Машина трескуче затормозила на гравии и милосердно вырубила мотор. Дебри не шелохнулся. Кто-то выбрался наружу, и в кабинет ворвался голос из прошлого:
   – Дьяв?
   Слишком поздно он задернул штору, вот что.
   – Девлинннн? – не унимался крик. – Эй, Девлин Дебриииии?
   Вопль полуистеричный и полукомичный, так обычно орала цыпа, съехавшая с катушек в Мексике, та самая Сэнди Поуку.
   – Дьяв? У меня новость. Про Хулихена. Плохая новость. Он умер. Хулихен умер.
   Дебри откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Он не сомневался, что сообщение правдиво. Потеря казалась естественной, сообразной времени года и ситуации, даже уместной, а потом Дебри подумал: Вот оно! Вот что поделывает нынче революция, если уж начистоту. Проигрывает!
   – Дьяв, ты там? Это я, Сэнди…
   Он столкнул себя со стула, прошел к окну и отодвинул штору. Протер глаза и вонзил голову в отравленный полдень. Дымка не исчезла, но солнечные лучи казались острее обычного, били больнее. Желчно поблескивала хромировка автомобильчика. Как лезвие ножа.
   – Хулихен, – сказал он и заморгал.
   Взбудораженная машиной пыль добралась до амбара со скромным личным ветерком. Вместе с ней прилетел озноб.
   – Хулихен умер? – спросил Дебри у поднятого к нему розового лица.
   – От переохлаждения, – проскрежетал рашпиль голоса.
   – Когда? Недавно?
   – Вчера. Я только узнала. Утром напоролась в Оклендском аэропорту на хиппушную цыпочку, она меня помнит еще с Маунтин-Вью[43]. Приперлась в бар и сообщила, что великий Хулихен теперь – покойный великий. Вчера, наверное. Цыпочка только прилетела из Пуэрто-Санкто, где Хулихен жил у нее и банды ее дружков. Домик прямо рядом с тем, где жили мы. Видно, бедный маньячина выпил, закинулся барбитурой, вышел ночью погулять, один, прошагал много миль. Отключился на рельсах между Санкто и Мансанильо, продрог весь от ночной сырости. Ну, ты-то, Дьяв, знаешь, какая после заката в пустыне холодрыга.
   Да, это была Сэнди Поуку, но как она изменилась! Подрезала и хромировала некогда длинные каштановые волосы, покрыла их ржавым блеском, таким же, как на решетке радиатора. Сильно накрасила глаза, румяна и помаду наложила толстым слоем, а на остальное, прикинул Дебри, наложились все сто фунтов, если не больше.
   – Он помер, наш герой шестидесятых, крошка Дьявви. Помер, помер, помер. От бухла, и дури, и туманной, туманной росы[44]. О, Хуля, Хуля, Хуля, ах ты маньячина. Хамло ты наше. Как Керуак назвал его в книжке? Блаженный хам?
   – Нет. Святой Шут[45].
   – Я летела в домик тетки в Сиэтле, устроить там маленький дрых-н-пис – дрыхать и писа́ть, втыкаешь? А в Окленде такие новости – ну я и подумала, вдруг Дьяв и Друзья Животных[46] еще не знают? Наверняка же. Когда самолет сел в Юджине, я вспомнила про эту вашу коммуну и решила: Сэнди, старик Дебри хотел бы знать. И Сэнди, значит, сдает оставшиеся билеты, берет напрокат машину – и вот она я, спасибо мистеру Мастерчарджу, мистеру Хьюзу и мистеру Эйвису[47]. Скажи, а в каком режиме водят эти чертовы фигли – Д-один, Д-два или П?[48] Я так понимаю, П – значит «после восхода», а Д – «до», нет?
   – Ты ехала всю дорогу от аэропорта на пониженной передаче?
   – Кажись, да. – Она рассмеялась, шлепая хлипкий капот рукой, унизанной драгоценностями. – Мы плыли среди лесовозов и трейлеров, мой розовый ангелок и я, и ревели заодно с самыми громкими.
   – Могло ли быть иначе.
   – Когда он начинал дымить, я шла на компромисс и ставила Д1. Будь он проклят, в смысле, будь проклят чертов автопром – но эдак я всему найду объяснение. Кажись, я его угрохала, нет? Если откровенно? Будь честной, Сэнди. Ради Христа, хоть тут не ври… – Она поскребла загривок и оглянулась на дорогу. – Боже ж ты мой, ну что за дела, а? Хулихен слился. Свинарника прибила дешевка-печень, Бродягу Терри грохнули черномазые[49]. Старушка Сэнди сама чуть не скопытилась десять раз. – Она забегала туда-сюда по гравию. – Дьяв, я ж ездила кругами, гадскими порочными кругами, понимаешь? Вот же странная херня. Ну то есть, слышь, я там на дороге сшибла собаку!
   Дебри знал, что, видимо, ответил – сказал «а?», или «ты уверена?», или еще что, потому что она не умолкла.
   – Старую суку, явно с прорвой щенков. Вдарила ей по полной.
   Сэнди обошла машину и открыла правую дверцу. Сдвинула розовое сиденье вперед, выгребла комплект чемоданов и расставила их на гравии, не переставая живописать, как выехала из-за поворота и задавила собаку, что спала на дороге. Прямо на дороге. Поскуливая, переломанное животное заползло в дренажную трубу, откуда его вытащила фермерша, выскочившая из дому на шум. Ощупала хребет и вынесла приговор: псину лучше избавить от страданий. Кричала и кричала, пока сын не сходил за дробовиком.
   – Мальчик так рыдал и стенал, что дважды промазал. На третий раз выпалил из обоих стволов и разнес суку на куски по лужайке. От меня они потребовали всего-то семьдесят пять центов за пулю. Я спросила, принимают ли они кредитки. – Сэнди засмеялась. – Когда я уезжала, черт меня дери, щенята уже играли с этими кусками.
   Она снова засмеялась. Дебри вспомнил, что слышал выстрелы. Он знал эту семью и эту собаку, глухого спаниеля, но ничего не сказал.
   Прикрыв глаза, он смотрел, как распухшая новая версия костлявой Сэнди его прошлого суетится вокруг багажа внизу и ржет. Даже дыхание, казалось, отяжелело так, что еле протискивалось в горло и вырывалось оттуда с хрипом. Распухла. Шея там, где Сэнди ее чесала, запястья, спина – распухло все. Другое дело, что свой вес Сэнди таскала легко и вызывающе, будто бревно застарелой обиды. В цветных туфлях, брючках в обтяжку и натянутой на пузо шелковой гавайке она как королева роллер-дерби[50] с Лагуна-бич, думал он, что едва ступила на каток. Заправлена доверху, думал он. Как тот автостопщик; чуть коснись – сразу полыхнет загодя подготовленной речью. При мысли о новой стычке его накрыли слабость и тошнота.
   Обнаружив во дворе незнакомку, датские доги М'келы пришли лаять. Сэнди замахала розовой пластиковой сумочкой.
   – Прочь, блядские скоты! Чем пахнут мои колеса, раскатавшие ту дворнягу, а? Хотите, чтобы и вас так же, да? Черт, какие здоровые! Уйми их, что ты стоишь?
   – Здоровые, да не кусаются, – сказал он и заорал на догов, чтобы убирались в автобус. Ноль внимания.
   – Что за херня, Дебри? – Сумочка сверкала и мелькала. – Не можешь привести своих зверюг в чувство?
   – Они не мои, – объяснил он, перекрикивая гвалт. – Это псы М'келы, он оставил их у меня и смылся со всеми прочими в Вудсток – шарить под юбками.
   – Ах вы блядские скоты, да отвалите же! – проревела Сэнди. Доги задумались, и она заревела еще громче: – Отвалите! Отвяньте! Пшли!
   Доги отпрянули. Ликующе ухая, Сэнди ногой метала им вслед гравий, пока доги не сорвались на трусливый бег. Она с уханьем гналась за отступавшими собаками до самого автобуса, пока не скрылась с глаз Дебри.
   Опять кружили вороны. Солнце по-прежнему тягостно прорезало себе путь сквозь уплотненный дым. Радио играло «Хорошие вибрации» «Бич бойз»[51]. Внизу во дворе мурлыкала над багажом Сэнди – победа над догами уняла ее истерику. Сэнди нашла искомую сумку – самую маленькую в новеньком, будто с витрины комплекте из шести предметов. Открыла сумку, достала пузырек с таблетками. Дебри заметил: вытрясла самое малое дюжину. Высыпав всю горсть в рот, Сэнди зарылась в чемодан – искала что-нибудь, чтобы смыть таблетки в желудок.
   – Фтаруфка Фэнди пофле Мекфики фефде моталафь и ффякофо пофидала, – сказала она, пытаясь одновременно удержать таблетки во рту и ввести Дебри в курс дела.
   Много воды утекло под мостами, поведала она ему, может, даже слишком много. Порой мосты смывало. Пару раз и ее смыло, сказала она. Попадала в передряги. Даже в тюряги. Не без помощи модных докторов и богатого папика была в итоге отпущена на поруки и осела в Сан-Хуан-Капистрано владелицей половины бара; потом увлеклась бухлом, потом наркотой, потом блюзом, став непрофессиональной певицей; обрела Иисуса, и Любовь, и Очередного Супруга – «Ффященника Ффеленфкой Феркфи Ффолочей Пофледнего Дня!» – потом залетела, сделала аборт, была исторгнута из лона семьи, развелась; впала, что Дебри должен понять, в депрессию и чуток, как он мог заметить, прибавила в весе; потом – в воскресенье, сегодня – стала искать, где бы девчонка вроде нее могла бы ненадолго залечь на дно.
   – Читать книфки, фочинять книфки, ну и помаленьку фкидыфать фтрефф колёфами, – сказала она сквозь таблетки.
   – Помаленьку! – сказал он, припоминая ее давнюю привычку к барбитуратам. – А не конскими дозами. – Перспектива избавляться более чем от одного трупа встревожила его до протеста. – Черт тебя дери, Сэнди, раз уж ты собралась передознуться у меня на моих руках, избави меня…
   Она воздела руку:
   – Фитаминки. Фот те крефт.
   Борясь со вскипающими бурунами белья, она отыскала наконец серебряную флягу. Открутила крышку, запрокинула голову. Шея раздулась, проталкивая таблетки внутрь. Сэнди вытерла губы рукой и, глядя на Дебри, засмеялась.
   – Будь спок, бабуся, – сказала она. – Всего-то безвредные витаминки. Сэндюшка-хохотушка даже в старину не принимала седативы в таких количествах. Может, однажды и сподобится. Кто знает. Что за фигня нас всех ждет в этом году? Это год седатива, понимаешь, так что – кто знает? И пусть все катится…
   Она вернула флягу в недра и захлопнула чемодан. Нейлон и орлон выбились за края, как пирог из противня.
   – Итак. Где Сэнди может пописенькать и смыть с себя «котекс»?
   Дебри показал, и она, мурлыча, направилась к углу сарая. Доги подскочили к двери автобуса и зарычали. Сэнди нырнула под бельевую веревку и скрылась за углом. За ней хлопнула дверь.
 
   Он не трогался с места, понимая, что ему открылось далеко не все. Повсюду напряг и зажатость. Напряженно сохло в задымленном воздухе белье, похожее на вяленое мясо. Павлин с линялым опахалом – пошлым остатком былого изящества – вышел из куста айвы, где навещал партнершу, и взлетел на вершину бельевого столба. Дебри подумал, что птица, усевшись на столб, заорет, но павлин молчал. Взгромоздился на вершину и давай качать головой на длинной шее – будто замерял напряжение. Поглядев на павлина, Дебри отпустил штору и пошел от окна обратно к столу; и он понял, что способен не переживать, пока все катится, никуда не прикатываясь.
   По радио «Дорз» требовали проложить путь на другую сторону[52]. Разве Моррисон не умер? Дебри не помнил. Ясно только, что сейчас 1969-й и долину до предгорий заполнял дым: 300 тысяч акров стерни зашлись в огне, чтобы в городах и весях Калифорнии покупателям семян не пришлось выпалывать со своих участков вторженцев.
   Офигеть.
   Снова хлопнула дверь уборной. Захрустели внизу пластмассовые каблуки; за ними с робким гавканьем кралась собака М'келы. Ведомая хрустом, она зашла за другой угол, лая приглушенно и воспитанно. Дог-сучка, определил Дебри. Породистая. Прошлой ночью тоже лаяла. Где-то в поле. Бетси встала и закричала, чтоб Дебри спустился и посмотрел, что там стряслось. Он не пошел. Может, она и прикончила ягненка? Сучка М'келы? Дебри понравилась эта мысль. Приятно злила. Вот же негритос из округа Марин, заимел двух светлых догов, а потом взял и слинял, бросив их на произвол судьбы. Слишком много кабыздохов. Кое-кому следует пойти в автобус и надрать кое-чей породистый зад-другой. Но Дебри сидел, укрывшись за фортификациями стола, да еще и громкости прибавил, чтоб музыка задавила шум. В тишине разнесся визг – Сэнди загоняла суку в автобус. Временами легкий ветерок приотворял штору, и Дебри видел: павлин все так же сидит на столбе, безмолвно качая головой. В конце концов шаги вернулись, вторглись в сарай, нашли деревянные ступени. Живо их одолели и пересекли чердак. Сэнди вошла без стука.
   – Как у тебя тут прикольно, Дьяв, – сказала она. – Воняет, но прикольно. У тебя найдется уголок на любой случай, да? Для свиней, для цыплят, для чего угодно. Где можно попи́сать, где поесть, где пописа́ть письма.
   Дебри видел, к чему она клонит, но остановить болтовню не мог.
   – Гляди, я похерила последний билет на рейс до Сиэтла, чтобы взять напрокат эту розовую пантеру[53] – знала, что ты будешь рад, если Сэнди сама принесет тебе дурные вести. Нет, все ништяк, побереги спасибки. Не надо. Ей нужен всего-то уголок, писать письма. Серьезно, Дьяв, я видела лачужку у пруда – с бумагой, конвертами и прочим. Можно, Сэнди поживет в этой лачужке денек-другой? Напишет письмецо дорогой матушке, дорогому инспектору по условно осужденным, дорогому бывшему и тэдэ. Ну и дневничок обновит. Кста, я пишу про нашу мексиканскую кампанию для одной рок-н-ролльной газетки. Готов ты к такому повороту?
   Он попытался объяснить ей, что лачужка у пруда – это храм для медитации, а не Кэмп-Дэвид[54] для ветеранов, которые решили предаться воспоминаниям. Кроме того, Дебри планировал занять лачужку вечером. Сэнди засмеялась и велела не рыпаться.
   – Я найду где кинуть якорь на ночь. А там посмотрим.
   Он не встал из-за стола. Треща без умолку, Сэнди рыскала по кабинету, потом нашла обувную коробку и обчистила ее, забив последнюю траву в косяк. Дебри решил не курить, пока не отделается от околевшего ягненка. От предложенного косяка отказался, и Сэнди, пожав плечами, скурила весь, объясняя в деталях, как перенаполнит коробку до краев, провернув сегодня в городе пару делишек: встретится с тем-то и тем-то там-то и там-то и обменяет то на это. Дебри ничего не понял. Ее энергия паровым катком расплющивала его в блин. Даже когда она выкинула горящий чинарик на сухую траву под окном, Дебри смог выразить лишь весьма немощный протест.
   – Боишься подпалить сарай? – завопила, склонившись над ним, Сэнди. – Ах, миста Дебри, да вы никак совсем закопались в своей земле! – Она протопала к двери и открыла ее. – Ну вот. Сэнди ударяется в бега. Что тебе привезти из города? Новую пишущую машинку? Приемник получше – и не западно тебе слушать музыку из этой японской рухляди? Суперскладной ножик? Хо-хо. Сэнди-Клаус все сделает. Ну так что?..
   Сэнди застыла в проеме и ждала. Дебри заерзал на стуле, но остался сидеть. Он глядел на ее жирную ухмылку. Он знал, чего она ждет. Вопроса. И понимал, что лучше бы смолчать. Пусть идет как идет, нечего оживлять отношения, симулируя любопытство. Но ему и правда было любопытно, а она ждала, ухмыляясь, и он не смог не спросить:
   – А он… э-э… сказал что-нибудь, Сэнди?
   Голос застрял в глотке.
   Из проема сверкали черные глаза.
   – Ты про его, мнэ, последние слова? Может, он смягчил приговор, ну или там напутствовал на прощание? В общем, собственно говоря, в больнице, судя по всему, до того как впасть в кому, он на секунду превозмог себя и, погоди-ка, что там точно было…
   Она ликовала. Вопрошание Дебри оголило всю его безнадегу. Сэнди оскалила зубы. Вот он сидит, Дебри, Гуру Давай-Давай со слезящимися глазами, и выпрашивает знамя, чтоб нести его дальше, и молит об одеяле предсмертной истины, которое сварганил Старый Святой Шут Хулихен: уж оно-то защитит от грядущего ледяного хаоса.
   – Ну, если верить нашей хипповой цыпочке, он и правда бормотал что-то, когда отдавал концы на мексиканском матрасе, – сказала она. – Аты не видишь тут иронии судьбы? Помнишь развалюху в Пуэрто-Санкто, клинику, где Бегема родила и Мики лежал со сломанной ногой?[55] Там-то и помер наш дорогой Хулихен – от пневмонии, переохлаждения и седативов. Ну же! Ты не просекаешь всей гадской иронии?
   – Что он сказал?
   Глаза искрились. Ухмылка извивалась в своем жировом гнезде.
   – Он сказал, если Сэнди не в маразме, сказал, кажется, «шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь». Завет что надо, сечешь? Число, гадское число! – Она заухала, шлепая себя по бедрам. – Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Неразбавленная квинтэссенция абсолютно перегоревшего скоростного торчка: шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Ху-вуу-вуу-вау!
   Она ушла, не закрыв дверь, и хохотала, клацая вниз по лестнице и снаружи по гравию. Жалостливо заскулил травмированный автомобиль – Сэнди погнала его задним ходом прочь с подъездной дорожки.
   Так смотрите же на того, кто после длительной, только что описанной подготовки (на деле занявшей три дня и захватившей четвертую ночь) наконец выполняет поставленную задачу в полевых условиях: Старик Дебри, безнадежен и безотраден, с непокрытыми глазами, палимыми закоптелым светилом, ступает по непокоренной целине вослед красной тачке. Уставившись в землю, он видит только ползущее под башмаками поле и доверяет одноколесному механизму вести его к предназначению.
   Он воображает себя распухшим, наподобие загривка у Сэнди, от невнятного гнева, задымленным до упора тлеющей неупокоенной виной, что так и норовит расцвести ярким пламенем. О, если б он мог выбрать подходящего виновника! Перебирая крупные, способные выдержать огонь порицания мишени, Дебри останавливается на Калифорнии. Вот откуда все пошло, решает он. И первертная парочка членостопщиков, и Сэнди Поуку, и хиппушная цыпа из Окленда, явно из оклендской своры обглотышей, которые месяц назад опять выманили Хулихена в Мексику… все они из Калифорнии! Все началось в Калифорнии, пошло вразнос в Калифорнии и теперь распространяется из Калифорнии, как безумная опухоль, под шкурой целого континента. Вудсток. Большой Улет. Безумие жиреет на глазах. Безумие выживает, процветает и собирается с силами, а Быстрейшийчелназемле[56] замедляет себя до смерти и на прощание дарит миру психованный шифр. Даже эти датские доги – и те из Калифорнии!
   Тачка добирается до канавы. Дебри приподнимает голову. Трупа все равно не видать. Съехав в канаву, Дебри толкает тачку туда, где носятся в высокой траве три ругачих ворона.
   – Здрасте, джентльмены. Простите за вторжение.
   Вороны кружат, сетуя на его приход. Колесо тачки едва не наезжает на ягненка – и тут Дебри его замечает. Поразительно, сколь изящно лежащее пред ним создание – в богатых покровах, совсем не черных, вот ни на столечко, скорее красновато-коричневых, цвета шоколадного торта. Шоколадный кекс в форме ягненка, сервирован в честь дня рождения наследника престола на подносе пурпурной вики, обложен гирляндами из цветков клевера, украшен изящными рыжими завитками и петлями муравьиных караванов, окружен мерцанием желтых ос, похожих на крошечные свечки. Дебри отгоняет их взмахом шляпы. Вороны бросаются наутек и занимают позиции на трех ближайших столбах изгороди. Растопырив черные крылья, птицы с имперским спокойствием смотрят, как Дебри разгоняет муравьев и наклоняется рассмотреть труп.
   – Что убило его, джентльмены? Ваше мнение? – (Бетси была права; ни единого следа зубов. Может, за ним гнались собаки, и он влетел в канаву и сломал себе шею.) – Вроде не с чего ему было помирать, а, птички, как считаете?
   Вороны тяжело переступают с лапы на лапу и теорий не выдвигают. Их обуяло столь праведное возмущение, что Дебри не может не улыбнуться. Он размышляет, не оставить ли труп там, где лежит, – на попечение воронов, пчел, муравьев и иных могильщиков Природы. Потом слышит, как снова блеет мать, которую Бетси привязала в ясеневой роще.
   – Нет, не стоит. Агония ради экологии – бессмыслица. Я намерен похоронить его, парни, чтобы мамка больше о нем не думала. Можете выразить сочувствие…
   Не дождетесь: вороны ясно дают это понять, едва увидев, как их законную добычу грузят в тачку. Они воспаряют со столбов, бьют воздух крыльями и орут. Они окружают тачку, возмущаясь в унисон, и не отстают на всем пути через пастбище к трясине на другом конце семидесяти акров Дебри. Иногда вороны кружат так низко, что можно сшибить лопатой.
   Он выбирает тенистый участок под нависшим дубом и вонзает лопату в почву. Это глина: грязь зимой, отвердевший бетон летом. Легче бы копать у пруда, но Дебри здесь нравится. Глушь, прохлада. Лапы старого белого дуба чопорно свиты длинными серо-зелеными пеленами испанского мха. Скукоженные сухие дубовые листья не шелохнутся. Даже вороны оборвали свою хриплую тираду и молчаливо глазеют с сука самого высокого тополя.
   Дебри вешает шляпу на дубовый колышек и принимается копать – уже в ярости, что выбрал это место; рубит, дробит и крошит глиняный коврик и корни, пока из легких не вырывается свист и пыль на лице не бороздят ручейки пота. Вытерев глаза краем рубашки, Дебри отступает от незамысловатого черного углубления.
   – Надо бы поглубже, если мы не хотим, чтоб его вынюхали и отрыли лисы. – Дебри заглядывает в яму – он пыхтит и дрожит так неистово, что поневоле опирается на лопату. – Однако, с другой стороны, – решает он, – как говорится, для народной музыки нормально[57], – и вываливает труп в яму.
   Чтобы тело поместилось, Дебри сгибает передние ноги ягненка, прижав их к груди, а задние сводит вместе. Очень мил в эдакой позе, заключает Дебри, просто пушистая куколка. Почти новая. Если пришить цветные пуговицы вместо глаз, так и за новую сойдет.
   Дебри начинает бить колотун. Видать, так все и начинается, думает он. Бред. Срыв. Крах. В конце концов лежак, в итоге – фигак. Но сначала надо сховаться…
   Он по горсти сыпет землю в яму на маленькое животное – куда медленнее, чем рыл могилу. Саднят мозоли на обеих ладонях. Жалко, что перчатки не захватил. Жалко, что Сэнди скурила последний косяк. Жалко, что потерял очки. Больше всего жалко, что нечем промочить горло. Глотку жжет огнем. В корыте неподалеку есть запас воды, но водой тут не отделаешься. Огонь полыхает не только в глотке. А дома – ни капли. Почему до начала одиночного перелета Дебри не затарился алкоголем в Кресуэлле? Забыл парашют – тебе капут. Из внезапной воздушной ямы и лучший летчик вылетит штопором. Дебри закрывает глаза и хмурится, прикидывая возможности. Ни сонников, ни транков, ни даже прописанных болеутоляющих. Все подмели основные войска, отправляясь на вудстокскую кампанию. Вина – и того не осталось, а Бетси с единственной машиной на ходу – далеко.
   Короче, парашютам взяться неоткуда.
   Его начинает потрясывать – да так, что зуб на зуб не попадает. А ну как Дебри хватит удар или сразит приступ? В семействе такое случалось. Дядю Натана Уиттиера приступ подкосил, когда он в Арканзасе выплескивал корм свиньям; дядя упал в свинарник, и его сожрали свиньи. Тут свиней нет, только вороны на ветке, и эти безмятежные дубы, и, вон там, на прогалинке, ярдах в десяти к болоту, на пеньке в ореоле задымленного света, милостью Божией, галлон красного вина? Бургундское? Дар небес, бутылка бургундского?
   Он роняет лопату и продирается сквозь ветки и моховые растяжки, пока бутылка не оказывается у него в руках. Это и вправду бутыль с вином, с дешевым «Галло», если уж быть точным, зато полуполная и охлажденная воздухом тенистой низины. Дебри вывинчивает пробку, запрокидывает бутылку, пьет вино долгими глотками, теряет равновесие так, что надо поискать точку опоры. Оборачивается, присаживается на пенек – так проще; он вновь запрокидывает голову. Отнимает горлышко от губ лишь по требованию легких. После разового отсоса в бутылке остается меньше четверти, жидкость растекается по сплетенным магистралям тела; уже легче.