Я удивился. Если нейротоксин действительно был получен Кокориным за рубежом, значит, к суициду он готовился в течение последних шести лет. При этом ни у кого не возникло ни малейших подозрений на сей счет, даже у детей.
   — Я же говорю — чистая психиатрия, — кивком подтвердил Гаврюшенко. — Последнее дело — эти интеллектуальные и организованные параноики. Если они что-нибудь вобьют в голову…
   — Знаем-знаем, — сказал я, — проходили… Ну а собака?
   Гаврюшенко, уже остывший, снова побагровел.
   — При чем тут собака? — угрожающе начал он. — Ты что имеешь в виду? — И тут же, без всякого перехода, хрипло захохотал, хватаясь за бока.
   Отдышавшись, он выбил из пачки сигарету и наклонился к моей зажигалке.
   — Дежавю, — невнятно произнес он. — Помнишь того мопса в пятиэтажке на Слепцова?
   — Ну, — сказал я. — Только теперь у нас не мопс, а лабрадор. Кличка Брюс. Так куда же подевался Брюс этот самый?
   — Хрен его знает… — Гаврюшенко поднялся, взглянув на часы. — Давай, собирайся — половина десятого… Наверно, хозяева отпустили, еще до того… Или сам сбежал. А может, и дети забрали. Я его, во всяком случае, не видел ни разу.
   — То есть, если я правильно понял, вы считаете, что Кокорины отпустили лабрадора перед тем, как последний раз сесть за стол? Из гуманных, так сказать, соображений? И после этого пес больше домой не вернулся? Быть этого не может!
   — Это еще почему?
   — Не тот характер. Лабрадоры так себя не ведут.
   — Ведут или не ведут, а пса там не было. Ни сразу, ни потом. И соседи его не встречали. Поинтересуйся у родственников.
   — А как же. — Я поежился: от водоема уже тянуло ночной сыростью. — Сигнализация, значит, сработала сама по себе. Я правильно понимаю?
   Мой бывший шеф пропустил реплику мимо ушей и подвел черту:
   — Что касается картины, то я о ней и слышать не желаю. По крайней мере до тех пор, пока факт хищения не будет установлен. Вот тогда — милости просим. В этой тусовке столько всякого — черт ногу сломит…
   — В какой — этой?
   — Ну, там, антиквариат, галеристы, коллекционеры… Чистой воды бордель.
   — Ясное дело. — Я потянулся за курткой. — Тут и спорить не о чем.
   Гаврюшенко погасил свет в предбаннике. В темноте сразу подала голос лягушка. Кроны сосен в тишине позднего вечера парили неподвижно, будто литые из черного чугуна, вдалеке светились огни полковничьего особняка. Там никого не было видно, но едва мой спутник запустил двигатель, фонари вдоль подъездной аллеи дружно вспыхнули. Надо думать, все это время хозяйский глаз за нами присматривал.
   Владелец особняка, однако, появился всего на несколько секунд — чтобы лично привести в действие автоматические ворота. «Спасибо, Иваныч! — крикнул Гаврюшенко, опустив стекло. — За мной не заржавеет!» Тот помахал с выражением каменной бабы с кургана, и мы покатили, свернув в совершенно другую сторону — в глубину района, застроенного частными домами.
   Через два квартала «хёндэ» тормознул у обочины. Справа тянулся невысокий штакетник, за ним просматривались старые низкорослые яблони. Грубо обточенные шары антоновки светились в темноте, словно натертые фосфором.
   — Вот он. — Гаврюшенко выключил приемник и откинулся на сиденье.
   — Кто? — спросил я.
   — Дом Кокориных. Улица Браславская, номер одиннадцать.
   Я выбрался на тротуар. До калитки оставалось с десяток шагов. Она была металлическая, с кованой узорчатой решеткой в верхней части. Сквозь решетку можно было разглядеть усыпанную гравием дорожку — она вела к совершенно темному дому. В стеклах первого этажа отражался мигающий поворотник машины. Справа на калитке имелась кнопка звонка, заботливо спрятанная от дождя под жестяным козырьком, но трогать ее я не стал.
   Усевшись обратно, я спросил:
   — А как у них было с детьми?
   — Ты о семейных отношениях, что ли? — В конце квартала Гаврюшенко резко свернул, еще минута — и мы вылетели на петлю съезда со скоростной трассы, которая пересекала город с востока на запад. — Лучше некуда. В этом все сходятся. Никаких конфликтов, жили душа в душу. Если и возникали ссоры, то исключительно на идейной, как говорится, почве… Эту версию мои парни крутили в первую очередь. Все чисто…
   Высадил он меня возле гостиницы «Националь». По пути к дому я выкурил сигарету, пытаясь связать все, что сегодня услышал и увидел. Но с привычной логикой к таким вещам и не подступайся. Поэтому, поднявшись на свой этаж и убедившись, что Евы и в самом деле нет дома, я прямо прошел к телефону — даже свет включать не стал. Была половина одиннадцатого, поздновато, но я все-таки набрал номер Павла Кокорина.
   Когда абонент ответил, я без всяких предисловий произнес:
   — Павел Матвеевич, это Башкирцев. Скажите, в день похорон «Мельницы Киндердийка» действительно стояли на мольберте в мастерской Матвея Ильича?
   — Да, — я уловил в голосе Кокорина-младшего некоторую растерянность. — Я их видел собственными глазами.
   — Анна тоже видела?
   — Да, — почти твердо произнес он.
   — Тогда я хотел бы просить вас разрешить мне осмотреть дом ваших родителей. Вы понимаете, о чем я?
   — Кажется, понимаю.
   Павлу Матвеевичу понадобился тайм-аут секунд в десять. Не так уж и много. После чего он проговорил:
   — Жду вас у себя в офисе завтра с утра. Девять ноль-ноль устроит?

4

   Ключи от дома на Браславской мы получили вместе с инструкциями о том, как отключить сигнализацию на первом этаже и отдельно — в мастерской.
   По словам Павла, все выглядело солидно — система была установлена всего пару лет назад, датчики размещены не только в дверных проемах, но и на всех окнах, включая чердачное. Поэтому всякая попытка проникновения была бы моментально зафиксирована.
   Мы сидели в офисе Кокорина-младшего — застекленной выгородке в помещении принадлежащей ему галереи. Помещение было забито невостребованными фаянсовыми купальщицами, гнутыми ампирными столиками с подозрительной инкрустацией, чернильными приборами из родонита и латуни, китайскими пепельницами всех размеров и прочей старой рухлядью. Передо мной стоял стакан с соком, но мне было не до него — в очередной раз я получил возможность полюбоваться, как неотразимо действует Ева на мужчин старше сорока.
   Несмотря на серьезность дела, Павел Матвеевич робел, как тинейджер, прятал глаза и без всякой нужды тасовал какие-то бумаги. Пальцы его заметно подрагивали от волнения, обращался он исключительно к Еве, словно не замечая моего присутствия.
   Возможно, я допустил ошибку, представив Еву как коллегу-юриста. Чтобы покончить с эротическим балетом на офисном столе, я произнес:
   — Надеюсь, Павел Матвеевич, вы понимаете, что мы с Евой Владиславовной не представляем никакой официальной инстанции. Я в прошлом — адвокат, имеющий некоторый опыт ведения уголовных дел, и познакомиться с обстоятельствами кончины ваших родителей мне удалось чисто случайно. И у меня сложилось впечатление, что следствие проведено формально. Были проигнорированы важные факты, а некоторые обязательные следственные действия вообще не производились. Не исключаю, что детальный осмотр дома…
   — Разумеется, разумеется, — он торопливо закивал, с трудом отводя взгляд от Евиных коленок. — Я только не вполне понимаю… Вероятно, вы с Евой Владиславовной рассчитываете на вознаграждение…
   Тут Кокорин-младший окончательно смешался, и мне пришлось категорически заявить, что никто из нас не претендует на гонорар. Ни при каком исходе. Нами движет исключительно профессиональный интерес.
   На его месте я бы заподозрил, что перед ним — парочка аферистов, но Павел и глазом не моргнул. Только извинился, что сам не сможет отвезти нас на Браславскую — ожидает клиента.
   Когда мы уже направлялись к выходу мимо двуспальных холстов местных постмодернистов, Ева, не проронившая до сих пор ни слова, сказала:
   — С чего ты взял, что я не претендую на гонорар? Лично мне он бы пригодился, и даже очень. Тебе не кажется, что Павел Матвеевич довольно удачно сравнил меня с дамами Тициана? Самое время было потолковать о финансах.
   — Тициан ни при чем, — сурово произнес я. — А что касается гонорара, то я вижу тут совсем другие возможности. О которых ты, детка, даже не догадываешься.
   Ева презрительно прищурилась. Накануне у нас состоялся крупный разговор, и баня с Гаврюшенко вышла мне боком.
   Мы погрузились в маршрутку и через двадцать минут уже стояли перед решетчатой калиткой с эмалевой цифрой «11». Замок, отпиравшийся небольшим плоским ключом, поддался легко, и вместе с Евой — она держалась на шаг позади — мы двинулись по гравийной дорожке мимо развалившихся мокрых кустов доцветающих георгинов, пестрых куртин астр, забитых сорняками, и декоративной горки с камнеломкой, очитком и метелками бизоньей травы. Ночью прошел дождь, но сейчас завеса облаков истончилась, появилось солнце и старый сад выглядел совершенно иначе, чем вчера в темноте. В траве валялись яблоки, стекла пяти широких окон по фасаду разбрасывали блики. В этом саду ничто не напоминало о трагедии двух пожилых людей — и все-таки у самого входа Ева зябко повела плечами, оглянулась и проговорила мне в затылок:
   — Что-то мне не по себе…
   — Чепуха, — возразил я. — Идем быстрее!
   Главный вход в дом располагался с торца и не был виден с улицы. К боковой стене примыкала просторная крытая терраса, где стояли пара плетеных кресел, легкий столик с забытой на нем чашкой и массивной стеклянной пепельницей и диванчик-качели на консоли из гнутых труб. Прямо сюда отворялась парадная дверь — чтобы добраться до нее, нужно было подняться по бетонным ступеням на террасу и пересечь ее по диагонали.
   Так мы и сделали. Я воспользовался еще одним ключом из связки, дверь уступила, и в полутемной прихожей тут же замигала красная контролька и запищал зуммер сигнализации. Пришлось поискать спрятанную за гнутой вешалкой кнопку отбоя, о которой говорил Павел. Я нажал ее — и все стихло.
   Ева сделала пару шагов по толстому ковру, остановилась, секунду подумала и сбросила туфли. Прямо напротив висело овальное зеркало в черной резной раме. Я перехватил ее взгляд — она разглядывала не себя, а висящую рядом фотографию крупной собаки с иронической ухмылкой на морде. Выражение было схвачено с необыкновенной точностью, а сам снимок сделан профессионалом. Про пса я знал только то, что это лабрадор, а звать его Брюс.
   Мы прошли в гостиную, и Еве пришлось признать, что с самого начала она была не права. Ни смертью, ни запустением здесь и не пахло. Все выглядело уютным и обжитым, словно хозяева отправились в короткую поездку и вот-вот вернутся. Смешанная мебель — старое кресло, готический стул с подлокотниками в виде грифонов, тяжелый обеденный стол со столешницей орехового дерева, а рядом легкомысленные диванчики, раздвижные двери, плоский телевизор. На стенах — пейзажные этюды в узких темных рамках. Кисть везде разная, и можно предположить, что все эти вещицы подарены хозяину коллегами или друзьями. В дальнем углу, где сходились две глухие стены, виднелся камин, но не настоящий, а добротная имитация. На каминной доске стоял канделябр на три свечи и небольшая деревянная скульптура — мальчик-служка, читающий Писание.
   Эта смесь интеллигентского быта середины шестидесятых с техническими штучками начала нового тысячелетия не говорила о хозяевах ничего, кроме единственного: в конце концов у них появились деньги и они смогли себе кое-что позволить. А также об отсутствии старческого консерватизма.
   Ева, вернувшаяся из кухни, подтвердила мои соображения. Кухня располагалась в конце широкого коридора, куда открывалась и дверь гостиной. На мой вопрос «Ну как там?» Ева только закатила глаза. Я отправился взглянуть — и теперь знаю, как выглядит радужная мечта всякой женщины. О назначении половины предметов и устройств, находившихся здесь, я мог только догадываться. Облицованное медового тона панелями, сияющее никелем и хромом, это святилище было стерильно чистым, словно его никогда не касалась грешная человеческая рука. Холодильник работал, на его дисплее светились цифры температуры в отделениях.
   Я поймал себя на мысли, что неплохо бы воспользоваться автоматической кофеваркой, готовившей сразу пару чашек эспрессо, но отложил это на потом и вернулся к Еве, которая уже успела непринужденно усесться в кресло позади обеденного стола. Даже не подозревая, что именно в нем было обнаружено тело Нины Дмитриевны Кокориной.
   Я не стал сообщать ей об этом и опустился напротив — на хозяйское место, чувствуя себя при этом участником какого-то странного, почти кощунственного спектакля. Или, если угодно, следственного эксперимента. Не исключено, что микрочастицы смертоносного яда могли до сих пор оставаться в ворсе ковра, обивке мебели, в недоступных глазу неровностях поверхности стола. Но дело было не в этом. Все здесь было пропитано мыслями и чувствами Нины и Матвея Кокориных. Той энергией, которая остается даже тогда, когда человек ушел.
   — И все-таки, — нетерпеливо произнесла Ева, тряхнув волосами, — что мы здесь делаем? Ты пытаешься что-то найти?
   — Ну да, — сказал я. — Нам нужна какая-то улика, любое, даже косвенное указание на то, что эти двое планировали покончить с собой. Или наоборот — не планировали. И прежде чем мы поднимемся наверх — там мастерская Матвея Ильича, общая спальня и еще пара комнат, — нужно самым тщательным образом осмотреть первый этаж. Честно тебе скажу: я и сам толком не знаю, что мы ищем, детка. Оперативники из следственного отдела прокуратуры наверняка обнюхали здесь каждую щель, но это ровным счетом ничего не значит. У них была установка — доказать суицид, а такие вещи начисто отключают мозги.
   — Хорошо, — вздохнула Ева, поднимаясь. — Я поняла. Как ты думаешь, почему их собака спала в гостиной?
   Только теперь я обратил внимание на то, что под лестницей из неокрашенного ясеня, ведущей на второй этаж дома, находится подстилка Брюса — потертый туркменский коврик, заботливо подбитый толстым войлоком. Кое-где на коврике виднелись светлые шерстинки. Рядом стояла миска, вода в ней давно испарилась, оставив ободок осадка.
   — Не знаю, — сказал я. — С собаками у всех по-разному. Надо полагать, они оба были очень привязаны к своему лабрадору.
   — Я все-таки начну с кухни. — Ева пересекла гостиную и зашлепала по гладким доскам коридора.
   — Заодно можешь попробовать сварить нам кофе на том компьютере, что стоит рядом с микроволновкой, — рассеянно предложил я.
   Она не отозвалась, а повторять я не стал.
   Сидя на месте хозяина этого просторного и, в общем, уютного дома, я некоторое время пытался реконструировать события двухмесячной давности. Сама обстановка молчаливо подсказывала, как жили эти два уже немолодых человека, как был обустроен их быт в той части дома, куда мог войти всякий, в том числе и совершенно посторонний. Именно в таких местах чаще всего сохраняются свидетельства поступков и намерений, а вовсе не в сейфах и тайниках, потому что недаром сказано: хочешь спрятать — положи на самом видном месте. Оттого я и не спешил подниматься наверх.
   Потом я обошел гостиную, разглядывая мелкие вещицы, картины и фотографии. Каждую из них пришлось перевернуть, простучать рамы и убедиться, что никаких надписей на оборотной стороне холстов и картонов нет. Я даже забрался под стол, чтобы взглянуть на нижнюю сторону крышки. Ясное дело, там ничего не было, зато обнаружился плоский потайной ящик для хранения столового серебра, где находилось именно серебро — массивные ложки, ножи, вилки двух видов и неопределенного назначения лопаточки. Все предметы были помечены монограммой — готической буквой «W» в обрамлении угловатого орнамента.
   Из двух ваз для цветов одна оказалась совершенно пустой, во второй на дне лежали несколько вышедших из обращения монет, пластиковая заколка для волос, катушка суровых ниток и прозрачный ремешок — не то от мобильного телефона, не то от цифровой камеры.
   Несмотря ни на что я искал тайник, схрон, закладку — что-нибудь в этом роде. Это было сильнее меня, хотя я и сознавал, что шансов практически нет. Все, что можно было найти, нашли до нас с Евой, и оставалось надеяться только на интуицию. В домах, где долго прожили одни и те же люди, все вещи взаимосвязаны и как бы перекликаются между собой. Вот эти-то едва различимые голоса я и пытался расслышать.
   В жизни Матвея и Нины Кокориных определенно была тайна, и рано или поздно дом должен был намекнуть на нее. Даже если речь шла о тщательно скрываемой душевной болезни одного из супругов.
   Я уже заканчивал осматривать горку с чайным сервизом, которым вряд ли пользовались в последние несколько лет, и держал в руках плоскую сахарницу с массивной крышкой, когда из кухни донесся голос Евы.
   — Сейчас иду, — отозвался я и машинально заглянул в сахарницу. Сахара там, как и ожидалось, не было, зато на дне блестел легкий позолоченный ключик вроде тех, которыми запираются кейсы.
   — Кофе, — проговорила Ева с порога. — Не нужно никуда идти. Ты лучше взгляни сюда.
   — Куда? — я сунул ключ в карман джинсов и обернулся.
   — Я нашла это в контейнере для сухого мусора в кухне. Такая полукруглая штуковина из блестящей проволоки. Она прикреплена к внутренней стороне дверцы их шикарной мойки.
   — При чем тут мойка? — заторможенно спросил я. Мысли мои были чрезвычайно далеки от кухонного оборудования.
   — Вот, — сказала Ева, протягивая руку.
   В ее ладони лежал туго скатанный комочек голубоватой бумаги. Я осторожно развернул его — это оказался листок из отрывного блока для записей, на котором не поместилась бы даже пара спичечных коробков. Написанное тонким фломастером слегка расплылось, однако прочесть было можно. Всего несколько слов: «Себастьян Монтриоль будет проездом в Москве двадцать второго июля. Связаться непременно».
   — Детка, — спросил я, — ты, случайно, не в курсе, кто это написал?
   Ева рассмеялась, поставила на стол обе чашки и села на прежнее место.
   — А ты как думаешь? — Это было в ее манере: вопросом на вопрос. — В прихожей валяется старый телефонный справочник. Там есть страницы для записей, и, судя по содержанию, кое-какие сделаны хозяином дома. Почерк на листке тот же или, по крайней мере, очень похож. Выходит, Матвей Ильич собирался беседовать с господином Монтриолем через шесть дней после собственной смерти?
   Я отхлебнул кофе, обжегся и пробормотал:
   — Пожалуй, я закурю… Никто не будет в претензии?
   Я еще раз перечитал мятый листок. А потом представил реакцию Гаврюшенко на этот «документ». Бумаженция сама по себе ничего не доказывала, однако под сомнением оказывалось многое из того, что было черным по белому зафиксировано в сданном в архив деле о самоубийстве Кокорина-старшего и его жены.
   В то же время мне не давала покоя находка в сахарнице. Допив кофе, я вынул ключ и показал Еве, но она только пожала плечами и заявила, что в любом порядочном доме отыщется с десяток таких. И хранятся они только потому, что рука не поднимается выбросить. Бытовой рефлекс — даже если это ключи от старого чемодана, который давным-давно лежит на свалке.
   Не скажу, что она меня убедила. Сахарница, которой никто не пользуется, — не лучшее место для хранения ненужных ключей. И вообще — в обстановке гостиной что-то было не так. Какой-то предмет среди этих, в общем-то притершихся одна к другой, вещей казался чужим и вызывал глухое раздражение. В чем тут дело?
   Причину я понял только тогда, когда мы с Евой начали подниматься на второй этаж. На середине лестницы я споткнулся, произнес: «Секунду!» — после чего с грохотом слетел вниз и встал столбом у камина в углу, разглядывая декоративную кладку, каминную доску из зеленоватого, в пестрых прожилках, мрамора и сложное устройство, довольно правдоподобно имитирующее пламя и дающее поток тепла — что было совершенно излишним при наличии парового отопления и двух вполне работоспособных печей-голландок, уцелевших с тех времен, когда дом еще не был перестроен и модернизирован.
   Он был фальшивым, несмотря на то что соорудить здесь камин по всем правилам было проще простого, раз сохранилась система дымоходов. Явная нецелесообразность этой штуки резала глаз.
   — Что случилось? — встревоженно спросила Ева. — Чего ты там застрял?
   — Ничего, — сказал я. — Уже иду…
   Наверху мы сразу оказались в небольшом холле. Четыре двери вели отсюда во внутренние помещения. Окон тут не было, но едва Ева ступила на коврик за порогом, как слева вспыхнул скрытый светильник: сработал автоматический выключатель. Я толкнул первую попавшуюся дверь.
   Это оказалась спальня. И уже с первого взгляда стало ясно, насколько прочно ее хозяева были привязаны друг к другу. Широкая и приземистая двуспальная кровать, покрытая мохнатым шотландским пледом, парные светильники над изголовьем в виде пологой арки из гнутого черного дерева, ковер цвета морского песка на полу, шкаф с раздвижными дверцами, в котором в полном порядке хранились белье, одежда и обувь обоих.
   Там висели женские платья, блузы неярких оттенков и серо-голубое кашемировое пальто; стояли в коробках несколько пар туфель тридцать шестого размера. На плечиках болтались три основательно поношенных мужских костюма, полки заполняли дюжина рубашек, свитера и мелкая всячина. С детства мне вбивали в голову, что рыться в чужом белье неприлично, однако я просмотрел каждую вещь и обшарил карманы везде, где они имелись. Улов мой составили два автобусных билета годичной давности и табачные крошки в боковом пиджачном кармане одного из костюмов. На удивление мало, даже с учетом педантичной аккуратности Нины Дмитриевны.
   Зато я точно установил, что не всегда в этом доме действовал запрет на курение. По крайней мере, Матвей Ильич не был свободен от пагубной привычки.
   Выбравшись из шкафа, занимавшего четверть спальни, я оказался буквально с глазу на глаз с единственной картиной, висящей здесь, и поразился — как я мог до сих пор ее не замечать. Возможно, причина в том, что находилась она на стене в изножье кровати, но это была такая штука, что, раз увидев, вы уже больше не могли от нее отделаться.
   Довольно большое полотно, академический сюжет — Христос в кругу учеников, спокойный сумеречный колорит. И при этом никак не понять, что за таинственная и притягательная сила исходит от жмущихся друг к другу простоватых галилейских парней, среди которых далеко не сразу можно было отыскать Иисуса из Назарета. Там, на щебнистом Тивериадском побережье, среди жухлых кустиков тамариска и зарослей колючих сорняков, среди ржавых камней у края воды, он никого не учил, не изъяснялся притчами, не молился и не исцелял. Бродяга-плотник просто дремал — день накануне выдался не из легких. Только плечи выдавали его — повисшие и окаменевшие в безмерной усталости, словно на них и в самом деле давили все грехи мира. Позади лежала белесая предрассветная гладь озера без единой рыбацкой лодки до сумрачного горизонта, над ней стелился туман. Костер погас, было пронизывающе холодно, а до восхода еще не меньше часа.
   Еще не сделав ни шагу к холсту в простой белой раме, я уже догадался, кто автор. Подпись и в самом деле состояла из двух сцепленных букв — инициалов Матвея Кокорина. И хотя ценитель я никакой, по-моему, это была работа серьезного художника. Что угодно, только не случайная удача. Во всяком случае, я на мгновение явственно почувствовал сырой запах водорослей и близкой воды, пота, золы, пеньки, пресных лепешек и незнакомого рыбного блюда. Каждого из тех, кого изобразил мастер, я знал поименно, знал также, что с ними сделали потом, но только теперь вдруг понял, как им там приходилось.
   С трудом вспомнив, что нахожусь здесь совсем не для того, чтобы любоваться живописью, я отвернулся и направился туда, откуда доносился голос Евы.
   Справа и слева от спальни, не считая крохотной душевой и туалета, располагались две комнатки, одна из которых принадлежала Нине Дмитриевне, а вторая служила кабинетом хозяину дома. Еву я нашел в комнате супруги художника. Выглядела она примерно так, как я представлял себе эту женщину, — уютно и рационально и в то же время с оглядкой на прошлую жизнь. Центральное место занимал стол-бюро из лимонно-желтой карельской березы со множеством ящичков и отделений. Ева уже убедилась, что все они не заперты. К столу была вплотную придвинута обитая темным бархатом банкетка — вроде тех, какие используют концертирующие пианисты; полки книжного шкафа заполнены словарями и книгами на четырех языках — большинство на немецком. Над столом висел портрет пожилого мужчины в мягкой фетровой шляпе и пиджаке покроя середины прошлого века. Черный галстук был туго затянут под его массивной челюстью. Лицо этого шестидесятилетнего человека выражало решимость и целеустремленность, небольшие серые глаза смотрели из-под тяжелых век ясно и проницательно. Эта черно-белая фотография, увеличенная и отретушированная при помощи компьютера, была оправлена в простую, но дорогую раму.
   Кроме того, на столе стояли детские фото Павла и Анны — я сразу узнал обоих, — а также самого Матвея Ильича. Честно говоря, ввязавшись в эту историю, я понятия не имел, как в действительности выглядит Кокорин. До этого момента он существовал только в моем воображении — преимущественно в виде трупа на ковре гостиной внизу, а с фото на меня смотрел вполне бодрый мужчина средних лет, шатен с гладко зачесанными назад редеющими волосами и неожиданно густыми и темными бровями, сходящимися на переносице. Глаза художника были глубоко посажены, левое веко слегка опущено, словно он целится или вот-вот укажет на что-то пальцем, а резко очерченная, неправильной формы носогубная складка придавала его лицу выражение насмешливое, измученное и смущенное. Если бы мне понадобилось сравнение, я бы сказал, что в ту пору Кокорин смахивал на актера Джереми Айронса в «Stealing Beauty» и одновременно — на простого мастерового из тех, что еще до сих пор водятся в провинции, типичного интроверта и любителя порассуждать с самим собой об отвлеченных материях.