— Не знаю, — ответила она. — К слову пришлось.
   — Мне случалось встречать и вполне приличных людей, которые время от времени надевали галстук.
   — А как же, — согласилась Ева. — Ты рассказывал. Правда, все ваши встречи почему-то происходили в следственном изоляторе.
   — Ничего подобного! — возмутился я. — Далеко не все.
   — Может, нам стоит пойти прогуляться? — неожиданно переключилась она, одним махом вычеркивая мормонов, галстуки и адвокатуру из списка тем.
   — Не думаю, — сказал я. — Слишком душно. Уж лучше я научу тебя играть в «Скрэббл».
   — Во что? — заинтересовалась Ева, неосторожно приближаясь на расстояние вытянутой руки.
   Любопытство погубило ее так же неотвратимо, как и первую женщину.
   — В «Скрэббл»! — прорычал я, сгребая ее в охапку.
   На этот раз Еве не удалось ускользнуть, поэтому она закрыла глаза, потеснее прижалась ко мне и проворковала:
   — Какая удача, что у тебя нет даже телевизора!..
   Несмотря на то что мой дряхлый диванчик был сориентирован точно вдоль пятьдесят шестой параллели, проходящей через город, спалось мне в эту ночь неважно. А когда рассвело и косой солнечный луч с энергией боевого лазера ударил мне прямо в лицо, последние остатки сна улетучились. Тем более что как раз перед тем мне виделись черные, как головешки, штурмовые вертолеты, длинные, полные зеленоватого тумана просеки в сосновом бору и человек по фамилии Риссенберг, похожий на то самое изваяние Будды, которое разнесли в куски талибы в Афганистане. День обещал быть таким же жарким, как и весь этот аномальный сентябрь.
   Ева спала, отвернувшись к стене и закутавшись в простыню. Дыхание ее было легким, почти неслышным, и когда я посмотрел на нее, у меня почему-то сжалось сердце.
   В кухне я сварил кофе, малость поколебался и закурил, сразу нарушив давний зарок не делать этого натощак. Потом налил стакан молока и отнес в комнату.
   В половине девятого, когда я уже был готов к выходу, в кухне появилась сонная Ева со стаканом в руке.
   — Доброе утро! — сказал я. — Как спалось?
   Вместо ответа она почесала голой пяткой щиколотку и спросила:
   — И вы тут это пьете?
   Я рассмеялся, и все мое напряжение как рукой сняло. Отняв у нее стакан, я выплеснул остатки молока в раковину и сообщил:
   — Я ухожу. Будь умницей, веди себя как воспитанная девочка. Чужим не открывай — на этот случай в двери тамбура есть глазок.
   — А не рановато? — поинтересовалась она, сражаясь с зевком.
   — В самый раз. Хочу немного пройтись, подышать здешним озоном.
   Я и в самом деле собирался проделать большую часть пути до прокуратуры пешком. Цену таким прогулкам знает только тот, кто надумал заново войти в ту же реку. Иногда бывает полезно оценить температуру среды, скорость течения и настроение обитателей.
   Незадолго до десяти я уже стоял на противоположной от трехэтажного здания прокуратуры стороне улицы, наблюдая, как под бдительным оком видеокамер паркуются автомобили сотрудников и шныряет через проходную всевозможный народ. Мелькнула пара знакомых лиц, затем к бордюру притерлась черная «ауди» с какой-то важной персоной, перекрыв обзор.
   В две затяжки я докурил сигарету и пересек проезжую часть. Дежурный при входе небрежно проверил мои документы, после чего я миновал сумрачный вестибюль и стал подниматься, бодро помахивая рыжим кожаным портфельчиком, где не было ни единой бумажки.
   Кабинет Гаврюшенко я обнаружил в конце коридора рядом с окном в торцовой стене здания. На табличке значилось: «Начальник следственного отдела». Повернув никелированную ручку, я оказался в крохотном пустом предбаннике, где едва помещался стол с компьютером и стеллаж с папками. Слева виднелась еще одна дверь, обшитая светлым деревом, — она была распахнута настежь, и я направился прямо туда.
   Помещение оказалось попросторнее. Бывший старший следователь стоял на офисном столе прямо напротив открытого окна. И если бы не решетка в оконном проеме, человек неосведомленный мог бы предположить, что Алексей Валерьевич вознамерился свести счеты с жизнью. Вдобавок к уху он прижимал мобильник, словно отдавая последние распоряжения насчет движимого и недвижимого. Правда, звучали они почему-то непечатно.
   Закончив орать, Гаврюшенко посмотрел на меня сверху вниз, а затем спрыгнул на ковер. И только оказавшись в одной плоскости с посетителем, он счел необходимым объясниться:
   — Связь ни к черту. Все их обещания — рекламное вранье. А в этом кабинете приличная слышимость всего в одной точке, и та под потолком. Не прокуратура, а бронированный сейф.
   Причину мы знали оба — еще перед войной в здании находилась пересыльная тюрьма НКВД. Метровой толщины стены возводили в начале тридцатых, и на арматурную сталь могучее ведомство не поскупилось.
   — Ежовские штучки, — ухмыльнулся я. — Призраки не беспокоят?
   — Смотри-ка, — удивился Гаврюшенко. — Так и не вышибли из тебя эту дурь. Умный, да? Чего ж ты тогда сюда вернулся?
   Вытряхнув из пачки сигарету, он швырнул мобильник на стол и, пока я молчал, раздумывая, стоит ли рассказывать обо всем, что случилось со мною за минувший год, произнес:
   — Присядем. Закрой-ка дверь поплотнее, а то сейчас моя церберша прискачет.
   Перехватив его внимательный, но вполне дружелюбный взгляд, я расслабился и за полчаса выложил все подчистую, опустив лишь мелкие подробности, которые, с моей точки зрения, к делу не относились. А в обмен получил исчерпывающую информацию о том, что случилось за время моего отсутствия.
   По словам Гаврюшенко, дело не обошлось без вмешательства потусторонних сил. Потому что всего через две недели после того, как мне пришлось уносить ноги из города, а сам он находился в положении загнанной в угол крысы, полностью сменилось руководство прокуратуры. И ровно в тот же день было снято открытое наружное наблюдение за старшим следователем и его семьей. Люди Риссенберга исчезли вместе со своим боссом, да так оперативно, что даже ментовские «кроты» недоумевали, куда вся эта многочисленная братва подевалась.
   Это, однако, не означало, что все забыто и ситуация сама собой рассосалась. Прямо скажем, Риссенберг нисколько не походил на матушку Терезу. И тем не менее установилось длительное затишье, на фоне которого Гаврюшенко даже совершил карьерный рывок и стал начальником отдела.
   Криминальный сюжет, в котором мы оба играли не последние роли, вроде бы был развязан, но финал получился размытый. Я давным-давно мог бы вернуться в город, вопрос заключался только в одном — зачем?
   Об этом и осведомился мой собеседник. На этот раз вопрос звучал так:
   — Ну и как ты жить собираешься?
   — На зарплату, — огрызнулся я.
   Тут дверь кабинета осторожно приоткрылась и в проеме показалась дама лет тридцати пяти — довольно симпатичная, с совершенно домашним растерянным лицом. Глаза у нее были карие и круглые, как мокрые пуговицы.
   Гаврюшенко метнул на нее свирепый взгляд.
   — Лидия Николаевна, во-первых, в сотый раз прошу не входить без стука. Во-вторых — не опаздывать на службу. А в-третьих, будьте любезны, принесите мне стакан минеральной, а молодому человеку — кофе. И еще минут пятнадцать меня нет на месте.
   Не издав ни звука, дама юркнула в предбанник, и, когда дверь за ней захлопнулась, я закончил фразу:
   — Если, конечно, кто-нибудь согласится мне ее платить.
   — Ну да, — кивнул Гаврюшенко. — Вот именно. Но ведь опером ко мне ты не пойдешь?
   — Нет, — сказал я. — Не пойду.
   — Вот видишь, — в его голосе прозвучало что-то вроде удовлетворения. — Остается частная практика. Но для этого нужны деньги, и довольно серьезные. Известно тебе, сколько сейчас стоит аренда самого захудалого офиса?
   Я подтвердил, что известно.
   — Денег у тебя нет, это очевидно. Что касается юридических фирм, то там тебя только и ждали. Память у твоих коллег длинная, а ссориться они ни с кем не захотят. И вообще я не понимаю, чего ты так цепляешься за эту адвокатуру. Ты в газеты хоть иногда заглядываешь?
   — Смотря в какие. — Я ослабил узел чертова галстука и повертел головой.
   — Там ведь что пишут, заметь. — Он вдруг оживился, даже резко очерченные скулы порозовели. — Причем не журналюги, а ответственные чины, с самого верху…
   На этом месте в дверь постучали, и вплыла Лидия Николаевна с подносом. Гаврюшенко проследил за нею отсутствующим взглядом:
   — Адвокат у нас нынче кто? Известно — главная помеха торжеству справедливости, без которой народу ну никак. Поэтому прокуратура настойчиво позиционирует его как главного соучастника обвиняемого. Тут не до процесса, впору строить собственную защиту, тем более что сторона обвинения, опять же ради законности и порядка, готова на все — от профессиональной дискредитации до вброса липового компромата. И кому он, этот самый адвокат, спрашивается, нужен, если он у нас главное препятствие на пути к сотворению положительной отчетности? Где ж тут состязательность, блин?
   Я уткнул нос в чашку. Прокурорский кофе оказался жидковат, на посетителях здесь экономили. Да и то, что говорил Гаврюшенко, было известно каждому мало-мальски сведущему первокурснику. На всякий случай я спросил:
   — А суд?
   — Что — суд? — поморщился он. — Ты и представить не можешь, какие чудеса творятся. Ты, что ли, им будешь доказывать, что без права на квалифицированную защиту даже для последнего мерзавца не будет защиты от произвола и для нормального человека? Возьми хоть меня — я тут, в конце концов, представляю интересы государства. Однако, в отличие от моего начальства, понимаю, что эти интересы редко совпадают с интересами тех, кого я доставляю в зал суда. И сами они эти интересы защитить не в состоянии, потому что…
   Тут он постучал костяшками пальцев по крышке стола и воззрился на меня так, будто именно я всю эту кашу и заварил.
   Я сказал:
   — Пафос ваш, гражданин начальник, мне душевно близок. Как законопослушному обывателю. Но с точки зрения вашего служебного соответствия…
   — Тьфу на тебя! — Гаврюшенко откинулся в кресле и захохотал. — Сказано: горбатого могила исправит… Так нужна тебе работа или нет?
   — Нужна, — я мгновенно собрался. — Лицензия просрочена, остальные документы в порядке.
   — Засунь эти бумажки подальше. Пойдешь юристом в гуманитарный департамент?
   — Это клерком, что ли? — заворчал было я, но Гаврюшенко, искоса взглянув на часы, перебил:
   — Случайно, не ты пять минут назад говорил, что намерен жить на зарплату?
   — Допустим. Погорячился, бывает.
   — И нужно только, чтобы кто-нибудь согласился тебе ее платить?
   — Не отрицаю.
   — Вот они и согласятся. Если я, конечно, им позвоню. Попаришься с полгода в этой конторе, а там видно будет. Звонить?
   Я все еще колебался, совершенно не представляя, чем мне предстоит там заниматься. И хотя выбора у меня не было никакого, все-таки сказал:
   — Подумать надо. Может, я свяжусь с вами в конце дня?
   — Сюда не звони, — отрезал Гаврюшенко. — Все равно меня не будет. Сбрось сообщение — авось дойдет. Я попозже скажу, к кому обратиться.
   Откуда он взял, что я соглашусь? Даже на самый поверхностный взгляд это было предложение из тех, от которых только и можно, что вежливо отказаться.
   На этом мы обменялись рукопожатиями.
   В приемной толпились и гомонили какие-то плотные мужички с озабоченными лицами, а секретарша на прощание подарила мне взгляд из тех, которыми окидывают незнакомца, неожиданно вскочившего в лифт, когда двери уже закрываются…
   Не сказать, чтобы я летел домой как на крыльях. Мне по-прежнему нечем было утешить Еву, и чувствовал я себя довольно паршиво. Конечно, я мог бы продолжать игру в поиски работы еще пару недель — рано или поздно в огромном городе что-нибудь подвернется. Но для этого требовались смирение и готовность принимать вещи такими, как они есть. А обе эти добродетели были мне совершенно чужды.
   Домой я вернулся, чувствуя себя чем-то вроде двуглавого орла с вывихнутыми от постоянных конфликтов шеями. А ввалившись в прихожую, увидел, что в комнате, в кресле рядом с письменным столом, выпрямив спину и насмешливо подняв брови, восседает не кто иная, как моя пожилая приятельница Сабина Георгиевна Новак. Ева с ногами устроилась на нашем диванчике, и обе они, страшно довольные друг другом, болтали так, будто были знакомы тыщу лет — или больше.
   — Сабина Георгиевна! — сконфуженно пробормотал я, косясь на пачку оплаченных счетов у телефона.
   — Егор, дорогой мой! До чего же я рада!..
   Несмотря на свои семьдесят с лишком, Сабина выглядела отменно: сухощавая, бодрая, с ясными глазами и все тем же хрипловатым смешком. Ее рыжеватые с проседью коротко стриженные волосы по обыкновению торчали во все стороны.
   Мы обнялись, и тут Ева у меня за спиной сказала:
   — Ты знаешь, пока тебя не было, я выходила за хлебом и, кажется, нашла работу.
   — То есть? — я разжал объятия и подозрительно уставился на пожилую даму.
   — Я здесь ни при чем, — мгновенно отреклась Сабина.
   — У нас внизу, оказывается, есть маленькое кафе. Называется «Вероника». Им нужна официантка. Как ты думаешь, я справлюсь?
   Мы с Сабиной быстро переглянулись, и я рыкнул:
   — Через мой труп.
   А потом добавил:
   — Это не ты нашла работу, а я. И больше не хочу слышать об этом ни звука.

Часть I
Ганс Сунс: черный тополь

1

   В конце рабочего дня в мою конуру, отгороженную от офиса инспекторов хлипкой гипсокартонной переборкой, ввалился сумасшедший. И не просто так, а с проектом введения в стране военно-теократической монархии. По его наметкам всех граждан надлежало разделить по вероисповедному признаку на три категории, а упорствующих агностиков массово сослать в Восточную Сибирь, справедливо распределив между истинно верующими их греховно нажитые недвижимость и активы. Что касается власти, то она должна сосредоточиться в руках императора, главнокомандующего и первоиерарха в одном лице, в провинциях же — Украине, Казахстане, Белоруссии и Молдове — учреждаются наместничества.
   Этого типа отфутболили ко мне из приемной, и теперь девчонки-секретарши веселились от души, представляя, чем закончится наша беседа. Я слушал не перебивая, но когда сумасшедший произнес: «Мы с вами живем в те роковые дни, когда анголо-татарская рать кованой пятой попирает многострадальные земли постславянских государств…» — занервничал и переспросил:
   — Какая-какая рать?
   Псих метнул на меня подозрительный взгляд.
   — Анголо-татарская, какая же еще, — неприязненно пояснил он.
   Я поднялся со стула, и он вслед за мной. И ровно в ту же секунду, когда я протянул ему через стол листок с разборчиво написанным адресом епархиального управления, дверь моего кабинета приоткрылась.
   — Вам — по этому адресу, — сказал я. — Там разберутся… Проходите, господа!
   Псих недоверчиво фыркнул, сунул бумажку в карман мятых штанов и, бубня под нос и косолапо шаркая сандалиями, попер к выходу. В дверях он задел плечом плотного, начинающего лысеть мужчину лет сорока пяти, тот пробормотал «Извините!», но сумасшедший не пожелал его заметить.
   Следом за мужчиной в мою клетушку протиснулась женщина помоложе, более рослая, чем ее спутник, и, я бы сказал, миловидная, если бы в ее лице было побольше красок. Оба были настроены решительно, в особенности дама. Опередив спутника, она схватила пластиковый стул, стоявший у стены, но не села, а дождалась, пока на него опустится мужчина, сама же осталась стоять.
   Я почему-то сразу решил, что они родственники, — и не ошибся.
   — Моя фамилия — Кокорин, — произнес мужчина, дергая заклинившую молнию на замшевом жилете, плотно обтягивающем намечающееся брюшко. Затем он извлек внушительных размеров носовой платок, промокнул горошины пота на лбу и добавил: — Кокорин Павел Матвеевич. А это моя сестра Анна…
   Я поймал цепкий взгляд женщины — она пыталась оценить впечатление, которое на меня, очевидно, должна была произвести фамилия «Кокорин». Не имея ни малейшего понятия, кто это, я соорудил самую радушную улыбку.
   — Вот как? Весьма рад. И что же вас ко мне привело?
   — Мы по поводу «Мельниц Киндердийка»… — начал было Кокорин, но тут же спохватился: — Ах да, вы же ничего толком не знаете… Дело в том, что примерно два месяца назад из мастерской нашего отца была украдена картина. А теперь стало доподлинно известно, что некое лицо пытается получить разрешение министерства культуры на вывоз этой работы за рубеж.
   — Ваш отец — художник? — спросил я, лихорадочно соображая, какое отношение к похищенной картине может иметь мелкий клерк гуманитарного управления. То есть я. Мои усилия не ускользнули от Анны — в ее взгляде отразилось насмешливое презрение.
   — Да, — Кокорин поерзал на стуле. — Однако всеобщее признание он получил прежде всего как выдающийся реставратор. Поверьте — в том, что касается Северного Возрождения и барокко, равных ему нет. Это я вам говорю как профессионал. Странно, что вы не слышали его имени.
   — Виноват, — я потянулся за сигаретой. — Вопросами искусствознания я занимаюсь всего две недели. До этого я специализировался в совершенно другой области.
   — В какой же, если не секрет? — вежливо поинтересовался Кокорин.
   — Уголовный процесс, — сказал я. — И смежные экстремальные виды спорта.
   Шутку он оценил, но от его сестры по-прежнему веяло холодом.
   — Значит, вы считаете, — продолжал я, — что лицо, похитившее картину, пытается вывезти ее из страны. Откуда у вас эта информация?
   — Не важно, — насупился Кокорин. — Какая разница. У меня антикварный бизнес — маленькая галерея и магазинчик при ней. Как во всяком бизнесе, у меня есть свои каналы и связи. За разрешением на вывоз картины обратился некий Борис Яковлевич Меллер, стоматолог. Он перебирается на постоянное жительство в Германию, но я могу поручиться, что сам Меллер к краже отношения не имеет. Не тот персонаж.
   — Вы хотите сказать, что он купил ее у похитителя?
   — Именно. Больше того — Меллер представил в соответствующие инстанции документы, подтверждающие, что картина действительно принадлежит ему и приобретена законным путем. Липа, разумеется, но всегда найдется эксперт, которому будет выгодно этого не заметить.
   — Серьезные хлопоты, — заметил я. — Во всяком случае для Меллера. И что, дело того стоит? Во сколько могут оцениваться эти ваши «Мельницы»?
   — Здесь — тысяч десять от силы. В евро. В Германии или Голландии — от семидесяти до ста двадцати, в зависимости от текущего состояния рынка.
   — Вот как? — удивился я. — Вы, кажется, сказали, что это работа вашего отца?
   — Ничего подобного я не говорил. — Кокорин снова заерзал.
   — По-моему, — вмешалась Анна, — мы просто теряем время. Это бессмысленно, Паша.
   — Погоди, — отмахнулся он. — И перестань давить на меня ради бога. Я знаю, что делаю.
   Тут брат и сестра уставились друг на друга, и стало видно, до чего же они похожи при всем внешнем несходстве. Потом Анна резко повернулась на каблуках и уже шагнула было к двери, но передумала.
   — Проблема, Егор Николаевич, в том, — промямлил Кокорин, — что картина вообще не принадлежала нашему отцу…
   — А кому же? — спросил я через плечо, так как в это время пытался справиться с рассохшейся оконной рамой. Глоток свежего воздуха не помешал бы нам всем.
   — Константину Романовичу Галчинскому.
   — А это еще кто?
   — Вы, должно быть, приезжий, Егор Николаевич? — вдруг осведомился Кокорин.
   — Нет. Правда, около года отсутствовал, но в остальном меня можно считать коренным жителем.
   — Странно. Мне почему-то казалось, что Галчинского в городе знает каждая собака. Он в своем роде достопримечательность. Бог весть уже сколько лет читает этику в юридическом, историю искусства в педагогическом, а заодно курс философской антропологии в духовной семинарии. Это не считая публичных лекций.
   Оказывается, я помнил Константина Романовича. Это был любопытный старикан. Далеко за семьдесят, спортивного сложения, с прямой спиной и совершенно целыми зубами, он зимой и летом ходил в линялых джинсах и растянутых свитерах. Стремительно влетая в аудиторию, он на мгновение застывал, окидывал взглядом скамьи, а затем провозглашал благозвучным баритоном: «Ну что, кворум налицо? Тогда начнем помолясь!» Ни одной лекции он не прочел по теме, однако слушали Галчинского разинув рты. Хотя не всякий потом мог вспомнить, о чем шла речь.
   Тот факт, что в моей зачетке некогда красовалась подпись профессора, обнародовать я не стал.
   — Весной, где-то в конце мая, — продолжал Кокорин, — Галчинский принес ко мне «Мельницы». Название, разумеется, условное — работа в ту пору была не атрибутирована и вызывала серьезные сомнения. Навскидку — голландская школа, самый конец шестнадцатого или, скорее, начало семнадцатого века. Невзрачный, почти утративший колорит пейзажик — таких немало в запасниках наших и европейских музеев. Знаете, все эти «Неизвестный мастер Нюрнбергской школы», «Мастерская Ван-Эйка» и тому подобное. Причем доска уже тогда показалась мне подозрительной…
   — Какая доска, Павел Матвеевич? — спросил я.
   Анна быстро отвернулась к окну, чтобы я не мог увидеть выражения ее лица.
   — М-да… — Кокорин пожевал губами и на секунду задумался. — Дело тут вот в чем. Живописцы того времени еще не пользовались холстом. Основой для картины, как правило, служило дерево — тонкая, миллиметров в восемь-десять доска или несколько досок, скрепленных между собой шипами и альбуминовым клеем, который делали из смеси свежей бычьей крови с известью. В разных концах Европы применяли различные породы дерева, причем каждый художник имел еще и собственные предпочтения. Это уже позже доски стали сначала обтягивать холстом, а затем окончательно перешли на основы из льняной ткани. Между прочим, даже Рафаэлева «Мадонна» написана на дереве — громадном комбинированном щите с великолепной грунтовкой, твердой, как мамонтова кость… Кстати, и грунт в картине Галчинского мне тоже сильно не понравился. Что-то там было не так: голландцы для пейзажей обычно пользовались темной грунтовкой — она заставляет холодные тона звучать сильнее теплых и усиливает контрасты света и тени, «Мельницы» же были написаны на смеси тонко размолотого гипса со свинцовыми белилами. Такие вещи видны невооруженным глазом…
   — Хотела бы я знать, зачем ты все это здесь излагаешь? — Женщина наконец села и сжала между коленями сцепленные пальцы. Тонкая веснушчатая кожа на ее скулах гневно порозовела.
   — Прошу тебя, Анна, — дернул лобастой лысеющей головой Кокорин. — Можно подумать, у тебя есть какие-то варианты…
   — Так что там с доской? — я попытался вернуть его к картине.
   — А, — спохватился он. — Извините… Одним словом, она показалась мне очень странной. Черный тополь — эта порода для голландцев была табу, если можно так выразиться. Дуб еще туда-сюда, его использовали также и немцы, и фламандцы вместе с пихтой и липой. Но тополь!.. К тому же на задней поверхности были видны продольные ходы древоточцев…
   Он умолк, собираясь с мыслями.
   — И что это означает?
   — Верный признак того, что толщину доски уменьшили, сняв слой древесины. Возможно, при этом изменился и первоначальный размер пейзажа, а также была утрачена подпись автора — если, конечно, она была. Но какое это имело значение — для себя я уже решил, что передо мной самая обычная подделка. Такие тысячами тиражировались в Германии в восемнадцатом веке. Берется старая доска с разрушенным красочным слоем и старыми клеймами, шлифуется, а потом поверх оригинального грунта пишется фальсификат… Кстати сказать, красочный слой «Мельниц» и сам по себе был в паршивом состоянии. Несколько заметных повреждений, сильный кракелюр, в особенности в левом нижнем углу, где автор использовал для теней египетскую «капут мортум» в смеси с жженой костью.
   Я вопросительно поднял брови.
   — Пардон, — спохватился Кокорин. — Это такое мелкое растрескивание красочного слоя — кракелюр. Похоже на то, как высыхает на солнце глинистая лужа. Что касается «капут мортум», то есть «мертвой головы»… Просто минеральная краска глухого фиолетового тона. Ею пользовались даже древние греки.
   Я кивнул и спросил:
   — Что Галчинский собирался сделать с картиной?
   — Продать, разумеется. Иначе бы он пришел не ко мне, а прямо к отцу.
   — Они разве знакомы?
   — Естественно. Так сказать, по наследству. Профессор был большим приятелем отца нашей матери, их дружба завязалась еще в Казахстане, сразу после войны.
   Про Казахстан я не стал спрашивать. Это могло означать все что угодно. Эвакуацию в войну, Джезказганские лагеря, какой-нибудь «сталинский призыв», попытку избежать ареста и приговора по пятьдесят восьмой — да мало ли что еще. Тридцатые и сороковые битком набиты такими историями, что голова кругом.
   — Галчинский располагает документами, подтверждающими, что картина принадлежит ему?
   — Разумеется.
   — Где он ее приобрел?
   — А почему это вас интересует? — неожиданно набычился Кокорин. — Допустим, мне известен источник, но к делу он отношения не имеет. Скажу только, что все было оформлено в соответствии с законом, я лично знакомился с документами.