Поначалу возница шел, не отрывая взгляда от этого видения, но мало-помалу в нем опять стал просыпаться страх перед болезнью, к которому теперь примешивалась какая-то новая тревога: «Наверняка она – колдунья, – думал он. – Может, она уже меня скрутила этой своей омелой… А как же то, другое? То, чем мы занимались с ней? Как пить дать, она меня околдовала. Видать, она уже пробовала это с Коленом, а может, и со стражником. Свяжись с ней – тут тебе и крышка. И начнется чертовщина. А рано или поздно обоих схватят и сожгут».
   Он просунул руку под рубаху и нащупал веточку омелы, висевшую у него на груди. Он уже сжал ее, собираясь сорвать, но тут рука его дрогнула.
   – Как пить дать, – прошептал он, – околдовала она меня.
   Он выпустил веточку и машинально трижды торопливо перекрестился. Но тут же у него возникло чувство, что он кощунствует. Вправе ли он креститься рукой, касавшейся омелы, которую надела ему на шею такая женщина? Может ли он осенять себя крестным знамением той самой рукой, у которой не достает силы сорвать и отшвырнуть подальше колдовское растение?
   Да разве может он не открыться отцу Буасси, не рассказать ему, куда он отправлялся с этой женщиной?
   Глаза отца Буасси опять возникли перед ним, но непривычно суровые, исполненные упрека.
   Неужто правда, что этот человек его опутал, как говорила Антуанетта? Ведь когда отец Буасси предложил ему выбор между свободой и черной работой в бараках, разве не хитрил он, прекрасно сознавая власть своих ясных, как родник, глаз? Но если он и вправду посланец господень, воплощение чистоты и любви, само собой, в нем должна быть сила, способная наставлять людей на путь истинный.
   Однако на Антуанетту отец Буасси тоже смотрел. И говорил с ней, – только, похоже, он не внушил ей того, что внушил Матье. Так значит Антуанетта сильнее священника?
   От всех этих размышлений Матье вконец перепугался. Одно то, что в голове у него зародились такие вопросы, доказывало, что дьявол уже вошел в него. Острое, до боли, наслаждение, какое он познал с этой женщиной, тоже говорит о том, что тут не обошлось без колдовских сил.
   Он дошел следом за Антуанеттой до лесной поляны. Там, прежде чем выйти на залитое луной открытое пространство, она остановилась оглядеться, и Матье нагнал ее. Он хотел заглянуть ей в лицо, но она отвернулась, и ему померещилось, что на щеках у нее блестят слезы.
   Наконец они добрались до котловины, где стояли бараки, крытые еловой дранкой, которая блестела, словно рыбья чешуя. Здесь было совсем светло, почти как днем, и только слева, под самым откосом, понизу вилась лента тумана, не достигавшая даже кустов. Тени рисовались плотные, четкие. На расстоянии сотни шагов от первых строений они услышали стоны. Звук был глуше, чем днем, но он единственный нарушал безмятежный покой этой ночи, и стоило раз его услышать, как уже казалось, что отголоски его, точно морская зыбь, разносятся далеко-далеко, за грань видимого мира.
   Антуанетта, не сказав ни слова, свернула к бараку, где находилась кухня и где она жила вместе с Эрсилией Макло. Матье смотрел, как она удалялась с шаром омелы в руках. Походка ее так и не обрела прежней легкости, но льдистый ночной свет, пустота огромного плоскогорья делали ее хрупкой и беззащитной.
   И Матье почувствовал, как переполнявшие его страх и злость уступают место щемящей жалости. Ему захотелось броситься к ней, взять ее за руку и увести туда, в горы, где, как ей мнилось, ее ждет другая жизнь. Он на миг представил себе знакомые тропки, лежащие в стороне от больших дорог, по которым обычно движутся вражеские отряды. Даже прямиком, полями и лесами, Матье добрался бы до Фруадфонтена, а там у него есть знакомый торговец лошадьми, и он помог бы им; правда, в Салене говаривали, что все деревни в Валь-де-Мьеже обращены в пепел солдатами герцога Саксен-Веймарского. Тогда, пожалуй, надо идти в другую сторону, к примеру, через Шапель-д'Юин и попытаться перейти границу близ Сент-Круа. Он раза два-три возил туда грузы, хотя, конечно, те места он знает не так уж хорошо.
   Все это мгновенно пролетело перед его мысленным взором, но он не мог и пошевелиться. Он видел, как молодая женщина исчезла в тени барака, и его тут же обступила пустота, яркий свет луны да неумолчные стоны. Эта неподвижность была ему тягостна. Он стоял, точно скованный, и все, казалось, замерло вокруг, – все, кроме страданий больных. Долго еще он видел перед собой ясные, как родник, глаза отца Буасси и глаза Антуанетты, недобрые, то искрящиеся огнем, то льдистые, доводящие до дрожи.
   Так он стоял, покуда его не начал прохватывать холод. Он вздрогнул, тыльной стороной ладони отер лоб, на котором еще блестели капельки пота, и пошел в чулан, где храпел Колен. Стараясь не шуметь, возница растянулся рядом с ним. Поначалу он пытался заснуть, затем понял, что слишком взбудоражен, сел, прислонившись спиной к мешку с ячменем, и стал смотреть на блестящий от росы луг, протянувшийся до темной полосы леса.
   Безлюдье и тишина царили здесь – лишь невидимые волны стонов то накатывали, то отступали, и все же через какое-то время Матье почудилось, будто перед ним возникла фигура Антуанетты; она шла, но не сдвигалась с места, тщетно пытаясь преодолеть страшную силу, удерживавшую ее.
   Матье всхрапнул. Должно быть, задремал. И вспомнил об их разговоре на лесной опушке. Ну, разве не смешно считать Антуанетту дьяволицей? Да разве настоящая колдунья стала бы плакать? И разве может мужчина заниматься любовью с ведьмой и испытывать при этом такое наслаждение?
   Конечно, была еще и омела, но кто может похвастать тем, что знает настоящие свойства растений?
   Он снова вспомнил, как Антуанетта уходила, неся омелу словно непомерно тяжелое бремя, и подумал, что, быть может, сделал глупость, оттолкнув от себя женщину, которая одарила его вниманием и предложила идти вместе искать новую жизнь. Но, как всегда, когда Матье думал о побеге, взгляд священника вставал перед ним и побеждал.
   Чем глубже становилась ночь, тем полнее воцарялся холод. Матье чувствовал, как холод обвивает его, точно гибкий змей; Матье зарылся в солому, и лишь только вытянулся и ощутил вокруг себя тепло, усталость наконец взяла свое и он погрузился в сон.

11

   Спал Матье недолго. До рассвета было еще далеко, когда его разбудил Колен Юффель – он тормошил его, приговаривая:
   – Гийон… Гийон… Мне плохо.
   Матье сел, протер глаза и какую-то секунду соображал, что он тут делает. В проем двери он увидел на лугу белые клубы тумана и сразу вспомнил свое ночное путешествие. Доносились лишь редкие стоны из бараков, да слегка посвистывал ветерок.
   – Гийон, позови цирюльника… Знаешь, плохо дело.
   Голос Колена был прежним. Жаловался он тем же тоном, каким рассказывал о бедах, свалившихся на его деревню, но в паузах слышно было, как прерывисто он дышит и с каким усилием превозмогает страдания.
   – Что у тебя болит-то? – спросил Матье.
   – Живот. Внизу. Там уж все вздулось… Вчера голова болела, и озноб все время бил. Но я не хотел верить… И ничего не сказал.
   Матье поднялся. Приложил руку ко лбу Рыжего Колена и ощутил под ладонью липкий холодный пот.
   – Пойду разыщу его, – сказал он.
   – Только сам-то возвращайся… Не оставляй меня одного, слышишь?
   Матье успокоил его и вышел.
   Луна висела низко над горизонтом, и из-за темной гряды леса, будто возносимый на гигантских ладонях, поднимался туман. Переполнив долину, он пополз прочь – туман стлался по земле, оставлял клочья на голых деревьях. Было холодно, и трава покрылась плотным слоем белого инея. Легкий ветерок донес слабый запах горящих дров, и Матье заметил свет в бараке, где жили две женщины. Не слишком отдавая себе отчет в том, чего он больше хочет – увидеть Антуанетту Брено или дать цирюльнику и священнику подольше поспать, Матье направился к светившемуся окну.
   Женщины уже варили желтоцвет и готовили питье для больных – отвар из растений, принесенных цирюльником. Встретившись взглядом с Антуанеттой, Матье ощутил глубокое волнение. Если бы не Эрсилия Макло, он бросился бы, наверное, к ней, схватил ее в объятия и предложил бежать. Первой заговорила толстуха.
   – Ага, ты, видать, тоже спал недолго, – усмехнулась она. – Одно скажу: задаст вам святой отец взбучку. Не понравятся ему эти ваши проделки с омелой.
   Только тут Матье заметил, что на столе, где громоздились стопки мисок, лежит добрая четверть того, что они добыли во время своей ночной вылазки.
   – Чего тебе надо? – довольно резко спросила Антуанетта.
   – Колен свалился. Я шел за цирюльником, Да вот увидел у вас свет…
   – Сейчас иду, – сказала Эрсилия. – Как раз питье поспело. Иду. Но все же надо и других разбудить… Ах ты, черт возьми, такой крепкий парень… Да чего болтать-то – все там будем. – Она взглянула на молодую женщину и язвительно добавила: – Хоть куда пихай свою омелу, жри ее, если хочешь, – ничего это не изменит, деточка. И шкуру свою тебе не спасти – все сложим косточки, и ты, как все, помяни мое слово!
   Матье вышел и, проходя мимо бараков, заметил, что над каждой дверью на куске пеньковой веревки с края крыши свисает веточка омелы. Антуанетта, верно, полночи перетаскивала лестницу от барака к бараку – еще бы: ведь она трудилась одна. Когда же Матье увидел, что она тихонько, даже не разбудив их, прикрепила веточку и к двери чулана, который они делили с Коленом, он растрогался. Конечно, омела не помешала болезни обрушиться на беднягу Колена, но он говорил, что ему неможется со вчерашнего дня. А это значит, что болезнь вошла в него до того, как Антуанетта повесила омелу. Матье машинально поднес руку к груди, проверяя, там ли веточка, что дала ему Антуанетта. Обнаружив ее, он успокоился и в то же время слегка испугался, поняв, как много значит для него эта омела.
   Около сторожевого барака Матье застыл в нерешительности. Здесь над дверью тоже висела омела, и он представил себе, как Антуанетта прикрепляла ее, тихонько, стараясь не шуметь. И если, падая от усталости, она все же проделала ночью такую работу, значит, она и вправду верит в таинственную силу омелы. А раз повесила ее и здесь, значит ей не безразличны те, кто тут живет и она хочет оградить их от болезни, пусть даже против их воли. Ибо стражник надеется только на свою силу, цирюльник – на свое искусство, а иезуит верит лишь в бога.
   А смерти им Антуанетта желала просто в сердцах, душа-то у нее, верно, добрее, чем Матье поначалу думал.
   Он вошел. Луна светила довольно ярко, и он мог не зажигать свечу. Он направился прямо к нарам, где священник и цирюльник спали бок о бок. Когда он был в двух шагах от них, священник шевельнулся и спросил:
   – Это вы, Гийон, что вам надо?
   – А вы не спите?
   – Сплю. Но я почувствовал ваше присутствие. Что случилось?
   – Колен Юффель заболел. Надо бы, чтоб пришел цирюльник.
   Без всякого волнения священник сказал:
   – Хорошо. Идите к нему. Мы сейчас вас догоним.
   Выйдя из барака, Матье увидел обеих женщин. Антуанетта несла зажженный фонарь, а толстуха Эрсилия – горшок с отваром и глиняную кружку.
   Колен лежал на левом боку, вцепившись руками в низ живота, и с каждым выдохом тихонько стонал. Он посмотрел на них своими добрыми глазами смирной собаки; от света фонаря в глазах его плясали рыжие огоньки.
   – Пропал я… – проговорил он. – Слишком много я их возил – и живых, и мертвых, уж я-то знаю, как оно бывает… Пропал…
   – Помолчи, – оборвала его Эрсилия. – Такой богатырь, как ты! Ну-ка, выпей… Конечно, это тебе не наливка, зато полезней. Коньяку я не пожалела. Настоящего. Моего, шестилетней выдержки. Такой не каждый день сыщешь.
   Колен нашел в себе силы пошутить:
   – Жалко, я его раньше не выпил, а то теперь только даром пропадет из-за дряни, что сидит во мне.
   Эрсилия вытащила из кармана на животе фартука бутылочку и показала ему.
   – Вот, гляди, – сказала она. – Выпьешь, как проглотишь все это.
   Колен выпил, объявив, что это ничуть не лучше навозной жижи.
   – Благодарю, – сказал цирюльник, переступая порог, – это мой рецепт. – Он взял кружку, принюхался и возвестил: – Мой-то мой, да только сильно улучшенный! Тебе повезло, Колен, – выдержанный коньячок Эрсилии! Неплохо тут к тебе, брат, относятся!
   Цирюльник уложил Колена на спину, приоткрыл волосатый живот и осторожно его ощупал. Больной застонал громче.
   – Да, вот тут… – подтвердил он. – То самое, а, тут ведь не ошибешься?
   Цирюльник выпрямился, подумал с минуту и сказал:
   – Ничего не понимаю. Тебя уже два дня должно было лихорадить и голова должна была болеть.
   – А ему и было плохо, – сказал Матье. – Он мне сейчас признался.
   – Но почему же вы никому об этом не сказали? – спросил священник.
   Лицо Колена сморщилось. Он быстро-быстро заморгал, и две слезы скатились на его рыжую бороду. Сдавленным голосом, снова вцепившись руками в живот, он взмолился:
   – Я хочу здесь остаться. Не хочу туда, к другим. Не хочу.
   Эрсилия дала ему коньяку, и он залпом выпил его.
   – Я сделаю тебе надрезы, – сказал цирюльник. – А там посмотрим. Сейчас схожу за инструментами.
   Цирюльник вышел. Воцарилось молчание, лишь влажный ветерок, пахнув и чуть поколебав пелену тумана, неспешно полетел в сторону леса. Священник приблизился к больному, чтобы сесть на место, где сидел цирюльник, но тут Колен умоляюще посмотрел на Антуанетту и тихо спросил:
   – Ты принесла мне?
   В одно мгновение Антуанетта легко скользнула между Коленом и священником, нагнулась и, взяв ладонь больного, раскрыла и закрыла ее. Колен слабо улыбнулся и прошептал:
   – Спасибо.
   Священник подождал, пока Антуанетта выпрямилась, нагнулся, в свою очередь, и, даже не полюбопытствовав, что зажато в руке больного, предложил помолиться вместе. Матье и Антуанетта стояли чуть поодаль и тоже молились, лишь время от времени поглядывая друг на друга. Эрсилия, вышедшая вслед за цирюльником, теперь вернулась с ним вместе, неся таз с горячей водой.
   – Освободите-ка нам место, – грубовато скомандовала она. – Потом вернетесь.
   Все трое вышли, и Антуанетта направилась было к кухне, но отец Буасси окликнул ее:
   – Подождите минутку!
   Она вернулась, опустив голову и глядя исподлобья.
   – Что вы вложили ему в руку? – спросил иезуит.
   – Ничего.
   – Зачем лгать, я же легко могу проверить. Вы ведете себя, как пятилетний ребенок.
   – Ветку омелы. Это растение лечит все болезни.
   – Да, кое-кто верит в это. Я знаю. И даже знаю, что срезать ее нужно с яблони и в полнолуние. – Он выждал немного, посмотрел на обоих и добавил: – Так вот куда вы ходили сегодня ночью. К самому городу… Значит, это в вас дважды стреляли. И все из-за нелепого суеверия.
   Лишь к концу фразы он слегка повысил голос. Умолк, повернулся, точно намереваясь их оставить, но потом вроде переменил решение, вернулся и, вглядываясь в полумраке в их лица, сказал:
   – Я не могу порицать вас за то, что вы совершили трудное и опасное путешествие, желая спасти наших больных. Но я хочу вразумить вас и напомнить, что христиане так не поступают. Уповая на бога…
   Из чулана донесся хриплый вопль, и иезуит замолчал. Все трое смотрели на небольшое отверстие в стене, откуда теперь доносились приглушенные стоны Рыжего Колена и успокаивающий голос цирюльника. Но первый крик разнесся далеко, до самого леса. Туман не приглушал его, и эхо, возвращаясь, вобрало в себя новые вопли и стоны. Страдания Колена Юффеля словно усилили страдания всех других, тех самых больных, которых он так боялся и которые сейчас будто звали его к себе.
   Священник так и не закончил своих слов. Из чулана вышла Эрсилия, выплеснула воду, и маленькое легкое облачко пара тут же смешалось с туманом.
   – Можете войти, – сказала она. – А я пойду готовить еду.
   Они вошли и тотчас услышали по-детски испуганный голос Колена:
   – Оставьте меня тут… Не уносите… Уж больно худо мне.
   – Ну-ну, – прервал его цирюльник, – надо же быть разумным. Останешься здесь, тебе станет еще хуже: тут ведь холодно. Мы найдем тебе хорошее место. И можешь не сомневаться, ухаживать за тобой будут, как надо.
   Около стены стояли две пары деревянных носилок. Цирюльник опустил одни возле Колена и с помощью Матье и Антуанетты осторожно переложил на них больного, а тот сказал:
   – Иди уж, Гийон, копай для меня. Нечего ждать, я не хочу. Не хочу, чтоб меня волки сожрали…
   Как только Матье и священник взялись за носилки, Колен опять застонал:
   – Оставьте меня тут… Умоляю вас, отец мой, не надо меня к другим… не надо к другим.
   Священник шел первым. Когда они выбрались на улицу, он – вместо того, чтобы направиться к одному из бараков, где лежали больные, – повернул направо, к дому для охраны. Антуанетта поняла и побежала вперед отворять дверь; цирюльник же, который поотстал, собирая инструменты, бросился за ними с криком:
   – Вы не сделаете этого, святой отец. Это против всех правил… Запрещено… Только не с нами… Я не хочу… Это невозможно.
   Голос его перешел в визг и сорвался. Он загородил собою вход, но отец Буасси, не останавливаясь, спокойно приказал:
   – Дайте нам пройти, мэтр Гривель, в противном случае я начну думать, что вы боитесь или что вам неведомо истинное милосердие.

12

   Свет и шум разбудили стражника, и он спросил, что происходит. Священник в двух словах все ему объяснил, но цирюльник тут же вмешался:
   – Так не делают. Больной есть больной. Нельзя такое допускать. Стражник тоже должен сказать свое слово.
   Стражник, уже поднявшийся с нар, потянулся, зевнул и подошел к носилкам, на которых лежал Колен. Тот устремил на него умоляющий взгляд и сказал:
   – Не хочу я быть с другими… Не хочу.
   Цирюльник приблизился вплотную к стражнику и, глядя ему в рот, повторил:
   – Ну, так скажи же свое слово!
   Наступило гнетущее молчание. Даже Колен сдерживал стоны. Наконец, жирно расхохотавшись, стражник небрежно оттолкнул цирюльника и сказал:
   – Цирюльник, меня тошнит от тебя. Ты среди нас самый паршивый трус. Мы в этих паскудных бараках все равно по уши увязли, так что здесь он будет или еще где, да начхать мне на это, лишь бы спать не мешал…
   Цирюльник обвел всех своими серыми глазками, веки его часто заморгали, из-под них выкатились две слезы и потекли по ложбинам морщин. Грудь всколыхнулась от рыданья, он опустил голову и закрыл руками лицо.
   – Простите меня… – срывающимся голосом произнес он. – Я – подлец… Сил у меня больше нет… Не должен я был… Господи, что из нас делает усталость!
   Священник подошел к нему, взял за плечо, подвел к лавке и сел рядом с ним.
   – Полноте, мэтр Гривель, – сказал он. – Все мы, бывает, поддаемся минутной слабости. Если бы каждый был таким мужественным, таким преданным делу, как вы, все было бы прекрасно. Всем ясно, что никакой вы не подлец, просто чума и война сказываются даже на тех, кого они пока пощадили. Вот прослушаете мессу да съедите добрую миску горячего супа, – жизнь сразу покажется вам куда лучше… Желание выжить – не преступление. Всегда нужно быть готовым к тому, чтобы предстать перед господом, но это вовсе не значит, что не нужно любить эту землю.
   Отец Буасси встал, взял епитрахиль, распятие, молитвенник и разложил по краю стола для совершения евхаристии.
   – Завтра воскресенье, – заметил он. – Если кто-нибудь из вас желает причаститься, сегодня вечером я улучу минуту, чтобы выслушать исповедь.
   Едва отец Буасси успел закончить обряд, как Колен Юффель впал в беспамятство. Он принялся упрекать свою мать в том, что она занимается больше козами, чем им. Потом кликал по имени коров из своего стада и наконец с хохотом стал рассказывать, как французы заставили кюре плясать вокруг водоема.
   – Голышом, как есть голышом. А живот большущий. Этакий мерзавец – взгрел меня, что я мессу пропустил. Они развели костер у него на брюхе. И принялись его коптить, что твою свинью.
   Он умолк и посмотрел на всех так, будто видел впервые. В глазах его словно занялся огонь, и они стали такими же рыжими, как волосы и борода. Наконец взгляд больного остановился на Антуанетте. С минуту он смотрел на нее, не узнавая, точно потерянный, потом глаза его расширились, так что, казалось, вот-вот вылезут из орбит. Он приподнялся на локте и взревел:
   – Это ты на меня болезнь наслала! Ты. Ты – ведьма. Я тебе отказал. Вот ты и отомстила. Наслала на меня смерть. Как на того немца. Но они сожгут тебя… Сожгут… Как пить дать, сожгут… А, святой отец, ведь правда – сожгут?
   Голос его оборвался. Он зарыдал, сотрясаясь всем телом, так что заскрипели носилки.
   – Пойдемте, – сказал священник, – оставим его. Ему нужно заснуть. А у нас много работы. Да и вообще нехорошо слушать вздор, который несет человек, когда у него жар… Идемте.
   Все вышли следом за ним и направились в барак, отданный под кухню, есть варево из желтоцвета. Никто не произнес ни слова, и мягкая зыбь ветерка, гулявшего по плоскогорью, вливалась своей песней в мучительный стон бараков. Все вокруг было словно пропитано чем-то густым, тяжелым и липким – быть может, незримым присутствием смерти, неустанно подстерегавшей здесь очередную жертву.
   Когда они снова оказались под открытым небом, в воздухе по-прежнему чувствовался легкий ветерок, который нес, однако, на своих крыльях плотный слой тумана, чуть подсвеченный слабым проблеском наступающего дня. Голубовато-зеленый свет сменил лунную яркость, но исходил он, казалось, скорее от тронутой морозом земли, чем от невидимого неба. Становилось все холоднее, трава похрустывала под ногами, и бараки проглядывали лишь изредка, когда разрывалось полотнище тумана.
   Антуанетта осталась с Эрсилией на кухне, стражник с цирюльником вернулись в сторожку, а Матье задержал священник.
   – Идите сейчас копать, – сказал отец Буасси. – У нас уже четыре покойника, и боюсь, как бы до полудня не прибавилось еще. Так что не возвращайтесь. Я приду вместе с Антуанеттой. Мы с ней и повозку пригоним. Нужно же как-то делить работу. А стражник отправится в город за больными.
   Голос священника звучал глухо, и Матье показалось, что впервые он говорит как-то неуверенно. Во взгляде тоже не было прежней живости, да и все лицо, покрытое черной щетиной, выражало неизбывную усталость.
   Матье остановился и сказал:
   – Ежели мне вас там ждать, я, пожалуй что, возьму хлеба да какого-нибудь питья.
   – Разумеется, – ответил священник. – При такой скудной еде мы скоро и вовсе без сил останемся. Но у нас сейчас столько всяких бед, что жаловаться на голод никому и в голову не приходит.
   Они остановились на полпути между сторожкой и кухней, куда вознице предстояло вернуться.
   Туман, все более плотный и медлительный, обтекал их, точно широкая река, глубь которой недоступна глазу. Невидимые вороны каркали где-то высоко-высоко, быть может, у самого солнца. Мужчины некоторое время смотрели друг на друга, потом священник спросил:
   – Почему вы пошли с этой женщиной за омелой? Неужто вы верите в эти россказни про чудеса?
   Матье смущенно опустил глаза.
   – Может быть, дело в другом?
   В голосе священника появился металл. Он выждал секунду, которая тянулась для Матье целую вечность, и, не получив в ответ ни слова, ни взгляда, сказал, прежде чем уйти:
   – Сегодня вечером я жду вас на исповедь.
   И тотчас исчез, поглощенный туманом, оставив за собой лишь серую тающую струю. Матье с минуту колебался, готовый догнать отца Буасси и попросить выслушать его прямо сейчас; потом все же передумал и, взволнованный словами священника, направился к кухне.
   Женщины были заняты мытьем мисок, и Эрсилия велела Матье самому отрезать себе хлеба и налить полбутылки вина. Он взял положенное, посмотрел на них, хотел что-то сказать, да не нашел слов и вышел.
   Не успел он сделать несколько шагов, как дверь распахнулась и с шумом захлопнулась. Антуанетта догнала его и преградила путь, глаза ее недобро блестели, узкие губы растянулись в подобии желчной улыбки.
   – Ты еще пожалеешь, Гийон, что не захотел со мной уйти… Получил свое, а мне помочь не захотел. Ты еще пожалеешь. Думаешь, моя омела тебя защитит? Защитить-то защитит, да только ежели я захочу. Подумай хорошенько, Гийон. Коли туман не рассеется, завтрашней ночью еще сподручней будет бежать. Не забудь про Колена. Сам видишь: не захотел он пойти с нами за омелой, болезнь тут как тут и накинулась на него. Я, правда, дала ему ветку, да слишком поздно.
   С минуту она молча смотрела на него. Взгляд ее буравчиком сверлил Матье, глубоко и больно. Видя, что она сейчас повернется и уйдет, Матье сказал:
   – Уж больно ты злая.
   – Нет, – возразила Антуанетта. – Никакая я не злая, просто я хочу отсюда уйти. И с тобой вместе. Я знаю, ты боишься святого отца. Но он же ничего не может. Ничегошеньки. А я… Мать не успела поделиться со мной всеми секретами врачевания. Но кое-что я знаю и умею наслать болезнь.
   – Замолчи, – прервал ее Матье. – Ты богохульствуешь.
   Она расхохоталась.
   – Да ты не знаешь даже, что это такое.
   У Матье перехватило горло. В мире, заполненном белизной, где доступное глазу пространство ограничивалось всего несколькими шагами, ему вдруг почудилось, что он – в тюрьме вместе с этой женщиной. Его будто принудили оставаться с ней, а в нем все больше крепла уверенность, что она совсем не такая, как другие.