Голова у Матье гудела, в мозгу проносились обрывки слов: он так хотел бы остановить их, привести в порядок, придать им смысл, но не мог разобраться в этой мешанине. Речи Мальбока путались с речами отца Буасси. Вопросы судьи жгли, словно удары хлыста. Прошло довольно много времени, прежде чем Матье понял, что у него жар. Лоб и руки покрылись испариной, и, поднявшись, он вынужден был опереться о стену – так трудно было ему держаться на ногах. Машинально он ощупал низ живота, как часто делал в бараках, проверяя, не настигла ли его чума. Боли никакой он не почувствовал и рассмеялся про себя. Он представил себе вдруг запоздалую вспышку болезни, увидел, как стоит перед судьями и объявляет им, что болен, а теперь заразил и их. Но тут же он вспомнил Антуанетту и ее проклятья и ужаснулся. Все его беды – от нее. Может, это ему наказание за то, что он спал с колдуньей и носил омелу втайне от священника.
   А может, это сам отец Буасси его и наказывает? Ведь если он уже там, на небесах, то у него теперь большая власть. Он же все видит. Он узнал то, что Матье скрыл от него, и отказывает ему в прощении. И он еще, дурак, надеялся, что, вернувшись в бараки, получит отпущение грехов, – ан священник-то ему и отказал. Святой отец, которого Матье считал таким добрым, его отдал судьям, а посланницу дьявола оставил на свободе. Разве не значит это, что дьявол сильнее господа бога?
   Антуанетту не только никто не трогает, – именно ее потусторонние силы избрали для того, чтобы обвинить его.
   Если уж из-за какого-то пустяка суд приговорил к смерти дворянина, который может постоять за себя, так разве сумеет несчастный возница, которого обвиняют в измене, выбраться отсюда невредимым?
   – Господи, почему ты бросил меня совсем одного?.. Господи, я знаю: я – большой грешник, но я же боролся… Я вернулся. И от колдовства отказался… И омелу, которую носил, выбросил… И ежели ты даруешь жизнь и покой тем, кто и сейчас ее носит, а меня лишаешь милостей своих, что я должен тогда думать?
   Он не смел произнести: «Значит, что же, колдунья сильней тебя и куда надежнее служить дьяволу!» Он не смел произнести это даже про себя, но слова сидели в нем. И пугали его. Матье так хотелось бы изгнать их, но они не сдавались. Он их слышал, хоть и не произнес, и в ушах у него звучал его собственный голос:
   «Как ты мог допустить, чтобы умер священник? Он же любил тебя. И ни разу тебе не изменил. Неужто он и вправду умер, потому что не носил омелы?»
   Матье замер, прислонившись спиной к стене, в ужасе от того, что он произнес. Ибо святой отец был тут. Его лучистые глаза, словно сияние зари, осветили погруженную во тьму камеру. Он ласково смотрел на Матье, и все же в глазах его читался укор.
   – Простите меня, отец мой. Мне так страшно, что я совсем потерял голову. Помогите мне… Помогите… Дайте мне силы.
   Матье упал на колени, желая помолиться. Но в памяти его заученные молитвы переплелись с речами священника и Антуанетты.
   Он уже хотел было подняться, когда снова услышал во дворе грохот сапог. Шум приблизился и смолк. Матье весь напрягся. Удары его сердца, казалось, наполнили камеру рокотом горного потока. Скрипнула наружная дверь, послышались голоса. Грохот сапог раздался уже в коридоре, и мимо камеры Матье проплыло пламя факела. Отворилась другая дверь. Голоса. Звяканье цепи. Стук молота по наковальне. Тишина. Звуки, которые Матье не сумел определить, и снова приближающиеся шаги.
   – Прощай, возница! Желаю удачи! Не щади колдунью… Нападение – лучший способ защиты… И помни о твоем друге – иезуите… В этом презренном мире ты не добьешься высшей справедливости, возница, но она грядет для нас!
   Всю ночь Матье жалел, что ничего не сказал Мальбоку вечером. И твердо решил хоть что-то крикнуть ему утром, а теперь Мальбок прошел мимо его двери, но Матье так и не сумел ни звука выдавить из сжавшегося горла. Хлопнула наружная дверь. Матье обернулся и подбежал к оконцу. Напрягая все силы, он крикнул:
   – Спасибо, сударь! Прощайте!
   Сапоги с грохотом пересекали двор.
   – Прощай, Гийон! Держись смелее. Вера в бога придает смелости… Я презираю их, Гийон… Они сейчас меня повесят, но им куда страшней, чем мне! Повесят, хотя дворянин может требовать, чтобы его обезглавили. Но здесь буржуазный парламент, Гийон. И правосудие – тоже буржуазное. Они одинаково ненавидят и бедняков, и дворян. Не верь им, Гийон…
   Голос вдруг изменился. Должно быть, Мальбок боролся со стражниками, и все же ему удалось напоследок крикнуть:
   – Они сейчас меня повесят, потому что у них нет даже палача, который может отрубить голову…
   Матье показалось, что голос задушили. Снова, удаляясь, прогрохотали сапоги – правда, уже в другом ритме – и затихли вдали. Несколько секунд царила густая тишина, затем послышалась приглушенная барабанная дробь. Раздались крики, но Матье не разобрал слов.
   День прибывал. И, наверное, залил уже город тем не дающим тени светом, какой обычно предвосхищает минуту, когда солнце появляется из-за гор.
   Матье представил себе город, каким видел его, проезжая по нему с упряжкой в тот час, когда двери домов только-только начинают открываться. Видение было столь реальным и отчетливым, что Матье различил даже цоканье копыт и стук железных ободьев по мостовой. Он закрыл глаза, пытаясь удержать воспоминание. И точно обрел вновь свободу и безмятежную мирную жизнь. Однако второй раскат барабанной дроби вывел его из мечтаний. Барабан прозвучал суше и короче.
   И опять все смолкло.
   Все смолкло на целую вечность, длившуюся несколько минут; потом снова ворвался со двора грохот сапог. Распахнулись двери. Наверное, в конюшню… Так и есть. Матье не ошибся. Лошадь вышла, остановилась, попятилась. Тишина. Лошадь снова тронулась и потащила за собой небольшую, верно, легкую повозку.
   Матье хотел бы ничего не слышать. Ничего не знать, но перед ним вставал образ человека, которого сейчас, наверное, снимают с виселицы и грузят на повозку, чтобы затем предать земле.
   Матье перекрестился и, так и не вспомнив ни одной молитвы, со звенящей от боли головой, только и сумел прошептать:
   – Господи, прими душу его в царствие небесное, я точно знаю, он был хороший человек и любил тебя.

34

   Утро тянулось бесконечно: какие-то люди, переговариваясь, сновали взад-вперед по двору, ставили в конюшню повозку; приходил стражник вместе со стариком тюремщиком – принесли краюху хлеба, такого же заплесневелого, как и накануне. И все же Матье, истерзанный голодом и совсем окоченевший, съел его. Он сжался в комок на собранной в кучу соломе, плотно завернувшись в плащ, стуча зубами и обливаясь потом.
   – Может, сдохну еще до суда, – шептал он время от времени.
   Он не в силах был ни о чем думать – лишь желал, чтобы смерть подобралась к нему так же незаметно, как прохладный ветерок или скупой свет, проникавший со двора. Тело и разум медленно цепенели, и он не испытывал при этом никакой боли. Он и не заметил бы минуты, когда жизнь его перейдет в небытие.
   Ибо единственным, что более или менее четко присутствовало в нем, был призрак смерти. Он не думал больше ни о судьях, ни о той, что обвинила его, – он думал лишь о том, что умрет на виселице, как умер тот, в ком он надеялся найти поддержку. Он сидел на соломе, точно птица в гнезде, – только высиживал он свою смерть. И вылупится она в тот миг, когда Матье уйдет из жизни. Тысячу раз он пытался представить себе мир иной, но теперь смерть стала безликой. Растворилась в неведомом. В темной бездне. Обернулась чем-то вроде бездонного каменного мешка. Из тюрьмы, где он сейчас сидит, он перейдет в этот каменный мешок, в этот черный колодец.
   Он уже давно покончил с хлебом, когда загрохотали сапоги. Дверь отворилась, и вошел стражник.
   – Гийон, в суд!
   Безотчетно Матье повторил то, что сказал Мальбок, когда за ним пришли:
   – В суд? А следствие?
   Но Мальбок это выкрикнул, а Матье лишь еле слышно пролепетал. Стражник вытолкнул его наружу. Ослепленный солнцем, Матье на секунду прикрыл глаза. Холодный воздух обдал льдом влажные от пота лоб и руки. Стражники подхватили его с двух сторон и потянули за собой через двор. Они повторили вчерашний путь, но на сей раз прошли до конца двора и завернули направо, в коридор, приведший их к низенькой двери, где они и остановились. Ждали они недолго, но Матье успел заметить, что на стражниках не было кольчуг. Они были в серебристо-серых парчовых колетах и зеленых фетровых шляпах, поля которых с одной стороны были загнуты кверху. В руке каждый держал сверкающую стальную алебарду, а с пояса, застегнутого бронзовой пряжкой, свисал протазан. Низенькая дверь отворилась, и стражник, в таком же костюме, пропустил их в просторную залу, освещенную четырьмя окнами, прорезанными в стене, противоположной входу. В глубине залы, перед картиной, на которой изображены были судьи, сидели трое настоящих судей, куда меньше тех, на картине. Матье сразу узнал двоих из них – они допрашивали его накануне. Третий был совсем молодой, с женоподобным, чуть одутловатым лицом. По обе стороны от занимаемого судьями стола двое мужчин, одинаково одетых в красное, сидели каждый за своим небольшим столом. Не успел Матье разглядеть остальных присутствующих, как один из этих двоих принялся что-то читать – да так быстро, что Матье не разобрал ничего, кроме своего имени, названия родной деревни и последней фразы, произнесенной помедленнее, – в ней говорилось насчет повешения.
   Судья, который был старше всех остальных, спросил Матье, признает ли он правильность фактов. Матье молчал.
   – Я с вами говорю, Гийон! – рявкнул судья. – Молчание – не лучший способ защиты! Отвечайте, признаете ли вы правильность фактов?
   Матье развел руками, и кисти, падая, тяжело стукнули его по бедрам.
   – Господин судья, колдунья она, – пробормотал он.
   Раздался многоголосый смех, и, взглянув налево, откуда он донесся, Матье увидел человек двадцать – они сидели на скамьях и смотрели на него. Среди них, в первом ряду, Матье узнал советника, который отправил его в бараки. На нем было одеяние из синего бархата, на груди сверкал вышитый золотом герб города.
   Старик судья потряс колокольчиком.
   – Ну хорошо, раз вы не хотите говорить, послушаем свидетелей, – сказал он, когда смех стих.
   И выкликнул имя старика солевара; тогда человек, сидевший за столиком слева, поднялся и сказал:
   – Господин председатель, свидетель умер. Мы проверили по реестру, который вел в бараках цирюльник. Свидетеля похоронили там в последний день.
   Судьи обменялись понимающим взглядом.
   – Вот видите, – обратился к Матье главный судья, – вы сами же похоронили его, а делаете вид, будто не знаете.
   Снова послышался смех; у Матье же это известие словно отняло последнюю крупицу жизни. Он стал думать о старике солеваре и надолго как бы ушел из зала суда. Он пытался вспомнить, кого хоронил в последний день, но под саванами все покойники похожи друг на друга – разница только в росте да в весе.
   Когда Матье очнулся, показания давал цирюльник.
   – Этот человек добросовестно исполнял свою работу, – говорил он. – Когда он исчез, я подумал, что отец Буасси отправил его с каким-то поручением. Я спросил, где он. А святой отец ответил: «Не беспокойтесь, он вернется». И он и вправду вернулся.
   Цирюльник посмотрел на Матье, и во взгляде его можно было прочесть, что большего для защиты Матье он сделать не может, но зато не сделает и ничего такого, что принесло бы ему вред.
   Затем настала очередь Антуанетты, которая принялась кричать, причитать, заламывать руки; она заявила, что Матье пытался ее изнасиловать и уговаривал вместе бежать.
   Матье сначала слушал ее, потом не выдержал и завопил:
   – Врешь ты все! Ведьма… Ты, ты сама сбежать хотела…
   – Замолчите, – прогремел председатель. – Оскорбления свидетеля усугубляют вашу вину.
   И он снова дал слово Антуанетте.
   – Он говорит, будто я бежать хотела, – начала она сладеньким голоском, – но ведь пытался-то бежать он. Да ежели я задумала бы сбежать, мне бы пуститься за ним следом и все…
   Ярость мешала Матье внимательно ее слушать. Он немного успокоился, лишь когда Антуанетта кончила говорить и вошел Вадо. С виду он был трезв. На нем ладно сидел голубой, тщательно вычищенный мундир, густо расшитый серебром на воротнике и обшлагах. Он глядел на Матье во все глаза. И начал несколько бессвязно; потом голос его окреп, и, обретя свою обычную уверенность, он заявил:
   – Хороший он парень. Не знаю уж, куда он ходил, но вернуться – вернулся. А немного сыщешь таких, которые бы вернулись.
   Он замолчал, и Матье, воспользовавшись паузой, крикнул:
   – Скажи им, что она – колдунья, она хотела заставить нас носить омелу!
   Стражник замялся и опять уставился на Матье.
   – Замолчите, – крикнул председатель. – И бросьте ваши россказни про омелу и колдовство.
   Судьи тихо посовещались, потом старший из них велел стражнику сесть. Но тот продолжал стоять.
   – Вы хотите что-нибудь добавить? – спросил судейский.
   – Ага, – ответил стражник. – Она и вправду хотела заставить нас носить омелу. И иезуит вправду называл это колдовством.
   Антуанетта, сидевшая рядом с цирюльником, вскочила и точно фурия бросилась на стражника, пытаясь вцепиться ему в ворот.
   – Покажи, – крикнула она. – Покажи, как ты не носишь омелу… Вы все ее носили! Даже он!
   Дрожащей рукой она указала на Матье. Председатель позвенел в колокольчик и шепотом посовещался с другими судьями.
   – Если факт колдовства будет подтвержден, – объявил наконец он, – суд распорядится взять под стражу Брено, Антуанетту, и держать ее до тех пор, пока не соберется церковный суд, который правомочен разбирать преступления такого рода.
   Антуанетта закричала. Цирюльник тоже что-то закричал. Вадо орал, размахивая руками, судья кричал, отчаянно звеня в колокольчик, – и вся эта сумятица продолжалась довольно долго.
   Когда спокойствие было восстановлено, настала очередь толстухи Эрсилии Макло. Лицо ее алело ярче, чем одежды судей, она заикалась, озиралась по сторонам, точно загнанный зверь, и Матье не удалось понять ни слова из того, что она говорила. Только когда она пошла на место, он расслышал:
   – Бедный ты мой малыш, да хранит тебя господь… Да хранит тебя господь.
   По требованию судьи цирюльник подтвердил показания стражника по поводу омелы.
   – Я знаю, что омелу она носила, прибивала ее над дверями бараков и хотела заставить и нас ее носить. Да только я не знаю, чтобы кто-то на это пошел…
   Антуанетта снова вскочила.
   – Врешь ты! – завопила она. – Вы же все ее носили!..
   – Стража, взять эту женщину! – выкрикнул председатель. – И увести, чтобы мы ее больше не слышали!
   Два солдата чуть не волоком вытащили Антуанетту из зала суда, – она отбивалась с яростью фурии, понося цирюльника, понося стражника и богохульствуя.
   Едва за ней закрылась дверь, председатель сказал:
   – Писарь, запишите, как богохульствовала здесь эта женщина!
   Матье смотрел вслед Антуанетте без всякой ненависти, чувствуя, как зарождается в нем великая надежда. Раз Антуанетту арестовали, стало быть, его выпустят на свободу. И конечно, признают, что она обвинила его по злобе. Зал, судьи, стража, зрители казались Матье уже не столь враждебными. И чудилось ему, что священник вернулся и стал рядом с ним, чтобы его поддержать.
   – Спасибо вам, отец мой, – прошептал он, – видать, это вы так захотели.
   В зале зашелестели разговоры, пока судьи тихо совещались. Матье видел все это как бы сквозь светящуюся дымку. И когда тот, что сидел за маленьким столиком справа, поднялся и заговорил, Матье лишь вполуха слушал его. Насторожился он, лишь когда судейский обратился прямо к нему:
   – Гийон, вы обманули доверие тех, кто полагал, что может рассчитывать на вашу преданность. Вы обманули многострадальное Конте. Откуда нам знать, а может быть, за время вашего отсутствия вы вступили в сговор с врагом.
   Говорящий повернулся к судьям и, таинственно понизив голос, подчеркивая каждое слово, продолжал:
   – Кстати, господин председатель, я хочу обратить ваше внимание на один пункт в показаниях цирюльника из бараков. Мэтр Гривель, правдивость которого не подлежит сомнению, но наивность бросается в глаза, сказал нам: «Этот человек добросовестно выполнял свою работу. Когда он исчез, я подумал, что отец Буасси отправил его с каким-то поручением. Я спросил, где он. А святой отец ответил: «Не беспокойтесь, он вернется». Но позвольте, господа, вот тут-то и кроется разгадка. Парень, который хорошо выполняет свою работу и своим поведением старается всех сбить с толку, разве это не идеальный тип шпиона? Ведь Гийон не жил в Салене. Никто доподлинно не знает, откуда он явился в наш город. Здесь он встретился с иезуитом, добровольно, я подчеркиваю это слово, добровольно, пришедшим сюда. Кто же, господа, добровольно бросится в самое пекло чумы, имея кафедру в Доле? – Он сделал паузу, победоносно обвел глазами зал суда и, широко и как-то суетливо размахивая руками, принялся вещать дальше: – Ах, господа, несчастное, измученное Конте знает уже немало измен. Вам не хуже меня известно, сколько священников мы осудили за шпионаж в пользу проклятого кардинала, который сосет кровь из нашей несчастной родины. И если бы смерть не поразила иезуита-изменника, он был бы сегодня здесь, на позорной скамье, и ответил бы…
   Стражник Вадо разом вскочил с места и завопил так, что задрожали стекла.
   – Эй вы! Потише! Я сам не ладил с иезуитом… Терпеть не могу попов… Но этот был храбрый малый…
   Судья зазвенел в колокольчик.
   – Стража, – крикнул он, – вывести свидетеля: он мешает прокурору… Вывести его…
   Четверо стражников потащили Вадо к двери, а он отбивался и кричал:
   – Он же не знал его, чего ж он мелет… Мы-то видали его с больными… Нужен ему больно ваш дерьмовый шпионаж…
   Зал долго еще бушевал, и колокольчик не раз принимался звонить. Наконец, когда все смолкло – лишь кое-где раздавался еще шепоток, – обвинитель снова взял слово, но Матье его больше не слушал. Он думал об отце Буасси, о стражнике, обо всем, что происходило в бараках. Только последняя фраза обвинения достигла его ушей, поскольку говорящий снова обращался к нему:
   – Гийон, вы предали наш город и вашу родину, как сообщник шпиона, если у вас самого не хватало ума стать шпионом; вы заслуживаете высшей меры наказания, и я требую ее для вас, хоть вы и не признаетесь в своем преступлении.
   Прокурор тяжело опустился в кресло, тогда как в зале еще звучало эхо его слов. Старик судья поглядел на Матье и спросил:
   – Обвиняемый, что вы можете сказать в свою защиту?
   Но Матье был настолько потрясен всеми этими историями про шпионаж и обвинением, выдвинутым против иезуита, что не мог сразу прийти в себя. Судья повторил вопрос голосом, в котором звучало нетерпение. Тогда Матье понял, что должен что-то сказать. Он лихорадочно принялся подыскивать слова и наконец, запинаясь, произнес:
   – Неправда это… Святой отец никакой не шпион… Вот Антуанетта – она колдунья, это все знают… Колдунья…
   По залу пролетел шепоток и смешки.
   – Именно так все теперь и думают, – сказал судья, дождавшись, пока стихнет шум. – Но, боюсь, это недостаточно веский довод в вашу пользу. Что вы можете сказать в ответ на обвинения, выдвинутые против вас?
   – Я же не сделал ничего плохого… Я хотел только помочь людям – они заблудились в тумане… И все… А после я вернулся в бараки…
   – Да, вы говорили это следствию. Если вам нечего прибавить, суд приступит к решению. Зал просят соблюдать тишину.
   Судьи принялись шепотом совещаться. Матье теперь уже совсем не знал, можно ли еще на что-то надеяться. Ему стало страшно от слов человека, сидевшего за маленьким столиком. Почему он говорил с такой ненавистью? И что он, Матье, ему сделал – ведь он знать не знает этого человека! И зачем так остервенело он стремился очернить память отца Буасси? Возница никак не мог взять все это в толк, но раз судьи держат совет, не спрашивая его, Матье, значит, то, что он думает, не имеет никакого значения.
   Судьи совещались недолго. Старик судья снова взялся за колокольчик, позвонил и провозгласил:
   – Принимая во внимание, что виновность Гийона Матье доподлинно установлена, принимая во внимание, что суд заседает в городе, которому угрожает враг, и, следовательно, решение его не подлежит апелляции и должно быть исполнено немедля, принимая во внимание, что каждый житель Конте обязан отдать всего себя без остатка защите родины, принимая во внимание, что в подобных обстоятельствах всякое милосердие было бы проявлением преступной слабости, суд приговаривает Гийона Матье к публичной казни через повешение до наступления смерти.
   По залу пробежал шепот, но судья жестом водворил тишину.
   – Приговор будет приведен в исполнение завтра, на рассвете.

35

   Когда приговор обрушился на Матье, ему захотелось крикнуть, что он невиновен, но крик застрял в горле. Из зала несся нарастающий гул, и стражники – не грубо, скорее даже дружелюбно – подтолкнули его к выходу в коридор. Повели его не назад в тюрьму, а в небольшое помещение, выходившее во внутренний двор, где кузнец заковал ему запястья и щиколотки в железные кольца, соединенные друг с другом тяжелыми цепями.
   – Мы не можем не делать этого, старина, – сказал один из стражников, – правило такое.
   Теперь они двинулись назад, через двор. Матье приходилось держать повыше руки и ставить пошире ноги, чтобы цепи не волочились по камням. Они были тяжелые и гремели, переворачивая всю душу. Несмотря на тяжесть и боль, Матье взглянул в сторону конюшни, одна из дверей которой была открыта. Он заметил лоснящийся круп лошади и в темноте узнал Мариоза, возницу из Салена, с которым частенько работал вместе. И сразу на него пахнуло ароматом прошлого – дороги, упряжки, свобода. Рванувшись в сторону конюшни, он закричал:
   – Мариоз!.. Мариоз, помоги мне!.. Я пропал!
   Но тот спрятался. И гнет одиночества, более тяжкий, чем цепи, навалился на Матье. Голос его заглох, и он безвольно поплелся дальше между стражниками.
   – Давай, двигай, сам видишь – никого там нет.
   Не успели они войти в коридор, как раздался голос Антуанетты.
   – Заковали тебя, возчик! Заковали! – кричала она. – Значит, повесят. Я ж так тебе и предсказывала… Вот и подохнешь, возчик. А мог уже быть далеко… мог бы…
   Выкрики ее прервал один из стражников.
   – Заткнись, ведьма, я слыхал, как ты обругала в суде одного из наших! Ничего, сейчас я тебе заткну твою грязную глотку… Ну-ка, откройте мне эту камеру!
   Старик тюремщик поспешно отпер камеру, где раньше сидел Матье, и, подняв факел, посветил стражнику.
   – Гляди, Гийон, что делают с ведьмами, покуда их еще не сожгли заживо… – крикнул тот, подскочив к Антуанетте. – На колени, чертовка, на колени!
   Он схватил в кулак длинные волосы Антуанетты, оттянул ей назад голову, потом рванул вперед так, что она рухнула на колени. Тогда, опрокинув ее на свою согнутую ногу и придерживая одной рукой, другой он запихнул ей в рот охапку соломы. Антуанетта закашлялась и глухо застонала. Факел осветил ее вспыхнувшие ненавистью глаза. Стражник рванул спереди корсаж, и красивые белые груди Антуанетты на мгновенье стали самым ярким пятном в этой мрачной комнате.
   – Недурно, – бросил стражник, – пожалуй, стоит подзаняться нынче ночью.
   Но едва он дотронулся до груди Антуанетты, она вцепилась ногтями ему в спину. Он выпустил ее волосы и хлестнул по лицу, потом поднялся и ударом сапога в бок отшвырнул к каменной стене.
   Лишь только стражник отошел от нее, Антуанетта вытащила изо рта солому, сплюнула и выкрикнула:
   – И ты тоже умрешь не своей смертью!
   Стражник умело послал в ее сторону плевок, который, правда, не долетел до нее, и, вернувшись к Матье, спросил:
   – Не хочешь поскакать на ней чуток? Из-за нее ведь тебя приговорили.
   Матье покачал головой.
   – Твоя правда, – сказал стражник. – Нечего мараться о всякую дрянь.
   Перед уходом Матье еще раз взглянул на Антуанетту – она лежала, скрючившись, почти там же, где сам Матье коротал это утро. В ее черных глазах уже не было ненависти – одно лишь неизбывное отчаяние. Тогда, пользуясь тем, что тюремщик не закрыл еще дверцу, Матье спросил:
   – Зачем ты это сделала? Скажи, зачем?
   Старик поднял факел. В черных глазах опять мелькнула было молния, потом Антуанетта уронила голову на колени, и тело ее затряслось от долго сдерживаемых рыданий.
   Стражники грубо расхохотались.
   – Ишь ты, ведьма, распищалась, как младенец, – сказал тот, что измывался над ней. – Не тужи, старуха, мы придем тебя утешить… У нас небось найдется чем тебя позабавить… Что и говорить, найдется!
   Они еще посквернословили, пока старик запирал дверь, затем повели Матье в глубь коридора, где находилась совсем темная, без всяких окошек камера. Они объяснили, что не имеют права помещать в другое место приговоренных к смерти, и предложили Матье сесть на солому. Когда он сел, прислонившись к стене, один из стражников продернул конец цепи в кольцо, вмурованное между двумя камнями. Щелкнул замок.
   – Правило такое, – сказал стражник. – Но я оставил тебе цепь подлиннее… А старик воткнет факел как раз против твоей двери. Вот увидишь, ежели не закрывать глазок, у тебя будет немного света… А уж мы постараемся принести тебе чего-нибудь запить хлеб…