Страница:
Удовлетворив, по возможности, любопытство моих знакомых, я сам переходил к вопросам и интересовался жизнью в Москве. Люди очень охотно слушали мои сдержанные рассказы о жизни в оккупированной Германии, но на мои вопросы о жизни в Москве отвечали еще более сдержанно. Настроение у всех было безрадостное. Цены на продукты питания, слегка падавшие в последний год войны, в первые месяцы после капитуляции Германии остановились на точке замерзания, а затем медленно, но неуклонно, поползли вверх. Благодаря очень скудному рационированию основная масса населения вынуждена, в той или иной мере, пользоваться, так называемым, вольным рынком, где покупатель и продавец рискуют попасть в конфликт с законами. Цены на этом вольном рынке являются барометром жизни страны. И вот через год после победного окончания войны и без того астрономические цены военного времени неуклонно ползут вверх. Это означает голод. Причем голод, где уже отсутствует возможность объяснения его трудностями военного времени. Люди ожидали, что вскоре после окончания войны условия жизни значительно улучшатся. Вместо этого газеты снова истерически кричат о новой военной опасности. Люди не знают чего им больше бояться - новой ли войны или непрекращающегося голода. Одни высказывают предположение, что назойливая пропаганда новой военной опасности служит маневром, чтобы отвлечь внимание народа от внутренних трудностей, объяснить эти трудности внешними причинами. Другие качают головами и уверяют, что продолжающаяся нехватка продуктов вызвана тем, что правительство собирает стратегические запасы на случай новой войны. Помимо того, для всех ясно, что урожай этого года плохой. Даже и без внешних причин, он едва-ли удовлетворит нужды страны. Так или иначе, настроение в Москве мало напоминает радужные надежды в дни победы над Германией. Победители не только голодают также, как и побежденные, но еще и мучаются страхом новой войны. Немцы свободны хоть от последнего и могут быть счастливы, что вышли из игры. Когда люди узнают, что в Берлине мы запросто встречаемся с американцами, разговариваем и даже пожимаем друг-другу руки, они смотрят на меня, как на привидение, и не знают что сказать по этому поводу. Хотя за год, прошедший после окончания войны, отношения союзников в Берлине заметно охладели, сам факт совместного пребывания в одном городе как-то сглаживал постепенно возрастающую натянутость официальных отношений. Здесь-же, в Москве, благодаря односторонней и беспрерывной травле с помощью всех средств печати и пропаганды, люди непроизвольно, вопреки своим личным убеждениям, начинают думать об американцах, как о людоедах. Яд пропаганды делает свое дело. Однажды вечером я, как обычно, зашел к Жене. В доме была заметна подготовка к отъезду. Анна Петровна объяснила мне, что на следующее утро они всей семьей собираются навестить родителей Николая Сергеевича, живущих в деревне между Москвой и Ярославлем, и передала мне приглашение генерала ехать вместе с ними. Из рассказов Анны Петровны я знал, что родители генерала простые крестьяне и что до сегодняшнего дня, несмотря на все уговоры сына, они не желают переселяться в Москву, а предпочитают оставаться на родной земле и заниматься своим крестьянским трудом. Выслушав приглашение Анны Петровны, я с удовольствием согласился. Женя слегка наморщила нос и не сказала ни слова. По ея сдержанному тону я уже и раньше заметил, что она не любит навещать своих деревенских родственников и ездит туда только по желанию отца. Выросшая в новой среде в Москве, она в глубине души чуждалась своего крестьянского происхождения. Ранним утром следующего дня Николай Сергеевич, Анна Петровна, Женя и я сели в лимузин генерала и выехали из Москвы в направлении на Ярославль. Над землей поднимался утренний туман. По дороге в грязных засаленных костюмах неторопливо плелись на работу рабочие многочисленных заводов, раскиданных в пригородах Москвы. Шли они не разговаривая друг с другом и не глядя по сторонам. На их лицах и одежде лежала серая печать безразличия. Не видно было ни велосипедов, ни мотоциклов, как это обычно на дорогах Германии. Через некоторое время пригороды столицы, с их трубами заводов, беспорядочно разбросанными домами новостроек, вперемежку с ветхими деревянными избушками и клочками огородов, остались позади. По сторонам шоссе зашумел листьями пышный девственный лес. Подмосковные леса это не аккуратные лесонасаждения Германии, где даже присутствие диких кабанов и коз не может сгладить следов руки человека. Здесь царит дикая природа - стихия, где человек чувствует себя в гостях. К полудню, после блужданий по лесным дорогам, мы приближаемся к месту назначения. Тяжело покачиваясь на ухабах, лимузин ползком преодолевает последние препятствия и выезжает на улицу деревни. Мертвая тишина и безлюдье. Не видно домашних животных и кур, не видно и не слышно даже собак. Деревня кажется покинутой своими жителями. Наш автомобиль останавливается у одной из изб на окраине деревни. Генерал кряхтя вылезает из машины и разминает ноги после долгого сидения. Анна Петровна возится в машине, собирая свои вещи. Женя и я ждем пока они пойдут вперед. В избе ни движения, ни признака жизни. Никто не появляется встречать нас. Наконец, генерал поднимается по ступенькам крыльца и открывает незапертую дверь. Мы проходим темную переднюю, где пахнет навозом. Генерал без стука открывает дверь в жилое помещение. На полу посреди комнаты сидит босоногая простоволосая девочка лет восьми. Она качает свисающую с потолка люльку с грудным ребенком и в пол голоса припевает. Увидев нас, девочка замолкает. Не поднимаясь с пола, она полу-удивленно, полу-испуганно смотрит на новоприбывших. "Здравствуй, красавица!" - обращается к ней генерал. - "Ты что - язык проглотила?" Девочка молчит и от смущения засовывает палец в рот. "А где остальные?" - спрашивает генерал. Он стоит посреди комнаты, широко расставив ноги и засунув руки в карманы галифе с двойными красными лампасами. "На работе," - односложно отвечает ребенок. За нашей спиной раздается шум. На огромной русской печи, занимающей почти половину комнаты, шевелятся чьи-то ноги в дырявых валенках. Некоторое время с печи доносится приглушенное кряхтение и оханье, затем из-за ситцевой занавески высовывается всклокоченная седая голова. " А-а-а... Это ты Миколай!" - звучит слегка хрипловатый старческий голос. "Опять приехал?!" Это отец генерала. Лицо старика равнодушно и не обнаруживает ни малейшей радости при виде своего сына. "А кому-же быть, как не мне," - с наигранной веселостью шутит генерал. - "Я тебе, Сергей Васильевич, чего-то привез. Чтобы кости не болели. От бутылки водки наверное не откажешься?!" Он треплет спустившегося с печи старика по плечу. "Ты бы лучше хлеба привез, чем водки," - бурчит тот. "А ну, Маруся, давай бегом к председателю колхоза," - командует генерал, обращаясь к девочке. - "Скажи чтобы отпустил всех наших с работы. Скажи что генерал приехал." "Генерал, генерал..." - ворчит старик в бороду и затем любовно кладет руку на голову Жене. - "А ты все цветешь, стрекоза? Не забыла еще старого деда в этой своей Москве?!" Я вытаскиваю из машины пакеты и свертки с подарками, которые привез с собой генерал. Один за другим появляются с работы остальные жители избы многочисленная родня генерала и их уже взрослые дети. Все они держатся очень неловко и не обнаруживают радости при виде гостей, они смущены непредвиденной помехой и связанной с этим суетней. Последним приходит опирающийся иа палку инвалид, - кладовщик в колхозе и двоюродный брат генерала. По принятому в деревне обычаю в доме командует старший. Старик, лежавший при нашем приходе на печи, отец генерала Сергей Васильевич, махает рукой в сторону одной из женщин. "Накрывай на стол что-ли, Серафима," - говорит он, - "Давайте обедать коли уже гости приехали." "Ты, Миколай, картошку давно не кушал?" - продолжает он, обращаясь к своему сыну генералу. - "Так вот, теперь попробуешь! Хлеба у нас в доме нет. Заместо хлеба картошку кушаем." "А где-же ваш хлеб?" - спрашивает генерал. - "Разве еще не получили из колхоза?"
"Получили, получили..." - ворчит дед Сергей Васильевич. - "Все до последнего зернышка колхоз сдал государству и еще в долгу остался. Плана поставки не выполнили. Пока картошкой обходимся, а зимой так вообще неизвестно чем жить будем." "Ну, это не беда," - успокаивает генерал и кивает головой на лежащие в углу пакеты. - "Мы с собой хлеб привезли." "Ах ты, Миколай, Миколай..." - дед Сергей Васильевич стучит по столу ложкой, подгоняя Серефиму, возящуюся с горшками у печи. - "Кабы ты не мой сын был, я бы тебе на дверь указал. Ты шо, - для насмешки в деревню со своим хлебом приехал? У нас здесь такой обычай - хозяева гостей угощают. Будешь кушать то, что и мы едим. И никаких мне тут разговоров. Прошу не побрезговать нашим обедом!" Дед Сергей Васильевич жестом приглашает всех к столу, где в огромном чугуне дымится борщ. Серафима ставит рядом алюминиевую кастрюлю с вареной картошкой в мундире. Затем она расставляет по столу глиняные миски и деревянные ложки. Генерал первый с шумливой веселостью занимает место за столом. Анна Петровна, смущенно улыбаясь, следует его примеру и осторожно опускается на лавку, предварительно подвернув свое шелковое платье. Женя возится в углу комнаты, делая вид что все происходящее ее не касается. Генерал разговорчивее всех и усиленно старается показать, что он чувствует себя очень уютно в доме, где он когда-то родился. Он с шутками чистит вареную картошку, заменяющую за обедом хлеб, с готовностью подставляет свою глиняную миску, куда Серафима наливает пестрое варево, называющееся борщом и где нет и признаков мяса или жиров. Некоторое время за столом царит молчание и слышен лишь стук ложек. "Что это за обед без водки," - наконец не выдерживает генерал, встает из-за стола и идет к своим пакетам. - "Вот сейчас пропустим по маленькой - и сразу веселее будет." Все присутствующие мужчины охотно следуют приглашению генерала и вскоре бутылка водки оказывается пустой. За ней на столе появляется другая. Крестьянский Обед, состоящий из одного борща с картошкой вместо хлеба, быстро подходит к концу. Генерал снова прибегает к помощи своих пакетов и стол загромождается пестрыми банками консервов с надписями на всех языках Европы. Дед Сергей Васильевич угрюмо смотрит на эту картину, хочет сначала запротестовать, но потом сдерживается и, глядя на диковинные банки, ограничивается коротким замечанием: "Награбили..." Он качает головой из стороны в сторону и ворчит про себя: "А те-те... Дожили... В России хлеба нет... Как хотите, а я эту ворованную дрянь в рот не возьму." Обильное количество водки делает свое дело. У всех развязываются языки. Над столом поднимается нескладный шум и говор. "Ну как, Миколай. Говорят снова войной пахнет?" - спрашивает дед Сергей Васильевич, немного оживившийся после нескольких стопок водки. "До войны то пока далеко, но ко всем неожиданностям нужно быть готовым," отвечает генерал. Он расстегнул китель и откинулся назад, облокотившись на подоконник. "Войну мы выиграли, теперь надо мир выиграть", - добавляет он с самосознанием. "Это какой-такой мир?" - хитро щурится дед Сергей Василич. - "Опять что-ли это... пролетарии всех стран соединяйтесь?" "Да, конечно, пролетариев других стран тоже забывать нельзя," - говорит генерал лениво, сам чувствуя неуместность своих слов в окружающей обстановке. "Пролетарская солидарность!" - добавляет он, избегая смотреть по сторонам. "Так, так... То шо мы пролетари, это я своим брюхом круглый день разумею," усмехается старик. - "А насчет этой самой солидарности как? Штоб другие, значится, вместе с нами голодали. Так что-ли?" "Давай лучше выпьем, Сергей Василич," - генерал видит, что ему бесполезно спорить с упрямым отцом и наполняет стакан водкой. "Ты вот мне одно скажи, Миколай," - переходит в наступление дед Сергей Василич. - "То шо мы эту войну и кровь проливали и голодали - за это я молчу. Слава Богу, что оно так кончилось! Но ты вот одно скажи - хотели солдаты сначала воевать или нет? Ты, как генерал, это знать должен." Генерал молча смотрит в стол. "Молчишь!?" - торжествует дед Сергей Василич. - "Не хотели солдаты воевать! Сам знаешь почему. Потому им эти песни давно поперек горла стали. Песнями сыт не будешь." "Ну, а войну-то мы все-таки победили," - защищается генерал. "Ты, Миколай, хоть мне, твоему отцу, в глаза не ври," - горячится старик. - "Ты шо - забыл что там во время войны обещано было? Почему церкви открыли? Почему русские погоны дали? Почему ты на грудь царские ленты вывесил? За спину русского народа спрятались! Земля и воля нам была обещана! За то и воевали! Где все это?" Дед в ожесточении стучит костлявым кулаком по столу, так что дребезжат стаканы. Из всклокоченной бороды сыпятся запутавшиеся там крошки хлеба. "Где вое это?" - еще раз кричит он и яростно тыкает сухим старческим пальцем в разбросанную по столу картофельную шелуху. "Не все сразу," - слабо возражает генерал. "Что это - не все сразу?" - как пороховая бочка взрывается дед Сергей Василич. "Что? Еще хуже будет?" "Да, нет. Все сразу не поправишь, что разрушено," - отступает генерал. "А, это дело другое. А то ты мне опять со старой молитвой. Солидарность! Пролетари! Мы эту песню наизусть знаем! Спереди назад и сзади наперед." Генерал молчит и апатично жует хлебную корку. Дед Сергей Василич не может успокоиться. Он собственноручно наливает дрожащими руками стакан водки и опрокидывает его в горло. Утерев рот ладонью, он оглядывается кругом, ища кто осмелится противоречить. Остальные члены семьи безучастно смотрят в свои пустые тарелки. Только-лишь инвалид, сидящий в углу стола, нервно играет пальцами и беззвучно шевелит губами. Он хочет что-то сказать, но не решается выступить против генерала. "Ты мне, Миколай, сказки не рассказывай," - решительно заявляет дед Сергей Васильевич и вызывающе смотрит через стол. - "Я твое занятие насквозь вижу. Думаешь я не знаю как ты двадцать лет по белу свету с факелом носишься? Думаешь я не знаю откуда у тебя все эти блямбы?" Дрожащий старческий палец устремлен на иностранные ордена на груди сына. "Когда ты в этой люльке лежал," - старик кивает головой через плечо на свешивающуюся с потолка колыбель. - "В этом доме тогда не то что хлеба - всего полная чаша была. Теперь ты в генералы вылез, а в той люльке ребенок с голоду кричит. Где совесть твоя? Ты что - совесть свою на эти блямбы променял?" Старик снова сверкает злобным взглядом на ордена на груди сына. "Дедушка Сергей, где у тебя лукошко?" - спрашивает Женя, до того молча сидевшая рядом с отцом. Она поднимается из-за стола и идет в переднюю, где висят на стенке берестяные плетенки. "Что, стрекоза, надоело тебе?" - смотрит ей вслед старик. - "Пойди сходи лучше по грибы. На ужин грибы с картошкой сделаем." Женя стоит в дверях с лукошком через руку и кивает мне головой, приглашая следовать за ней. Когда я выхожу из комнаты, вслед мне доносятся слова деда Сергея Василича: "Так-то вот, Миколай! Чтобы я в моем доме больше о пролетариях не слыхал! Это для меня как ругательство. Мы и есть самые что ни на есть последние пролетарии. Если уж кого освобождать - так это нас. Понял! Так себе на лбу и запиши." Генерал не отвечает ни слова. В родном деревенском доме господствует древний закон - закон старшинства, гда права старческая седина и мудрость поколений. Мы с Женей выходим за околицу деревни. Неподалеку начинается лес. Небо от края и до края подернуто серой пеленой. По осеннему прозрачен воздух. Он наполнен запахом прелой листвы и сырости. Женя накинула на голову платок, повязала его узлом под подбородком. Свои туфли на высоких каблуках она сняла и бросила в лукошко. Женя молча идет впереди, осторожно ступая в траве босыми ногами. Я следую за ней, лаская глазами гибкую фигурку девушки. Мы все дальше углубляемся в лес и, наконец, выходим на широкую поляну. Огромные, поросшие мхом, пни спиленных деревьев, вокруг которых разрослось буйное царство диких ягод, грибов и трав. Между пнями тянется к жизни новый подлесок. Шелестят желтыми листьями стройные березки. Присели к земле молодые елочки, как-будто пряча что-то под своими ветвями. "Зачем только отец сюда ездит," - нарушает молчание Женя. Она бесцельно идет вперед, опустив голову и глядя себе под ноги. "Дедушка Сергей ему каждый раз такой театр устраивает, а отцу это как-будто нравится", - добавляет она. "Может быть отцу приятно лишний раз увидеть разницу кем он был и кем стал," говорю я. Несмотря на то, что я стараюсь говорить безразличным тоном, в моем голосе проскальзывает что-то новое. "Меня уже давно тяготит эта комедия," - продолжает Женя, не оборачиваясь и медленно шагая вперед. - "И еще больше неприятно, что ты теперь тоже увидел это." "Женя!" - окликаю я тихо. Девушка оборачивается так быстро и с такой готовностью, словно она уже давно ожидала этого оклика. Карие глаза устремлены на меня в ожидании. "Женя, о какой комедии ты говоришь?" - спрашиваю я и чувствую, как внутри у меня поднимается скользкое и неприятное подозрение. Девушка смотрит растерянно, пораженная звуком моего голоса. Я беру ее осторожно за руки и прислоняю спиной к огромному мшистому пню, поднимающемуся вровень с ее головой. Она покорно повинуется. "Разве ты сам не замечаешь этого?" - пробует она уйти от вопроса. "Дело не в самой комедии?" - я смотрю Жене в глаза и вижу, что она ожидает и одновременно боится моих слов. - "Кого ты считаешь здесь комедиантом?" "Я... я не знаю, Гриша..." "Женя, кого ты считаешь здесь комедиантом?" - сурово повторяю я. "Мне жалко дедушку Сергея," - шепчет Женя, опустив глаза. По выражению ее лица видно, что этот разговор для нее мучителен. "Но все это так несуразно..." как-будто извиняясь добавляет она. "Так по твоему дедушка Сергей комедиант?" - настаиваю я. "Нет, он прав. Но..." - в глазах у Жени стоят слезы. Чувство облегчения смешивается в моей груди с теплой волной нежности. Я медленно беру голову Жени между рук и молча целую ее в губы. Я не хочу дальше мучить девушку, заставляя ее отрекаться от родного отца. Остальное понятно и без слов. "Знаешь что, Женя", - говорю я, лаская выбивающиеся из под косынки пряди волос. - "Я тебе сейчас очень благодарен". "Почему?!" - шепчет она удивленно. "Я боялся за тебя. Я очень боялся, что ты скажешь иначе..." Трепещут листья берез от невидимого дыхания ветра. На ветке засохшего куста качается маленькая лесная птичка и смотрит на нас черной бусинкой глаза. "Мне было обидно за старика", - говорю я в раздумье. - "До войны каждый жил в своем гнезде и каждый строил свое благополучие, как умел. Во время войны все изменилось - была опасность всем и все были равны перед смертью. Среди крови и зла я видел слишком много добра от незнакомых мне людей, простых людей, таких как дед Сергей. Война нас кровью побратала. Сейчас я за этих людей душой болею".
По небу ползет серая пелена. От земли тянет запахом сырости. Птичка вспархивает и улетает. Осиротело качается сухая ветка, где сидела птичка. "Мы с тобой наверху", - тихо говорю я. - "Этого нельзя забывать, но этого нельзя и переоценивать. Наше пребывание наверху только тогда имеет смысл, когда мы не забываем этого. Мне кажется, что твой отец забыл об этом. Этого я боялся и в тебе..." Шорохи осеннего леса стелятся по лесной поляне. Я смотрю на босые ноги Жени, на ее крестьянский платочек, на лукошко, стоящее рядом на земле. Девушка держит в руках сорванную по дороге кисть рябины. "Я был бы бесконечно счастлив, если бы ты была только внучкой твоего деда и жила в этой избе", - говорю я. Женя плотнее прижимается ко мне, как-будто ей холодно. По мшистому пню, устало перебирая лапками, ползет муравей. "...Тогда-бы я знал, что ты моя", - шепчу я на ухо Жене. "Знаешь, я сейчас с тоской вспоминаю наши первые дни. Когда ты была для меня просто Женей - очаровательной девушкой и подругой солдата. Помнишь, как я стучал в твои двери? В измятой шинели, с фронтовой дороги... Я каждый раз гордился тобой, маленькой солдатской женой..." Муравей ползает по круглому срезу пня, не находя выхода. Он доползает до края, удивленно смотрит вниз, в открывающуюся перед ним бездну. "Гриша, скажи мне теперь все откровенно", - девушка, прислонившаяся спиной к мшистому пню, мало чем напоминает былую задорную и беззаботную Женю. Она говорит тихо и серьезно. В ее голосе нет ни обвинения, ни просьбы. "Ты вернулся из Берлина, совсем другой. Тебя как будто подменили изнутри. И все время ты отмалчиваешься. Я чувствую - тебя угнетает что-то. Что это?" "Мне печально, Женя, что наша дружба так и останется только дружбой..." "Что тебе мешает?" "Когда я впервые познакомился с твоим отцом, я гордился им. Тогда он был для меня первым солдатом..." "А теперь..?" - Женя смотрит мне в глаза странным взглядом. Я не отвечаю прямо на вопрос. Я еще сам не могу понять этого, я это только чувствую. "Оставить твою среду и быть только моей -этого я не могу требовать от тебя", - тихо говорю я. - "Мне-же включиться в твою среду - это означает гибель для нас всех". "Так значит на пути мой отец?!" - со странным спокойствием произносит девушка. Слова звучат, как ответ собственным мыслям. Я молчу и тихо глажу хрупкие плечи. Трепещут листья берез Безмолвно нависло пасмурное небо. Бесцельно ползет муравей по пню. "Не бойся, Гриша. Я сама догадывалась об этом", - в голосе Жени слышится усталость. - "Только я тебе одно хочу сказать - между нами стоит не отец. Между нами встало то-же, что уже давно стоит между мной и отцом. Я только женщина и дочь. Я чувствую это по-другому". Она молчит некоторое время, потом тихо добавляет: "Я когда-то уже говорила тебе, что я - сирота..." Девушка в крестьянском платочке подносит ветку рябины к лицу и ласкается щекой о холодные грозди. Воздух пронизывает свежесть приближающейся осени. Мы молча стоим среди лесной поляны, забыв зачем мы сюда пришли. "Так ты уже твердо решил это?" - спрашивает, наконец, Женя. Я только беспомощно пожимаю плечами и смотрю на муравья. "А если я брошу все - и уеду к тебе в Берлин?" "Мое положение там слишком неуверенно. Я не могу рисковать твоим будущим..." Женя взабытье играет оранжевой кистью ягод. Ее глаза устремлены куда-то в даль поверх моего плеча. "Я никогда не забуду тебя, моя девочка..." - говорю я и не знаю кого я хочу утешить - ее или себя. Сердце еще раз, как когда-то давно-давно, захлестывает безвыходная волна солдатской разлуки, грусти и нежности. Но на этот раз тело девушки не трепещет и не ласкает меня, как в былые дни. Оно безжизненно и холодно. "Не сердись на меня..." - прошу я. - Мне самому очень тяжело. Очень..." Девушка в крестьянском платочке поднимает голову. Пустота в ее глазах медленно уходит, уступая место безудержному зову жизни. "Если так должно быть..." шепчет она. "Маленькая солдатская жена не будет плакать", - улыбаются сквозь слезы глаза Жени. Она положила руки на мои плечи и откачнулась назад, как-будто рассматривая меня в первый раз. Затем горячий поцелуй до боли ожигает наши губы. Тихо шелестели листья берез и угрюмо молчал мшистый пень, глядя на девушку в крестьянском платочке и мужчину в непривычном для леса костюме. "Откуда они пришли сюда, эти двое?" - шептали любопытные березы. "Куда они идут?!" - вздохнул в ответ седой пень. Пробыв две недели в Москве, я неожиданно почувствовал щемящую пустоту и тревожное беспокойство. Я с нетерпением ожидал, когда я смогу закончить свои дела в Энергетическом Институте, которые я, воспользовавшись пребыванием в Москве, решил привести в порядок. Все это время меня не оставляло чувство человека, опаздывающего на поезд. Андрей Ковтун уехал из Москвы уже раньше. В течение нескольких дней после встречи с Галиной он бродил как в трансе, совершенно не реагируя на окружающее. С большим трудом мне удалось уговорить его взять билет в Сочи и использовать отпуск для санаторного лечения. Даже при прощании на вокзале он не улыбнулся и, пожимая мне руку, смотрел куда-то в сторону. Вскоре после нашей поездки с Женей в деревню я поймал себя на мысли каким образом можно переслать по назначению подарки, которые я привез с собой из Берлина. Меня пугала перспектива ехать из Москвы дальше, видеть и слышать больше, переживать крушение всех надежд еще глубже. Когда я уезжал из Берлина в отпуск на родину, я не ощущал необходимости отдохнуть. Теперь-же, побыв в Москве, я почувствовал смертельную усталость и острую потребность в отдыхе. Однажды утром в конце третьей недели, не дожидаясь когда истечет срок моего шестинедельного отпуска, я торопливо собрал в чемоданчик свои немногочисленные вещи и сел в троллейбус, идущий К Центральному Аэродрому. Уже раньше я узнал по телефону, что в самолетах СВА, летящих из Москвы в Берлин, всегда есть свободные места. Как год тому назад стоял я в управлении Аэропорта, внося свое имя в регистрационный список пассажиров. С щемящим сердцем я вошел в телефонную кабину и набрал номер Жени. Когда в трубке отозвался знакомый голос, я сказал: "Женя, я звоню с аэродрома. Меня спешно отзывают назад в Берлин". "Ты лжешь", - услышал я голос в трубке. - "Но я не сержусь на тебя... Жаль только, что ты не поцеловал меня на дорогу..." Я хотел сказать что-то, но Женя уже повесила трубку. Через полчаса самолет поднялся на воздух. На этот раз пилот не делал прощального круга над Москвой. На этот раз я не смотрел в окно. Я не радовался тому, что ожидало меня впереди. Я старался не думать о том, что оставалось позади.
"Получили, получили..." - ворчит дед Сергей Васильевич. - "Все до последнего зернышка колхоз сдал государству и еще в долгу остался. Плана поставки не выполнили. Пока картошкой обходимся, а зимой так вообще неизвестно чем жить будем." "Ну, это не беда," - успокаивает генерал и кивает головой на лежащие в углу пакеты. - "Мы с собой хлеб привезли." "Ах ты, Миколай, Миколай..." - дед Сергей Васильевич стучит по столу ложкой, подгоняя Серефиму, возящуюся с горшками у печи. - "Кабы ты не мой сын был, я бы тебе на дверь указал. Ты шо, - для насмешки в деревню со своим хлебом приехал? У нас здесь такой обычай - хозяева гостей угощают. Будешь кушать то, что и мы едим. И никаких мне тут разговоров. Прошу не побрезговать нашим обедом!" Дед Сергей Васильевич жестом приглашает всех к столу, где в огромном чугуне дымится борщ. Серафима ставит рядом алюминиевую кастрюлю с вареной картошкой в мундире. Затем она расставляет по столу глиняные миски и деревянные ложки. Генерал первый с шумливой веселостью занимает место за столом. Анна Петровна, смущенно улыбаясь, следует его примеру и осторожно опускается на лавку, предварительно подвернув свое шелковое платье. Женя возится в углу комнаты, делая вид что все происходящее ее не касается. Генерал разговорчивее всех и усиленно старается показать, что он чувствует себя очень уютно в доме, где он когда-то родился. Он с шутками чистит вареную картошку, заменяющую за обедом хлеб, с готовностью подставляет свою глиняную миску, куда Серафима наливает пестрое варево, называющееся борщом и где нет и признаков мяса или жиров. Некоторое время за столом царит молчание и слышен лишь стук ложек. "Что это за обед без водки," - наконец не выдерживает генерал, встает из-за стола и идет к своим пакетам. - "Вот сейчас пропустим по маленькой - и сразу веселее будет." Все присутствующие мужчины охотно следуют приглашению генерала и вскоре бутылка водки оказывается пустой. За ней на столе появляется другая. Крестьянский Обед, состоящий из одного борща с картошкой вместо хлеба, быстро подходит к концу. Генерал снова прибегает к помощи своих пакетов и стол загромождается пестрыми банками консервов с надписями на всех языках Европы. Дед Сергей Васильевич угрюмо смотрит на эту картину, хочет сначала запротестовать, но потом сдерживается и, глядя на диковинные банки, ограничивается коротким замечанием: "Награбили..." Он качает головой из стороны в сторону и ворчит про себя: "А те-те... Дожили... В России хлеба нет... Как хотите, а я эту ворованную дрянь в рот не возьму." Обильное количество водки делает свое дело. У всех развязываются языки. Над столом поднимается нескладный шум и говор. "Ну как, Миколай. Говорят снова войной пахнет?" - спрашивает дед Сергей Васильевич, немного оживившийся после нескольких стопок водки. "До войны то пока далеко, но ко всем неожиданностям нужно быть готовым," отвечает генерал. Он расстегнул китель и откинулся назад, облокотившись на подоконник. "Войну мы выиграли, теперь надо мир выиграть", - добавляет он с самосознанием. "Это какой-такой мир?" - хитро щурится дед Сергей Василич. - "Опять что-ли это... пролетарии всех стран соединяйтесь?" "Да, конечно, пролетариев других стран тоже забывать нельзя," - говорит генерал лениво, сам чувствуя неуместность своих слов в окружающей обстановке. "Пролетарская солидарность!" - добавляет он, избегая смотреть по сторонам. "Так, так... То шо мы пролетари, это я своим брюхом круглый день разумею," усмехается старик. - "А насчет этой самой солидарности как? Штоб другие, значится, вместе с нами голодали. Так что-ли?" "Давай лучше выпьем, Сергей Василич," - генерал видит, что ему бесполезно спорить с упрямым отцом и наполняет стакан водкой. "Ты вот мне одно скажи, Миколай," - переходит в наступление дед Сергей Василич. - "То шо мы эту войну и кровь проливали и голодали - за это я молчу. Слава Богу, что оно так кончилось! Но ты вот одно скажи - хотели солдаты сначала воевать или нет? Ты, как генерал, это знать должен." Генерал молча смотрит в стол. "Молчишь!?" - торжествует дед Сергей Василич. - "Не хотели солдаты воевать! Сам знаешь почему. Потому им эти песни давно поперек горла стали. Песнями сыт не будешь." "Ну, а войну-то мы все-таки победили," - защищается генерал. "Ты, Миколай, хоть мне, твоему отцу, в глаза не ври," - горячится старик. - "Ты шо - забыл что там во время войны обещано было? Почему церкви открыли? Почему русские погоны дали? Почему ты на грудь царские ленты вывесил? За спину русского народа спрятались! Земля и воля нам была обещана! За то и воевали! Где все это?" Дед в ожесточении стучит костлявым кулаком по столу, так что дребезжат стаканы. Из всклокоченной бороды сыпятся запутавшиеся там крошки хлеба. "Где вое это?" - еще раз кричит он и яростно тыкает сухим старческим пальцем в разбросанную по столу картофельную шелуху. "Не все сразу," - слабо возражает генерал. "Что это - не все сразу?" - как пороховая бочка взрывается дед Сергей Василич. "Что? Еще хуже будет?" "Да, нет. Все сразу не поправишь, что разрушено," - отступает генерал. "А, это дело другое. А то ты мне опять со старой молитвой. Солидарность! Пролетари! Мы эту песню наизусть знаем! Спереди назад и сзади наперед." Генерал молчит и апатично жует хлебную корку. Дед Сергей Василич не может успокоиться. Он собственноручно наливает дрожащими руками стакан водки и опрокидывает его в горло. Утерев рот ладонью, он оглядывается кругом, ища кто осмелится противоречить. Остальные члены семьи безучастно смотрят в свои пустые тарелки. Только-лишь инвалид, сидящий в углу стола, нервно играет пальцами и беззвучно шевелит губами. Он хочет что-то сказать, но не решается выступить против генерала. "Ты мне, Миколай, сказки не рассказывай," - решительно заявляет дед Сергей Васильевич и вызывающе смотрит через стол. - "Я твое занятие насквозь вижу. Думаешь я не знаю как ты двадцать лет по белу свету с факелом носишься? Думаешь я не знаю откуда у тебя все эти блямбы?" Дрожащий старческий палец устремлен на иностранные ордена на груди сына. "Когда ты в этой люльке лежал," - старик кивает головой через плечо на свешивающуюся с потолка колыбель. - "В этом доме тогда не то что хлеба - всего полная чаша была. Теперь ты в генералы вылез, а в той люльке ребенок с голоду кричит. Где совесть твоя? Ты что - совесть свою на эти блямбы променял?" Старик снова сверкает злобным взглядом на ордена на груди сына. "Дедушка Сергей, где у тебя лукошко?" - спрашивает Женя, до того молча сидевшая рядом с отцом. Она поднимается из-за стола и идет в переднюю, где висят на стенке берестяные плетенки. "Что, стрекоза, надоело тебе?" - смотрит ей вслед старик. - "Пойди сходи лучше по грибы. На ужин грибы с картошкой сделаем." Женя стоит в дверях с лукошком через руку и кивает мне головой, приглашая следовать за ней. Когда я выхожу из комнаты, вслед мне доносятся слова деда Сергея Василича: "Так-то вот, Миколай! Чтобы я в моем доме больше о пролетариях не слыхал! Это для меня как ругательство. Мы и есть самые что ни на есть последние пролетарии. Если уж кого освобождать - так это нас. Понял! Так себе на лбу и запиши." Генерал не отвечает ни слова. В родном деревенском доме господствует древний закон - закон старшинства, гда права старческая седина и мудрость поколений. Мы с Женей выходим за околицу деревни. Неподалеку начинается лес. Небо от края и до края подернуто серой пеленой. По осеннему прозрачен воздух. Он наполнен запахом прелой листвы и сырости. Женя накинула на голову платок, повязала его узлом под подбородком. Свои туфли на высоких каблуках она сняла и бросила в лукошко. Женя молча идет впереди, осторожно ступая в траве босыми ногами. Я следую за ней, лаская глазами гибкую фигурку девушки. Мы все дальше углубляемся в лес и, наконец, выходим на широкую поляну. Огромные, поросшие мхом, пни спиленных деревьев, вокруг которых разрослось буйное царство диких ягод, грибов и трав. Между пнями тянется к жизни новый подлесок. Шелестят желтыми листьями стройные березки. Присели к земле молодые елочки, как-будто пряча что-то под своими ветвями. "Зачем только отец сюда ездит," - нарушает молчание Женя. Она бесцельно идет вперед, опустив голову и глядя себе под ноги. "Дедушка Сергей ему каждый раз такой театр устраивает, а отцу это как-будто нравится", - добавляет она. "Может быть отцу приятно лишний раз увидеть разницу кем он был и кем стал," говорю я. Несмотря на то, что я стараюсь говорить безразличным тоном, в моем голосе проскальзывает что-то новое. "Меня уже давно тяготит эта комедия," - продолжает Женя, не оборачиваясь и медленно шагая вперед. - "И еще больше неприятно, что ты теперь тоже увидел это." "Женя!" - окликаю я тихо. Девушка оборачивается так быстро и с такой готовностью, словно она уже давно ожидала этого оклика. Карие глаза устремлены на меня в ожидании. "Женя, о какой комедии ты говоришь?" - спрашиваю я и чувствую, как внутри у меня поднимается скользкое и неприятное подозрение. Девушка смотрит растерянно, пораженная звуком моего голоса. Я беру ее осторожно за руки и прислоняю спиной к огромному мшистому пню, поднимающемуся вровень с ее головой. Она покорно повинуется. "Разве ты сам не замечаешь этого?" - пробует она уйти от вопроса. "Дело не в самой комедии?" - я смотрю Жене в глаза и вижу, что она ожидает и одновременно боится моих слов. - "Кого ты считаешь здесь комедиантом?" "Я... я не знаю, Гриша..." "Женя, кого ты считаешь здесь комедиантом?" - сурово повторяю я. "Мне жалко дедушку Сергея," - шепчет Женя, опустив глаза. По выражению ее лица видно, что этот разговор для нее мучителен. "Но все это так несуразно..." как-будто извиняясь добавляет она. "Так по твоему дедушка Сергей комедиант?" - настаиваю я. "Нет, он прав. Но..." - в глазах у Жени стоят слезы. Чувство облегчения смешивается в моей груди с теплой волной нежности. Я медленно беру голову Жени между рук и молча целую ее в губы. Я не хочу дальше мучить девушку, заставляя ее отрекаться от родного отца. Остальное понятно и без слов. "Знаешь что, Женя", - говорю я, лаская выбивающиеся из под косынки пряди волос. - "Я тебе сейчас очень благодарен". "Почему?!" - шепчет она удивленно. "Я боялся за тебя. Я очень боялся, что ты скажешь иначе..." Трепещут листья берез от невидимого дыхания ветра. На ветке засохшего куста качается маленькая лесная птичка и смотрит на нас черной бусинкой глаза. "Мне было обидно за старика", - говорю я в раздумье. - "До войны каждый жил в своем гнезде и каждый строил свое благополучие, как умел. Во время войны все изменилось - была опасность всем и все были равны перед смертью. Среди крови и зла я видел слишком много добра от незнакомых мне людей, простых людей, таких как дед Сергей. Война нас кровью побратала. Сейчас я за этих людей душой болею".
По небу ползет серая пелена. От земли тянет запахом сырости. Птичка вспархивает и улетает. Осиротело качается сухая ветка, где сидела птичка. "Мы с тобой наверху", - тихо говорю я. - "Этого нельзя забывать, но этого нельзя и переоценивать. Наше пребывание наверху только тогда имеет смысл, когда мы не забываем этого. Мне кажется, что твой отец забыл об этом. Этого я боялся и в тебе..." Шорохи осеннего леса стелятся по лесной поляне. Я смотрю на босые ноги Жени, на ее крестьянский платочек, на лукошко, стоящее рядом на земле. Девушка держит в руках сорванную по дороге кисть рябины. "Я был бы бесконечно счастлив, если бы ты была только внучкой твоего деда и жила в этой избе", - говорю я. Женя плотнее прижимается ко мне, как-будто ей холодно. По мшистому пню, устало перебирая лапками, ползет муравей. "...Тогда-бы я знал, что ты моя", - шепчу я на ухо Жене. "Знаешь, я сейчас с тоской вспоминаю наши первые дни. Когда ты была для меня просто Женей - очаровательной девушкой и подругой солдата. Помнишь, как я стучал в твои двери? В измятой шинели, с фронтовой дороги... Я каждый раз гордился тобой, маленькой солдатской женой..." Муравей ползает по круглому срезу пня, не находя выхода. Он доползает до края, удивленно смотрит вниз, в открывающуюся перед ним бездну. "Гриша, скажи мне теперь все откровенно", - девушка, прислонившаяся спиной к мшистому пню, мало чем напоминает былую задорную и беззаботную Женю. Она говорит тихо и серьезно. В ее голосе нет ни обвинения, ни просьбы. "Ты вернулся из Берлина, совсем другой. Тебя как будто подменили изнутри. И все время ты отмалчиваешься. Я чувствую - тебя угнетает что-то. Что это?" "Мне печально, Женя, что наша дружба так и останется только дружбой..." "Что тебе мешает?" "Когда я впервые познакомился с твоим отцом, я гордился им. Тогда он был для меня первым солдатом..." "А теперь..?" - Женя смотрит мне в глаза странным взглядом. Я не отвечаю прямо на вопрос. Я еще сам не могу понять этого, я это только чувствую. "Оставить твою среду и быть только моей -этого я не могу требовать от тебя", - тихо говорю я. - "Мне-же включиться в твою среду - это означает гибель для нас всех". "Так значит на пути мой отец?!" - со странным спокойствием произносит девушка. Слова звучат, как ответ собственным мыслям. Я молчу и тихо глажу хрупкие плечи. Трепещут листья берез Безмолвно нависло пасмурное небо. Бесцельно ползет муравей по пню. "Не бойся, Гриша. Я сама догадывалась об этом", - в голосе Жени слышится усталость. - "Только я тебе одно хочу сказать - между нами стоит не отец. Между нами встало то-же, что уже давно стоит между мной и отцом. Я только женщина и дочь. Я чувствую это по-другому". Она молчит некоторое время, потом тихо добавляет: "Я когда-то уже говорила тебе, что я - сирота..." Девушка в крестьянском платочке подносит ветку рябины к лицу и ласкается щекой о холодные грозди. Воздух пронизывает свежесть приближающейся осени. Мы молча стоим среди лесной поляны, забыв зачем мы сюда пришли. "Так ты уже твердо решил это?" - спрашивает, наконец, Женя. Я только беспомощно пожимаю плечами и смотрю на муравья. "А если я брошу все - и уеду к тебе в Берлин?" "Мое положение там слишком неуверенно. Я не могу рисковать твоим будущим..." Женя взабытье играет оранжевой кистью ягод. Ее глаза устремлены куда-то в даль поверх моего плеча. "Я никогда не забуду тебя, моя девочка..." - говорю я и не знаю кого я хочу утешить - ее или себя. Сердце еще раз, как когда-то давно-давно, захлестывает безвыходная волна солдатской разлуки, грусти и нежности. Но на этот раз тело девушки не трепещет и не ласкает меня, как в былые дни. Оно безжизненно и холодно. "Не сердись на меня..." - прошу я. - Мне самому очень тяжело. Очень..." Девушка в крестьянском платочке поднимает голову. Пустота в ее глазах медленно уходит, уступая место безудержному зову жизни. "Если так должно быть..." шепчет она. "Маленькая солдатская жена не будет плакать", - улыбаются сквозь слезы глаза Жени. Она положила руки на мои плечи и откачнулась назад, как-будто рассматривая меня в первый раз. Затем горячий поцелуй до боли ожигает наши губы. Тихо шелестели листья берез и угрюмо молчал мшистый пень, глядя на девушку в крестьянском платочке и мужчину в непривычном для леса костюме. "Откуда они пришли сюда, эти двое?" - шептали любопытные березы. "Куда они идут?!" - вздохнул в ответ седой пень. Пробыв две недели в Москве, я неожиданно почувствовал щемящую пустоту и тревожное беспокойство. Я с нетерпением ожидал, когда я смогу закончить свои дела в Энергетическом Институте, которые я, воспользовавшись пребыванием в Москве, решил привести в порядок. Все это время меня не оставляло чувство человека, опаздывающего на поезд. Андрей Ковтун уехал из Москвы уже раньше. В течение нескольких дней после встречи с Галиной он бродил как в трансе, совершенно не реагируя на окружающее. С большим трудом мне удалось уговорить его взять билет в Сочи и использовать отпуск для санаторного лечения. Даже при прощании на вокзале он не улыбнулся и, пожимая мне руку, смотрел куда-то в сторону. Вскоре после нашей поездки с Женей в деревню я поймал себя на мысли каким образом можно переслать по назначению подарки, которые я привез с собой из Берлина. Меня пугала перспектива ехать из Москвы дальше, видеть и слышать больше, переживать крушение всех надежд еще глубже. Когда я уезжал из Берлина в отпуск на родину, я не ощущал необходимости отдохнуть. Теперь-же, побыв в Москве, я почувствовал смертельную усталость и острую потребность в отдыхе. Однажды утром в конце третьей недели, не дожидаясь когда истечет срок моего шестинедельного отпуска, я торопливо собрал в чемоданчик свои немногочисленные вещи и сел в троллейбус, идущий К Центральному Аэродрому. Уже раньше я узнал по телефону, что в самолетах СВА, летящих из Москвы в Берлин, всегда есть свободные места. Как год тому назад стоял я в управлении Аэропорта, внося свое имя в регистрационный список пассажиров. С щемящим сердцем я вошел в телефонную кабину и набрал номер Жени. Когда в трубке отозвался знакомый голос, я сказал: "Женя, я звоню с аэродрома. Меня спешно отзывают назад в Берлин". "Ты лжешь", - услышал я голос в трубке. - "Но я не сержусь на тебя... Жаль только, что ты не поцеловал меня на дорогу..." Я хотел сказать что-то, но Женя уже повесила трубку. Через полчаса самолет поднялся на воздух. На этот раз пилот не делал прощального круга над Москвой. На этот раз я не смотрел в окно. Я не радовался тому, что ожидало меня впереди. Я старался не думать о том, что оставалось позади.