчикам мячи,
мамы – леденцы и калачи...
Главари, герои, палачи
тут они – кто в двадцать первом веке...
Тут они. Хоть смейся, хоть кричи!
4
...Пока тебе рот не заткнули
строкой, сочиненной тобой.
* * *
Когда до учебных пособий
докатишься в славе своей,
окажешься среди подобий
и выйдешь на свет без теней.
От жизни останутся даты,
вопросы отменит ответ,
стихи обратятся в цитаты,
лицо превратится в портрет...
Побудь же у славы в отгуле,
поспорь со своею судьбой,
пока тебе рот не заткнули
строкой, сочиненной тобой!
докатишься в славе своей,
окажешься среди подобий
и выйдешь на свет без теней.
От жизни останутся даты,
вопросы отменит ответ,
стихи обратятся в цитаты,
лицо превратится в портрет...
Побудь же у славы в отгуле,
поспорь со своею судьбой,
пока тебе рот не заткнули
строкой, сочиненной тобой!
* * *
Проигрывает в карты
задумчивый пророк,
как жизнь – кавалергарду,
спустившему курок;
проигрывает вору
трагический поэт,
оратору, танцору
и паре эполет;
проигрывает с треском
на молодой земле,
как желтый Достоевский
румяному Рабле;
но дух – победы краше,
его не побороть, —
любите проигравших,
как любит их Господь,
и знайте – рыцарь бедный,
страдающий за всех,
смеялся бы последним,
когда б в конце был смех.
задумчивый пророк,
как жизнь – кавалергарду,
спустившему курок;
проигрывает вору
трагический поэт,
оратору, танцору
и паре эполет;
проигрывает с треском
на молодой земле,
как желтый Достоевский
румяному Рабле;
но дух – победы краше,
его не побороть, —
любите проигравших,
как любит их Господь,
и знайте – рыцарь бедный,
страдающий за всех,
смеялся бы последним,
когда б в конце был смех.
* * *
Все началось с разлуки и смятенья:
почувствовав, что больше не могу
терпеть, молчать, я передал тоску
стихотворенью, а стихотворенье,
которое на славу удалось,
тоску, как эстафету, передало
через года, и ты затосковала,
а я забыл, откуда что взялось...
почувствовав, что больше не могу
терпеть, молчать, я передал тоску
стихотворенью, а стихотворенье,
которое на славу удалось,
тоску, как эстафету, передало
через года, и ты затосковала,
а я забыл, откуда что взялось...
* * *
Где страх и совесть – там преграды,
табу и комплексы вины.
Барьеры всюду, баррикады
незримо нагромождены.
Не говорить о том и этом
у нас негласный уговор,
но все же быть в миру поэтом
не перестал я до сих пор.
Пускай запруды, дамбы, шлюзы,
но буду, всем чертям назло,
я перешептываться с Музой,
хоть знаю, что она – трепло.
табу и комплексы вины.
Барьеры всюду, баррикады
незримо нагромождены.
Не говорить о том и этом
у нас негласный уговор,
но все же быть в миру поэтом
не перестал я до сих пор.
Пускай запруды, дамбы, шлюзы,
но буду, всем чертям назло,
я перешептываться с Музой,
хоть знаю, что она – трепло.
* * *
Я счастливого видел пловца:
его ловкое, сильное тело
словно пело – сновало, летело
по волнам без конца
и предела.
И вне власти земли,
ненасытный и неутомимый,
растворился вдали,
отрицая, что неотвратимо
на песке его ждут костыли.
его ловкое, сильное тело
словно пело – сновало, летело
по волнам без конца
и предела.
И вне власти земли,
ненасытный и неутомимый,
растворился вдали,
отрицая, что неотвратимо
на песке его ждут костыли.
ЗОДЧИЙ
Зодчий был неказист и рассеян
перед вечным величьем дворца, —
удивляются ротозеи,
что творение выше творца.
Невдомек им, что чувствует зодчий:
пробегает по коже мороз —
накануне бессонной ночью
он творенье свое
перерос.
перед вечным величьем дворца, —
удивляются ротозеи,
что творение выше творца.
Невдомек им, что чувствует зодчий:
пробегает по коже мороз —
накануне бессонной ночью
он творенье свое
перерос.
* * *
День-деньской плясала, сияя,
та девчонка оборванная, босая.
Ее хлестали кнутом,
убегала она, а потом
опять танцевала, зареванная,
улыбаясь, как зачарованная.
Благодетели заприметили
босоногое это солнышко,
навалили они, благодетели,
золотишко на Золушку.
Осчастливили, осчастливили,
вот с мешком по дороге ушла
и, согбенная в три погибели,
танцевать уже не могла...
та девчонка оборванная, босая.
Ее хлестали кнутом,
убегала она, а потом
опять танцевала, зареванная,
улыбаясь, как зачарованная.
Благодетели заприметили
босоногое это солнышко,
навалили они, благодетели,
золотишко на Золушку.
Осчастливили, осчастливили,
вот с мешком по дороге ушла
и, согбенная в три погибели,
танцевать уже не могла...
* * *
На таланты земля не скупится:
что ни косточка – будущий сад...
Есть у публики всюду любимцы,
каждый сыт и вниманию рад.
Вроде нет ни угрозы, ни боли,
а тоска начинается так:
задыхается в собственной роли
и острить не желает остряк,
и смертельно устала красотка
подгоняться под свой образец,
быть всегда исключительно глоткой
популярный не хочет певец.
Что бегун? Воплощение бега.
Потому-то и снятся ему
ноги без самого человека,
без того, что ногам ни к чему.
Даже гений с могучею гривой,
с головою маститого льва
посреди благодати счастливой
для хандры подбирает слова:
– Получаешь ты львиную долю,
так теперь на манеже изволь,
симулируя ярость и волю,
исполнять свою львиную роль.
Согласился, так нечего вякать:
просто любят тебя горячо,
объедают, как с персика мякоть,
ну а косточку – через плечо!
что ни косточка – будущий сад...
Есть у публики всюду любимцы,
каждый сыт и вниманию рад.
Вроде нет ни угрозы, ни боли,
а тоска начинается так:
задыхается в собственной роли
и острить не желает остряк,
и смертельно устала красотка
подгоняться под свой образец,
быть всегда исключительно глоткой
популярный не хочет певец.
Что бегун? Воплощение бега.
Потому-то и снятся ему
ноги без самого человека,
без того, что ногам ни к чему.
Даже гений с могучею гривой,
с головою маститого льва
посреди благодати счастливой
для хандры подбирает слова:
– Получаешь ты львиную долю,
так теперь на манеже изволь,
симулируя ярость и волю,
исполнять свою львиную роль.
Согласился, так нечего вякать:
просто любят тебя горячо,
объедают, как с персика мякоть,
ну а косточку – через плечо!
НОЧНАЯ БАЛЛАДА
«Вот в этой книге жизнь моя,
мои полсотни лет,
война, чужбина и беда,
любовь, тоска и свет,
здесь весь мой мир...» —
в ночном лесу
так говорил поэт,
а у нее лишь красота
и девятнадцать лет.
Ей было девятнадцать лет,
она была права,
в ту ночь ей были ни к чему
далекие слова, —
когда он книгу ей вручил,
она из озорства
ее метнула в темноту,
где корни и трава.
«Посмотрим, сможешь ли, поэт,
былое превозмочь?
За кем погонишься из нас?» —
и побежала прочь.
Но медленно пошел поэт
своим путем сквозь ночь,
один шагал он, и никто
не мог ему помочь...
Она вернулась и нашла
ту книгу меж корней.
Он не узнал...
И умер он
в один из черных дней.
Но после смерти все ясней
вставал он перед ней...
Она состарилась в глуши.
Что может быть грустней?
мои полсотни лет,
война, чужбина и беда,
любовь, тоска и свет,
здесь весь мой мир...» —
в ночном лесу
так говорил поэт,
а у нее лишь красота
и девятнадцать лет.
Ей было девятнадцать лет,
она была права,
в ту ночь ей были ни к чему
далекие слова, —
когда он книгу ей вручил,
она из озорства
ее метнула в темноту,
где корни и трава.
«Посмотрим, сможешь ли, поэт,
былое превозмочь?
За кем погонишься из нас?» —
и побежала прочь.
Но медленно пошел поэт
своим путем сквозь ночь,
один шагал он, и никто
не мог ему помочь...
Она вернулась и нашла
ту книгу меж корней.
Он не узнал...
И умер он
в один из черных дней.
Но после смерти все ясней
вставал он перед ней...
Она состарилась в глуши.
Что может быть грустней?
* * *
Как же так случилось, Византия?
Пестовала прописи святые...
От тебя за столько сотен лет
не остался ни один поэт.
Как ты умудрилась, Византия,
просуществовать бесплодный срок?
Не остался ни один вития,
ни один ученый и пророк.
Ни тебе Евклида, ни Платона,
ни тебе Гомера, ни Назона...
Потому ударил час последний
и чужой народ в твоем дому,
бессловесный призрак потому
мается тоской тысячелетней...
Пестовала прописи святые...
От тебя за столько сотен лет
не остался ни один поэт.
Как ты умудрилась, Византия,
просуществовать бесплодный срок?
Не остался ни один вития,
ни один ученый и пророк.
Ни тебе Евклида, ни Платона,
ни тебе Гомера, ни Назона...
Потому ударил час последний
и чужой народ в твоем дому,
бессловесный призрак потому
мается тоской тысячелетней...
* * *
В Поэзии – как во вселенной смежной —
Заключена гармония светил
В пленительном слиянии двух сил —
Центростремительной и центробежной.
Бог к правде чувств поэзию склонил,
Но яблоком действительности грешной
Премудрый змий поэта соблазнил:
С утешным раем смешан ад кромешный.
Двойной уравновешенное мукой
Искусство между верой и наукой
Взлетает, тяжесть превратив в полет,
По кругу или по виткам спирали —
И вечно ищет смысла в идеале,
А смыслом дышит каждый оборот.
Заключена гармония светил
В пленительном слиянии двух сил —
Центростремительной и центробежной.
Бог к правде чувств поэзию склонил,
Но яблоком действительности грешной
Премудрый змий поэта соблазнил:
С утешным раем смешан ад кромешный.
Двойной уравновешенное мукой
Искусство между верой и наукой
Взлетает, тяжесть превратив в полет,
По кругу или по виткам спирали —
И вечно ищет смысла в идеале,
А смыслом дышит каждый оборот.
* * *
...когда умру,
кто-то нарушит порядок
моего привычного уклада:
переставит мебель,
перетасует книги,
перевесит картины,
переклеит обои,
и только слова,
которые я уложил
в необходимом порядке,
останутся в том же порядке.
кто-то нарушит порядок
моего привычного уклада:
переставит мебель,
перетасует книги,
перевесит картины,
переклеит обои,
и только слова,
которые я уложил
в необходимом порядке,
останутся в том же порядке.
СЛЕД
Да или нет говорю —
и меняется что-то вокруг;
человека я другом назвал, —
и он вырос вдруг,
и крепче стало пожатие рук;
подлеца я назвал подлецом, —
он запомнит меня навсегда,
как вода – повеление льда...
Без меня – дни не те и не те вечера,
я целовал женщину —
и она не такая уже, как вчера,
я нарисовал небо —
и оно не такое уже, как везде,
все будут видеть небо таким,
как на моем холсте,
шепот леса я записал на нотном листе —
и всякий отныне в шепоте леса
слышит песню с нотной бумаги;
я наделил смыслом бессмысленный знак —
и всякий отныне видит смысл в этом знаке.
Я в землю уйду, когда настанет пора,
и земля не будет такой, как вчера,
и если сотрет мой след на песке
неустанное море,
по всему побережью скользя,
след все-таки был,
а это стереть нельзя.
и меняется что-то вокруг;
человека я другом назвал, —
и он вырос вдруг,
и крепче стало пожатие рук;
подлеца я назвал подлецом, —
он запомнит меня навсегда,
как вода – повеление льда...
Без меня – дни не те и не те вечера,
я целовал женщину —
и она не такая уже, как вчера,
я нарисовал небо —
и оно не такое уже, как везде,
все будут видеть небо таким,
как на моем холсте,
шепот леса я записал на нотном листе —
и всякий отныне в шепоте леса
слышит песню с нотной бумаги;
я наделил смыслом бессмысленный знак —
и всякий отныне видит смысл в этом знаке.
Я в землю уйду, когда настанет пора,
и земля не будет такой, как вчера,
и если сотрет мой след на песке
неустанное море,
по всему побережью скользя,
след все-таки был,
а это стереть нельзя.
* * *
Я жил не как поэт:
ни собственной персоной,
ни удалью бессонной
не удивил я свет.
Я жил не как поэт,
не пил, врагам на зависть,
не соблазнял красавиц,
не шел под пистолет.
Я жил не как поэт,
искусства не улучшил,
служил всю жизнь, как Тютчев,
состарился, как Фет...
ни собственной персоной,
ни удалью бессонной
не удивил я свет.
Я жил не как поэт,
не пил, врагам на зависть,
не соблазнял красавиц,
не шел под пистолет.
Я жил не как поэт,
искусства не улучшил,
служил всю жизнь, как Тютчев,
состарился, как Фет...
* * *
Я опять упускаю возможности
и опять их как будто ищу,
только знаю со всей непреложностью,
что возможности вновь упущу.
В них подвохи и всякие сложности,
видно, так повелось искони —
то ли ты расширяешь возможности,
то ль тебя распыляют они.
Не по дурости и осторожности
позволяю им мимо пройти:
просто я упускаю возможности,
коль возможности не по пути.
А когда и бывают оплошности,
тем себя утешаю не раз,
что, сменяя друг друга, возможности
остаются всегда про запас.
Но в своей неразумной тревожности,
искушая, дразня и маня,
те возможности как невозможности
удаляются от меня...
и опять их как будто ищу,
только знаю со всей непреложностью,
что возможности вновь упущу.
В них подвохи и всякие сложности,
видно, так повелось искони —
то ли ты расширяешь возможности,
то ль тебя распыляют они.
Не по дурости и осторожности
позволяю им мимо пройти:
просто я упускаю возможности,
коль возможности не по пути.
А когда и бывают оплошности,
тем себя утешаю не раз,
что, сменяя друг друга, возможности
остаются всегда про запас.
Но в своей неразумной тревожности,
искушая, дразня и маня,
те возможности как невозможности
удаляются от меня...
УМНАЯ ПЕСЕНКА
Шепчут черти прожорливой челяди:
налетай, уплетай и хватай...
А по-божески —
на три четверти
свой насущный съедай каравай.
Всем дорваться до счастья не терпится,
но не верь философии рта, —
ты вычерпывай
на три четверти,
помни, нет за чертой ни черта.
Слаще полночи зори вечерние;
ты срывай, но не с корнем, цветы.
Обнаженная
на три четверти —
обнаженней любой наготы.
Что вы, умники, формулы чертите?
Знает правду живая земля:
лучше целого
лишь три четверти.
Половинчатость хуже нуля!
налетай, уплетай и хватай...
А по-божески —
на три четверти
свой насущный съедай каравай.
Всем дорваться до счастья не терпится,
но не верь философии рта, —
ты вычерпывай
на три четверти,
помни, нет за чертой ни черта.
Слаще полночи зори вечерние;
ты срывай, но не с корнем, цветы.
Обнаженная
на три четверти —
обнаженней любой наготы.
Что вы, умники, формулы чертите?
Знает правду живая земля:
лучше целого
лишь три четверти.
Половинчатость хуже нуля!
СОНЕТ С АНАГРАММАМИ
От чуда отправляются на дачу,
Торги сокрыты в прелести гитар...
Я не хочу, я все переиначу —
Кентавр преобразуется в нектар.
Слова сулят негаданные встречи,
И шепчет страсть про старость, и пчела
Печали жалит согнутые плечи,
Из чрева дней сосет мое вчера.
Перетасуй провидческие звуки:
Русалки промелькнут на дне разлуки
И ласку ловко превратят в скалу...
Но не спеши волхву воздать хвалу.
Все это блажь. И шутовские муки.
Клочки стихотворенья на полу.
Торги сокрыты в прелести гитар...
Я не хочу, я все переиначу —
Кентавр преобразуется в нектар.
Слова сулят негаданные встречи,
И шепчет страсть про старость, и пчела
Печали жалит согнутые плечи,
Из чрева дней сосет мое вчера.
Перетасуй провидческие звуки:
Русалки промелькнут на дне разлуки
И ласку ловко превратят в скалу...
Но не спеши волхву воздать хвалу.
Все это блажь. И шутовские муки.
Клочки стихотворенья на полу.
* * *
Осторожнее – ритм не нарушь
и с природою слова не балуй:
в хороводе блуждающих душ
есть созвучие, лад. И, пожалуй,
надо просто прислушаться и
подчиниться тому, что нисходит,
навевает напевы свои
и свеченье из мрака выводит.
и с природою слова не балуй:
в хороводе блуждающих душ
есть созвучие, лад. И, пожалуй,
надо просто прислушаться и
подчиниться тому, что нисходит,
навевает напевы свои
и свеченье из мрака выводит.
* * *
В прекрасное верю, но грустное знаю,
единственный друг мой дневник,
давай помолчим.
Чистый лист оставляю.
Давай-ка прикусим язык.
Давай умолчанием будни исправим,
бездарному быту объявим войну
и жизни ржавеющий лом переплавим
на струны.
И тронем тихонько струну...
единственный друг мой дневник,
давай помолчим.
Чистый лист оставляю.
Давай-ка прикусим язык.
Давай умолчанием будни исправим,
бездарному быту объявим войну
и жизни ржавеющий лом переплавим
на струны.
И тронем тихонько струну...
ЛЮБОВЬ И ЛИНГВИСТИКА
По-русски
любовь действительно зла:
она не любит множественного числа.
По-русски
любовь легко рифмоваться не любит,
кровь – это слишком серьезная рифма.
И не зря откликаются эхом
повелительные глаголы —
не прекословь, славословь, приготовь
бровь мелькает порой, прочие рифмы не в счет,
ведь свекровь и морковь – для пародий.
Ах, сочинять бы стихи на языке Эминеску,
где любовь выступает в трех лицах:
amor, iubire и dragoste.
Первые два обнимаются с сотнями слов,
от рифм глаза разбегаются:
какая прелесть соединить
iubire (любовь) – nemurire (бессмертье)!
И только dragoste – славянского древнего корня —
и там чурается переклички.
По-русски
мужчина рифмуется запросто,
наверное, он —
не слишком уж верная доля любви,
то есть он – иногда молодчина,
иногда дурачина, личина, добивается чина,
а женщина – исключительность в слове самом!
Дальше всех от нее звуковые подобия
вроде военщины, деревенщины,
потому-то поэты
избегают с ней встреч на краю стихотворной строки,
а если приходится, то исхитряются,
измышляя тяжелые рифмы:
трещина, раскрежещена, уменьшена и так далее.
Ну а девушка – и подавно
рифмованию не поддается, —
где уж там разгуляться среди неуклюжих
денежка, дедушка, никуда не денешься...
Запрещая расхожий размен,
русский язык указал
на единственность, неповторимость,
уникальность – имейте в виду
эту любовь, эту девушку, эту женщину,
их неразмениваемость, незаменимость,
невыговариваемость,
неизреченность!
любовь действительно зла:
она не любит множественного числа.
По-русски
любовь легко рифмоваться не любит,
кровь – это слишком серьезная рифма.
И не зря откликаются эхом
повелительные глаголы —
не прекословь, славословь, приготовь
бровь мелькает порой, прочие рифмы не в счет,
ведь свекровь и морковь – для пародий.
Ах, сочинять бы стихи на языке Эминеску,
где любовь выступает в трех лицах:
amor, iubire и dragoste.
Первые два обнимаются с сотнями слов,
от рифм глаза разбегаются:
какая прелесть соединить
iubire (любовь) – nemurire (бессмертье)!
И только dragoste – славянского древнего корня —
и там чурается переклички.
По-русски
мужчина рифмуется запросто,
наверное, он —
не слишком уж верная доля любви,
то есть он – иногда молодчина,
иногда дурачина, личина, добивается чина,
а женщина – исключительность в слове самом!
Дальше всех от нее звуковые подобия
вроде военщины, деревенщины,
потому-то поэты
избегают с ней встреч на краю стихотворной строки,
а если приходится, то исхитряются,
измышляя тяжелые рифмы:
трещина, раскрежещена, уменьшена и так далее.
Ну а девушка – и подавно
рифмованию не поддается, —
где уж там разгуляться среди неуклюжих
денежка, дедушка, никуда не денешься...
Запрещая расхожий размен,
русский язык указал
на единственность, неповторимость,
уникальность – имейте в виду
эту любовь, эту девушку, эту женщину,
их неразмениваемость, незаменимость,
невыговариваемость,
неизреченность!
ЭТЮД О РУССКИХ АНТИРИФМАХ
В стихе – признайся, сладкопевец, —
двоякость русская видна:
где рифму гонит острый Месяц,
там соглашается Луна!
В конец строки не рвется темень,
а тьма является сама.
Нет рифм, где облако и небо,
но их приемлют небеса.
Без рифм и юноша, и старец,
и девушка, пока одна,
зато охотно ходят в паре
брат и сестра, муж и жена.
Хлеб, кровля, простыни и скатерть
не любят рифму занимать.
Нерукотворна Божья Матерь,
сподручней сквернослову мать.
Чутьем угадывает мастер,
Что истребляет рифму ястреб, —
как перст, один парит в пространстве,
а завербованный орел
державный любит ореол.
Глагол находит отклик даром —
пускай от рифм отбою нет,
слова существенные пару
себе не ищут. В чем секрет?
От рифм доступных жди подвоха,
перевиранья скомороха:
орел-осел, царь-тварь, но клятва
неприкасаема, как правда.
Как истина, молитва, память,
как жизнь и смерть – не переврать!
Богатство рифм и впрямь – лукавство,
попутал нас салонный черт.
Ищи дикарское лекарство
там, где язык и тверд, и черств.
Речь прячет корни гор и гребни,
где призрак предков до сих пор:
к лицу им – чаща, роща, дебри,
потомкам нежным – лес и бор.
О, сладкогласия бесплотность!
Учти у классиков частотность
любимых рифм – не гнули горб:
сто раз – печаль, ни разу – скорбь.
Крученых не переборщил,
когда воскликнул: дыр бул щил,
и убещур не чересчур:
в пещере пращур. Чрево. Шерсть.
Но мощный мозг – он жаждет звезд,
он дерзко держит купол неба
под черепом. Недаром – небо!
Хандра и желчь – боязнь болезни,
а праздность – праздник и приязнь.
Как в синем колоколе солнце,
так в церковь принимают сердце.
Спросил недаром Пушкин: жизнь,
зачем ты мне дана? На казнь
зачем осуждена?.. Но мысль —
пускай подкидыш, но не червь!
Прокаркал ворон. Вихрь и ветр.
Дождь, молния и радость радуги.
Послушай: озеро и осень,
как отзвук – запахи и ягоды;
деревья, терем, холм и степь —
так возникает образ родины.
Вся жизнь из русских антирифм,
где витязь, доблесть, посох, подвиг,
младенец, молодость... Любовь
и воздух. Женщина и свадьба.
Но вопль и жертва! Пекло, пепел
и зависть, ненависть. Как в прорубь!
Но завтра вновь – младенец, голубь
и горло. Яблоко и песнь!
двоякость русская видна:
где рифму гонит острый Месяц,
там соглашается Луна!
В конец строки не рвется темень,
а тьма является сама.
Нет рифм, где облако и небо,
но их приемлют небеса.
Без рифм и юноша, и старец,
и девушка, пока одна,
зато охотно ходят в паре
брат и сестра, муж и жена.
Хлеб, кровля, простыни и скатерть
не любят рифму занимать.
Нерукотворна Божья Матерь,
сподручней сквернослову мать.
Чутьем угадывает мастер,
Что истребляет рифму ястреб, —
как перст, один парит в пространстве,
а завербованный орел
державный любит ореол.
Глагол находит отклик даром —
пускай от рифм отбою нет,
слова существенные пару
себе не ищут. В чем секрет?
От рифм доступных жди подвоха,
перевиранья скомороха:
орел-осел, царь-тварь, но клятва
неприкасаема, как правда.
Как истина, молитва, память,
как жизнь и смерть – не переврать!
Богатство рифм и впрямь – лукавство,
попутал нас салонный черт.
Ищи дикарское лекарство
там, где язык и тверд, и черств.
Речь прячет корни гор и гребни,
где призрак предков до сих пор:
к лицу им – чаща, роща, дебри,
потомкам нежным – лес и бор.
О, сладкогласия бесплотность!
Учти у классиков частотность
любимых рифм – не гнули горб:
сто раз – печаль, ни разу – скорбь.
Крученых не переборщил,
когда воскликнул: дыр бул щил,
и убещур не чересчур:
в пещере пращур. Чрево. Шерсть.
Но мощный мозг – он жаждет звезд,
он дерзко держит купол неба
под черепом. Недаром – небо!
Хандра и желчь – боязнь болезни,
а праздность – праздник и приязнь.
Как в синем колоколе солнце,
так в церковь принимают сердце.
Спросил недаром Пушкин: жизнь,
зачем ты мне дана? На казнь
зачем осуждена?.. Но мысль —
пускай подкидыш, но не червь!
Прокаркал ворон. Вихрь и ветр.
Дождь, молния и радость радуги.
Послушай: озеро и осень,
как отзвук – запахи и ягоды;
деревья, терем, холм и степь —
так возникает образ родины.
Вся жизнь из русских антирифм,
где витязь, доблесть, посох, подвиг,
младенец, молодость... Любовь
и воздух. Женщина и свадьба.
Но вопль и жертва! Пекло, пепел
и зависть, ненависть. Как в прорубь!
Но завтра вновь – младенец, голубь
и горло. Яблоко и песнь!
5
...Бог со мной говорил по-японски,
я старался его понять.
* * *
Я, словно бы кем-то ведомый,
иду, незнакомый, знакомый,
единственный, неповторимый,
и любящий вас, и любимый.
Люблю и ловлю я призывы:
любите, пока еще живы,
пока вы былинка, былина,
пока вы не камень и глина,
пока вы не вздох бессловесный.
не ветер земной и небесный...
иду, незнакомый, знакомый,
единственный, неповторимый,
и любящий вас, и любимый.
Люблю и ловлю я призывы:
любите, пока еще живы,
пока вы былинка, былина,
пока вы не камень и глина,
пока вы не вздох бессловесный.
не ветер земной и небесный...
* * *
Прости меня, Солнце,
но в центре Вселенной – Земля,
затем, что жива,
затем, что одна такова,
а где еще можно увидеть шмеля,
а где еще шепчется с ветром трава,
а где еще я —
лег и руки раскинул,
ресницами синь облаков шевеля!..
но в центре Вселенной – Земля,
затем, что жива,
затем, что одна такова,
а где еще можно увидеть шмеля,
а где еще шепчется с ветром трава,
а где еще я —
лег и руки раскинул,
ресницами синь облаков шевеля!..
БАЛЛАДА О ДОМЕ
– Как я жил? Я строил дом
на песке. Волна смывала...
Только в детстве горя мало,
если можно все сначала
и не важно, что потом.
Шел по жизни с другом рядом,
с женщиной встречался взглядом,
оставался с ней вдвоем:
занят был одним обрядом —
возводил незримо дом.
– Не поэты строят дом,
а поэт рожден бездомным,
одержимым, неуемным,
жить он призван под огромным,
под вселенским колпаком...
– Но война повинна в том,
что всю жизнь я строил дом.
Шла война стальным парадом
по садам и по оградам,
двери высадив прикладом,
сапогами, кулаком...
Что я мог? Я строил дом
спорил с холодом, огнем,
снегопадом, бурей, градом,
смертью, голодом, разладом,
одиночеством и адом:
что б ни делал – строил дом,
чтобы дети жили в нем,
чтобы женскою улыбкой
он светился день за днем...
Стены дома в жизни зыбкой
я удерживал с трудом.
– Хороши снаружи стены,
изнутри – нехороши
и чреваты чувством плена
одомашненной души.
Парадоксы – аксиома,
это женщине знакомо,
той, что за и против дома,
что бунтует и в тоске
молча делает проломы
в стенах и на потолке;
а еще – взрослеют дети
и мечтают на рассвете
дом покинуть налегке...
– Я любим и ты любима,
злые ветры дуют мимо,
но душа неизъяснима,
все мы строим на песке...
Я меняюсь вместе с домом,
он просвечен окоемом,
мировым ночным объемом —
дом висит на волоске,
он спасется – невесомым,
рухнет, если – на замке.
Я хожу теперь по краю,
ничего теперь не знаю,
но перед любым судом
буду прав.
Я строил дом.
на песке. Волна смывала...
Только в детстве горя мало,
если можно все сначала
и не важно, что потом.
Шел по жизни с другом рядом,
с женщиной встречался взглядом,
оставался с ней вдвоем:
занят был одним обрядом —
возводил незримо дом.
– Не поэты строят дом,
а поэт рожден бездомным,
одержимым, неуемным,
жить он призван под огромным,
под вселенским колпаком...
– Но война повинна в том,
что всю жизнь я строил дом.
Шла война стальным парадом
по садам и по оградам,
двери высадив прикладом,
сапогами, кулаком...
Что я мог? Я строил дом
спорил с холодом, огнем,
снегопадом, бурей, градом,
смертью, голодом, разладом,
одиночеством и адом:
что б ни делал – строил дом,
чтобы дети жили в нем,
чтобы женскою улыбкой
он светился день за днем...
Стены дома в жизни зыбкой
я удерживал с трудом.
– Хороши снаружи стены,
изнутри – нехороши
и чреваты чувством плена
одомашненной души.
Парадоксы – аксиома,
это женщине знакомо,
той, что за и против дома,
что бунтует и в тоске
молча делает проломы
в стенах и на потолке;
а еще – взрослеют дети
и мечтают на рассвете
дом покинуть налегке...
– Я любим и ты любима,
злые ветры дуют мимо,
но душа неизъяснима,
все мы строим на песке...
Я меняюсь вместе с домом,
он просвечен окоемом,
мировым ночным объемом —
дом висит на волоске,
он спасется – невесомым,
рухнет, если – на замке.
Я хожу теперь по краю,
ничего теперь не знаю,
но перед любым судом
буду прав.
Я строил дом.
* * *
Не будем друг к другу жестоки,
ведь мы – уже вовсе не мы,
а рифмой скрепленные строки,
цепями – на вечные сроки,
и кто-то нас, как на уроке,
диктует из будущей тьмы.
ведь мы – уже вовсе не мы,
а рифмой скрепленные строки,
цепями – на вечные сроки,
и кто-то нас, как на уроке,
диктует из будущей тьмы.
* * *
Живущие на разных скоростях,
в руках мы держим собственное время,
час для Вселенной просто никоторый,
единственный – для каждого из нас.
Что общего в случайном совпаденье
календарей и стрелок часовых?
Как подвести под общий знаменатель
час чьей-то смерти, час моей любви?
Боль одинока, наши сны отдельны,
воспоминанья наши несводимы,
им ни к чему сверять свои часы.
Как могут так красиво лгать созвездья,
когда в пустом пространстве одинока,
всегда отдельна каждая звезда?
Соединила ночь звезду и тополь,
но, Боже мой, где тополь, где звезда?
Соединила ночь глаза и небо,
но что-то нас разводит навсегда.
Одна любовь освещена порывом
соединить два времени в себе,
но и любовь в беспамятстве слиянья
из двух отдельных лишь рождает третье,
опять отдельное, как тот и та...
И яблоко, и облако, и зяблик —
вне времени. И сила повторенья
им возвращает неизменный облик, —
они бессмертны, ибо никому
не задают вопросов. И в ответ
благоволенье им, вознагражденье:
им смерть – как сон, а завтра – пробужденье.
Я слишком жив, не уложиться мне
в горизонтальный круг существованья, —
не яблоко, не облако, не зяблик,
невидимую ось ищу на ощупь,
бросаю по сквозящей вертикали —
и вверх, и вниз – раздвоенный вопрос.
За то, что я не сплю, а вопрошаю,
отказано мне в вечном повторенье,
но единичный может приподняться
над временем. Один – не воин в поле,
но волен поле в песню претворить.
И музыка, и муза, и молитва —
над временем. У музыки ли спросишь,
ей сколько лет и где она ночует,
когда она уходит от тебя?
И музыка, и муза, и молитва
в свободном измерении живут,
где человек проходит через стены
и птица пролетает сквозь стекло, —
не одинока боль, сны не отдельны,
не расстается с тополем звезда.
Вот только это, видишь, только это
я, тонущий во времени, бросаю
на берег неизвестно для кого...
в руках мы держим собственное время,
час для Вселенной просто никоторый,
единственный – для каждого из нас.
Что общего в случайном совпаденье
календарей и стрелок часовых?
Как подвести под общий знаменатель
час чьей-то смерти, час моей любви?
Боль одинока, наши сны отдельны,
воспоминанья наши несводимы,
им ни к чему сверять свои часы.
Как могут так красиво лгать созвездья,
когда в пустом пространстве одинока,
всегда отдельна каждая звезда?
Соединила ночь звезду и тополь,
но, Боже мой, где тополь, где звезда?
Соединила ночь глаза и небо,
но что-то нас разводит навсегда.
Одна любовь освещена порывом
соединить два времени в себе,
но и любовь в беспамятстве слиянья
из двух отдельных лишь рождает третье,
опять отдельное, как тот и та...
И яблоко, и облако, и зяблик —
вне времени. И сила повторенья
им возвращает неизменный облик, —
они бессмертны, ибо никому
не задают вопросов. И в ответ
благоволенье им, вознагражденье:
им смерть – как сон, а завтра – пробужденье.
Я слишком жив, не уложиться мне
в горизонтальный круг существованья, —
не яблоко, не облако, не зяблик,
невидимую ось ищу на ощупь,
бросаю по сквозящей вертикали —
и вверх, и вниз – раздвоенный вопрос.
За то, что я не сплю, а вопрошаю,
отказано мне в вечном повторенье,
но единичный может приподняться
над временем. Один – не воин в поле,
но волен поле в песню претворить.
И музыка, и муза, и молитва —
над временем. У музыки ли спросишь,
ей сколько лет и где она ночует,
когда она уходит от тебя?
И музыка, и муза, и молитва
в свободном измерении живут,
где человек проходит через стены
и птица пролетает сквозь стекло, —
не одинока боль, сны не отдельны,
не расстается с тополем звезда.
Вот только это, видишь, только это
я, тонущий во времени, бросаю
на берег неизвестно для кого...
* * *
Терпенье, терпенье, терпенье!
Из хаоса первые звуки
возникнут, как слово и пенье.
Терпенье:
из мрамора вырвутся руки,
как после тяжелой разлуки.
Мелькают веселые пчелы,
но медленно меда творенье;
в янтарь превращаются смолы
на тигле терпенья,
как снежные вихри – в березы,
в улыбки – недавние слезы.
Свершается таинство срока,
природа не терпит упрека, —
цветы расцветут благодарно,
коль их не торопишь бездарно.
Пусть скорость, спешащая мимо,
свистит и съедает, что зримо, —
прислушайся, землю обняв,
к терпению леса и трав.
Терпенье способствует чуду —
восходят в ответ отовсюду
сады, и глаза голубые,
и звезды в ночи золотые.
Из хаоса первые звуки
возникнут, как слово и пенье.
Терпенье:
из мрамора вырвутся руки,
как после тяжелой разлуки.
Мелькают веселые пчелы,
но медленно меда творенье;
в янтарь превращаются смолы
на тигле терпенья,
как снежные вихри – в березы,
в улыбки – недавние слезы.
Свершается таинство срока,
природа не терпит упрека, —
цветы расцветут благодарно,
коль их не торопишь бездарно.
Пусть скорость, спешащая мимо,
свистит и съедает, что зримо, —
прислушайся, землю обняв,
к терпению леса и трав.
Терпенье способствует чуду —
восходят в ответ отовсюду
сады, и глаза голубые,
и звезды в ночи золотые.
* * *
В прах превращусь... Но я-то не из праха
Был сотворен, душа – не из огня...
Мне кажется, что смерть – всего лишь плаха,
Где отсекают тело от меня.
В живую пряжу солнечная пряха
Вплела мой луч. Живую связь храня,
Я вижу свет. Комок любви и страха,
Любая дура-птаха мне родня.
Вся твердь земная – смерть. Металл и камень.
А я из тех, кто наделен глазами,
В которые Вселенная течет,
Чтоб стать живой, чтоб выйти из горнила
Глазастой... Твердь меня не породила,
Но как смириться, что меня сожрет?
Был сотворен, душа – не из огня...
Мне кажется, что смерть – всего лишь плаха,
Где отсекают тело от меня.
В живую пряжу солнечная пряха
Вплела мой луч. Живую связь храня,
Я вижу свет. Комок любви и страха,
Любая дура-птаха мне родня.
Вся твердь земная – смерть. Металл и камень.
А я из тех, кто наделен глазами,
В которые Вселенная течет,
Чтоб стать живой, чтоб выйти из горнила
Глазастой... Твердь меня не породила,
Но как смириться, что меня сожрет?
* * *
Жить – одно, а понимать
жизнь – совсем другое...
Проморгаешь небо голубое,
если будешь слишком много знать...
Доверяй внезапной странности
и появится тогда
из нечаянной туманности
несказанная звезда.
жизнь – совсем другое...
Проморгаешь небо голубое,
если будешь слишком много знать...
Доверяй внезапной странности
и появится тогда
из нечаянной туманности
несказанная звезда.
* * *
– Что поведать перед отбытием
в неизвестное, безотрадное?
Жизнь —
большое событие,
смерть —
заурядное...
Так успей же себя в пути
исчерпать до последней степени,
чтоб в могилу не унести
ни догадки,
ни песни,
ни семени.
И когда тебя пустота
обовьет утешительным пологом,
отзовется
гулким колоколом
жизни прожитой
полнота!
в неизвестное, безотрадное?
Жизнь —
большое событие,
смерть —
заурядное...
Так успей же себя в пути
исчерпать до последней степени,
чтоб в могилу не унести
ни догадки,
ни песни,
ни семени.
И когда тебя пустота
обовьет утешительным пологом,
отзовется
гулким колоколом
жизни прожитой
полнота!
* * *
Притворялся умным, добрым,