Страница:
— Сложная история, — наконец проговорил он. — Если бы все это не было в какой-то мере связано со смертью Нины и Матвея, я повел бы себя по-другому. Но тогда иначе я поступить не мог.
— Почему? — упрямо повторил я.
— Павел затеял возню с экспертизой без моего ведома. К тому же его отец понятия не имел, кому принадлежит картина. У одного был коммерческий интерес — чем выше стоимость, тем внушительнее процент комиссионных, а другому представилась возможность лишний раз подтвердить свою репутацию специалиста экстра-класса. Когда же Матвей Ильич выразил желание лично заняться реставрацией доски, я поначалу возражал, однако Павлу удалось меня убедить.
— В чем? Разве вы не доверяли старшему Кокорину?
— Боже упаси, Егор Николаевич! Как я мог не доверять человеку, которого знает пол-Европы? И все-таки…
— Что вы имеете в виду?
— Это несущественно. Просто когда Павел переместил картину в мастерскую отца, а спустя некоторое время она оттуда исчезла, я не стал поднимать шум. Прежде всего потому, что мне пришлось бы возложить часть ответственности на Павла, а он действовал из самых лучших побуждений. Да и сама ситуация требовала предельной деликатности.
— Ну разумеется, — сказал я без особой уверенности. — Как вы думаете, Константин Романович, у супругов Кокориных и в самом деле могло быть достаточно причин, чтобы решиться на самоубийство?
Галчинский безукоризненно владел собой. Но тут ему понадобился глоток остывшего чаю.
— Не знаю, — с неожиданной резкостью произнес он. — Не хочу даже обсуждать. Это их личное решение, и ни мне, ни вам туда не следует соваться.
С этого момента разговор пришлось поддерживать так, как поддерживают голову дорогого покойника. Отвечал Галчинский сухо, почти односложно, с видимой неприязнью, и даже пустившись в воспоминания об институтском курсе этики, я не смог его расшевелить.
Зато мне были предъявлены подлинные документы на «Мельницы Киндердийка», в которых все тоже оказалось в ажуре. Картина, поименованная как «Голландский пейзаж», в 1990 году была получена в дар гражданином Галчинским К. Р. от гражданки Ивантеевой С. Б. Профессор знал толк в обращении с предметами искусства и предпочел оформить акт дарения в установленном законом порядке. На мой вопрос, удастся ли при необходимости связаться с упомянутой госпожой Ивантеевой, Константин Романович ответил, что с местом ее теперешнего обитания прямая связь пока не установлена, так как уважаемая Светлана Борисовна скончалась весной текущего года в Южной Африке на ферме неподалеку от города Блумфонтейн, провинция Наталь.
Странная складывалась ситуация. Бумаги Меллера и бумаги Галчинского как будто подтверждали их права на владение произведением Ганса Сунса. Но на самом деле ни один из конкурирующих, так сказать, документов ровным счетом ничего не значил, потому что на момент их составления картина числилась безымянной. На ее месте могла оказаться мазня любого ремесленника. Единственное, что совпадало в описаниях, — размеры и порода дерева, из которого доска была изготовлена. То есть черный тополь.
Убедившись, что никакой зацепки в документах нет, я спросил:
— Вы присутствовали на похоронах Кокориных?
Галчинский уже едва скрывал раздражение. Что-то я делал не то, и теперь этот благополучный господин желал поскорее от меня избавиться.
— Ужасающе! — Щека профессора дернулась, уголок рта пополз вниз. На мгновение он сделался похожим на разбитого инсультом императора и философа Марка Аврелия. — Не считая нескольких преданных друзей, туда чуть не полгорода ротозеев сбежалось. Еще бы — сенсационное самоубийство, загадочная, понимаете ли, драма в семье известного специалиста в области истории искусства, живописца и реставратора… Нынешняя пресса просто отвратительна… — Он сделал паузу, чтобы перевести дух. — Конечно, я был там — с того момента, как тела обоих доставили из морга судмедэкспертизы. К чему вам это, любезный Егор Николаевич?
— Я всего лишь пытаюсь понять, что могло произойти с картиной. Павел Матвеевич сообщил мне, что мастерская его отца находится на втором этаже. В доме было много посторонних?
— Не было там никаких посторонних, молодой человек! Только родные и близкие. Всего несколько человек.
— А зеваки, о которых вы упоминали?
— Несмотря на потрясение, Павел и Анна сумели все четко организовать. Любопытных и прессу не пустили за ограду участка. Поэтому они, в основном, толпились на улице — где-то с полсотни человек.
— Вы поднимались в мастерскую?
— Зачем? В тот день я чувствовал себя неважно. Давление, вдобавок появилась аритмия. Я больше не вожу машину, и, чтобы добраться к Кокориным, пришлось попросить супругов Синяковых подвезти меня на их «дэу».
— Это тоже друзья семьи? — осторожно поинтересовался я.
— Нет. Мои знакомые. Потом Эдик уехал, а Женя осталась, и очень кстати. Атмосфера была крайне тягостной. Чтобы прийти в себя, мне понадобилось прилечь, и мы с Евгенией поднялись в комнату Нины. Дело в том, что оба гроба были закрыты, и мне не дали с нею проститься…
Тут он осекся — в комнате снова бесшумно возникла Агния со стаканом минеральной и таблеткой на блюдце.
— Эналаприл, Константин Романович, — строго произнесла она, пока я размышлял, с кем все-таки не позволили проститься почтенному профессору.
Галчинский поднялся и, когда подносил к губам стакан, чтобы запить лекарство, далеко отставил локоть и поднял острое плечо.
Прислуга удалилась. Я спросил:
— А почему вы так уверены, что картина и в самом деле находилась в доме Кокориных?
— Где же еще ей было находиться, если с момента гибели Матвея и Нины дом был опечатан и взят под охрану? — неподдельно удивился Галчинский. — Павел, по крайней мере, заверил меня, что вплоть до самого дня похорон она стояла на большом мольберте в мастерской. Его отец уже начал готовить доску к реставрации.
Я давно заметил, что профессор всячески избегает употреблять слово «самоубийство». Он трижды произнес «гибель», «умерли» и даже «скончались», словно речь шла о неизлечимой болезни или несчастном случае. В этом Галчинский был солидарен с Анной Кокориной.
Однако касаться этой скользкой темы я не стал. Сейчас требовалось то, что в психологии называется «переключением на негодный объект». На письменном столе торчал бронзовый Будда на нефритовом цоколе, в разных углах гостиной виднелся еще с десяток бронзовых фигур, о которых я при всем желании не смог бы сказать ничего вразумительного. Поэтому я спросил:
— Вы ведь еще и коллекционер, верно?
Тут Галчинский впервые выдавил из себя улыбку.
— Боже упаси! Не коллекционер, и уж тем более не знаток. Какие-то безделицы приходят и уходят — вот как эта бронза, например. Если вещь стоящая, вышедшая из рук настоящего мастера, ее судьба всегда значительнее судьбы хозяина… — Он потянулся за статуэткой, и я воспользовался паузой:
— А раньше, еще до того как Кокорин установил авторство картины, у вас были какие-либо основания предполагать, что «Мельницы» — работа крупного художника?
— Мало ли что я мог предполагать! В живописи собственное мнение и даже суждения специалистов всегда спорны. Славу произведения создают и уничтожают не художники, а эксперты. Давным-давно один неглупый эльзасец заметил: мир хочет быть обманутым, в особенности в наше время. Знаете, как это бывает? Лет триста назад некий голландский антиквар Уленборх собрал в заднем помещении своей лавки полдюжины молодых даровитых художников и поставил на поток производство поддельной итальянской живописи. Два года спустя он с большой выгодой продал курфюрсту бранденбургскому три десятка этих «итальянских» полотен. Надувательство вскоре открылось, но Уленборх стоял как скала, терять-то ему было что, и для разбирательства была создана комиссия из пятидесяти лучших экспертов Европы. И что бы вы думали? Их мнения разделились. Половина признала картины подделками, а другая — самыми что ни на есть подлинниками. Все до единой!..
— И все-таки, — перебил я, — почему вы решили продать картину? Если не ошибаюсь, у вас ведь нет серьезных материальных проблем.
Реакция Константина Романовича меня поразила. Будто я поинтересовался, не случалось ли профессору растлевать малолетних. Он мигом позабыл о китайской бронзе и надменно выпрямился. Скулы его пошли пятнами склеротического румянца, а глаза угрожающе вспыхнули.
— Молодой человек!.. — зловеще начал Галчинский. — Эта сторона дела вас абсолютно не касается. И я попросил бы… У вас есть еще ко мне конкретные вопросы?
— Нет, — произнес я, вставая. — Благодарю вас, Константин Романович. И все же мне хотелось бы знать: вы действительно хотите получить обратно «Мельницы»?
С ответом Галчинский не спешил. Мы успели покинуть гостиную, миновать коридор и библиотеку-прихожую. И только оказавшись за порогом квартиры профессора, я наконец-то услышал сказанное вполголоса и словно через силу — «да, конечно».
Руки на прощание Константин Романович мне не подал, но он, похоже, вообще избегал этого традиционного жеста.
3
— Почему? — упрямо повторил я.
— Павел затеял возню с экспертизой без моего ведома. К тому же его отец понятия не имел, кому принадлежит картина. У одного был коммерческий интерес — чем выше стоимость, тем внушительнее процент комиссионных, а другому представилась возможность лишний раз подтвердить свою репутацию специалиста экстра-класса. Когда же Матвей Ильич выразил желание лично заняться реставрацией доски, я поначалу возражал, однако Павлу удалось меня убедить.
— В чем? Разве вы не доверяли старшему Кокорину?
— Боже упаси, Егор Николаевич! Как я мог не доверять человеку, которого знает пол-Европы? И все-таки…
— Что вы имеете в виду?
— Это несущественно. Просто когда Павел переместил картину в мастерскую отца, а спустя некоторое время она оттуда исчезла, я не стал поднимать шум. Прежде всего потому, что мне пришлось бы возложить часть ответственности на Павла, а он действовал из самых лучших побуждений. Да и сама ситуация требовала предельной деликатности.
— Ну разумеется, — сказал я без особой уверенности. — Как вы думаете, Константин Романович, у супругов Кокориных и в самом деле могло быть достаточно причин, чтобы решиться на самоубийство?
Галчинский безукоризненно владел собой. Но тут ему понадобился глоток остывшего чаю.
— Не знаю, — с неожиданной резкостью произнес он. — Не хочу даже обсуждать. Это их личное решение, и ни мне, ни вам туда не следует соваться.
С этого момента разговор пришлось поддерживать так, как поддерживают голову дорогого покойника. Отвечал Галчинский сухо, почти односложно, с видимой неприязнью, и даже пустившись в воспоминания об институтском курсе этики, я не смог его расшевелить.
Зато мне были предъявлены подлинные документы на «Мельницы Киндердийка», в которых все тоже оказалось в ажуре. Картина, поименованная как «Голландский пейзаж», в 1990 году была получена в дар гражданином Галчинским К. Р. от гражданки Ивантеевой С. Б. Профессор знал толк в обращении с предметами искусства и предпочел оформить акт дарения в установленном законом порядке. На мой вопрос, удастся ли при необходимости связаться с упомянутой госпожой Ивантеевой, Константин Романович ответил, что с местом ее теперешнего обитания прямая связь пока не установлена, так как уважаемая Светлана Борисовна скончалась весной текущего года в Южной Африке на ферме неподалеку от города Блумфонтейн, провинция Наталь.
Странная складывалась ситуация. Бумаги Меллера и бумаги Галчинского как будто подтверждали их права на владение произведением Ганса Сунса. Но на самом деле ни один из конкурирующих, так сказать, документов ровным счетом ничего не значил, потому что на момент их составления картина числилась безымянной. На ее месте могла оказаться мазня любого ремесленника. Единственное, что совпадало в описаниях, — размеры и порода дерева, из которого доска была изготовлена. То есть черный тополь.
Убедившись, что никакой зацепки в документах нет, я спросил:
— Вы присутствовали на похоронах Кокориных?
Галчинский уже едва скрывал раздражение. Что-то я делал не то, и теперь этот благополучный господин желал поскорее от меня избавиться.
— Ужасающе! — Щека профессора дернулась, уголок рта пополз вниз. На мгновение он сделался похожим на разбитого инсультом императора и философа Марка Аврелия. — Не считая нескольких преданных друзей, туда чуть не полгорода ротозеев сбежалось. Еще бы — сенсационное самоубийство, загадочная, понимаете ли, драма в семье известного специалиста в области истории искусства, живописца и реставратора… Нынешняя пресса просто отвратительна… — Он сделал паузу, чтобы перевести дух. — Конечно, я был там — с того момента, как тела обоих доставили из морга судмедэкспертизы. К чему вам это, любезный Егор Николаевич?
— Я всего лишь пытаюсь понять, что могло произойти с картиной. Павел Матвеевич сообщил мне, что мастерская его отца находится на втором этаже. В доме было много посторонних?
— Не было там никаких посторонних, молодой человек! Только родные и близкие. Всего несколько человек.
— А зеваки, о которых вы упоминали?
— Несмотря на потрясение, Павел и Анна сумели все четко организовать. Любопытных и прессу не пустили за ограду участка. Поэтому они, в основном, толпились на улице — где-то с полсотни человек.
— Вы поднимались в мастерскую?
— Зачем? В тот день я чувствовал себя неважно. Давление, вдобавок появилась аритмия. Я больше не вожу машину, и, чтобы добраться к Кокориным, пришлось попросить супругов Синяковых подвезти меня на их «дэу».
— Это тоже друзья семьи? — осторожно поинтересовался я.
— Нет. Мои знакомые. Потом Эдик уехал, а Женя осталась, и очень кстати. Атмосфера была крайне тягостной. Чтобы прийти в себя, мне понадобилось прилечь, и мы с Евгенией поднялись в комнату Нины. Дело в том, что оба гроба были закрыты, и мне не дали с нею проститься…
Тут он осекся — в комнате снова бесшумно возникла Агния со стаканом минеральной и таблеткой на блюдце.
— Эналаприл, Константин Романович, — строго произнесла она, пока я размышлял, с кем все-таки не позволили проститься почтенному профессору.
Галчинский поднялся и, когда подносил к губам стакан, чтобы запить лекарство, далеко отставил локоть и поднял острое плечо.
Прислуга удалилась. Я спросил:
— А почему вы так уверены, что картина и в самом деле находилась в доме Кокориных?
— Где же еще ей было находиться, если с момента гибели Матвея и Нины дом был опечатан и взят под охрану? — неподдельно удивился Галчинский. — Павел, по крайней мере, заверил меня, что вплоть до самого дня похорон она стояла на большом мольберте в мастерской. Его отец уже начал готовить доску к реставрации.
Я давно заметил, что профессор всячески избегает употреблять слово «самоубийство». Он трижды произнес «гибель», «умерли» и даже «скончались», словно речь шла о неизлечимой болезни или несчастном случае. В этом Галчинский был солидарен с Анной Кокориной.
Однако касаться этой скользкой темы я не стал. Сейчас требовалось то, что в психологии называется «переключением на негодный объект». На письменном столе торчал бронзовый Будда на нефритовом цоколе, в разных углах гостиной виднелся еще с десяток бронзовых фигур, о которых я при всем желании не смог бы сказать ничего вразумительного. Поэтому я спросил:
— Вы ведь еще и коллекционер, верно?
Тут Галчинский впервые выдавил из себя улыбку.
— Боже упаси! Не коллекционер, и уж тем более не знаток. Какие-то безделицы приходят и уходят — вот как эта бронза, например. Если вещь стоящая, вышедшая из рук настоящего мастера, ее судьба всегда значительнее судьбы хозяина… — Он потянулся за статуэткой, и я воспользовался паузой:
— А раньше, еще до того как Кокорин установил авторство картины, у вас были какие-либо основания предполагать, что «Мельницы» — работа крупного художника?
— Мало ли что я мог предполагать! В живописи собственное мнение и даже суждения специалистов всегда спорны. Славу произведения создают и уничтожают не художники, а эксперты. Давным-давно один неглупый эльзасец заметил: мир хочет быть обманутым, в особенности в наше время. Знаете, как это бывает? Лет триста назад некий голландский антиквар Уленборх собрал в заднем помещении своей лавки полдюжины молодых даровитых художников и поставил на поток производство поддельной итальянской живописи. Два года спустя он с большой выгодой продал курфюрсту бранденбургскому три десятка этих «итальянских» полотен. Надувательство вскоре открылось, но Уленборх стоял как скала, терять-то ему было что, и для разбирательства была создана комиссия из пятидесяти лучших экспертов Европы. И что бы вы думали? Их мнения разделились. Половина признала картины подделками, а другая — самыми что ни на есть подлинниками. Все до единой!..
— И все-таки, — перебил я, — почему вы решили продать картину? Если не ошибаюсь, у вас ведь нет серьезных материальных проблем.
Реакция Константина Романовича меня поразила. Будто я поинтересовался, не случалось ли профессору растлевать малолетних. Он мигом позабыл о китайской бронзе и надменно выпрямился. Скулы его пошли пятнами склеротического румянца, а глаза угрожающе вспыхнули.
— Молодой человек!.. — зловеще начал Галчинский. — Эта сторона дела вас абсолютно не касается. И я попросил бы… У вас есть еще ко мне конкретные вопросы?
— Нет, — произнес я, вставая. — Благодарю вас, Константин Романович. И все же мне хотелось бы знать: вы действительно хотите получить обратно «Мельницы»?
С ответом Галчинский не спешил. Мы успели покинуть гостиную, миновать коридор и библиотеку-прихожую. И только оказавшись за порогом квартиры профессора, я наконец-то услышал сказанное вполголоса и словно через силу — «да, конечно».
Руки на прощание Константин Романович мне не подал, но он, похоже, вообще избегал этого традиционного жеста.
3
Дважды в течение дня меня без всяких церемоний выставили за дверь.
Однако сейчас моя голова была занята другим. Я сел на скамью у края детской площадки во дворе и уставился на табличку «Дом образцового содержания», висевшую у подъезда напротив. Я перечитал ее, наверное, раз двадцать, прежде чем сообразил, о чем речь. А затем воспользовался служебным мобильным для частного звонка, что было строжайше запрещено.
Для ответа Гаврюшенко понадобилось ровно столько времени, сколько требуется человеку его комплекции, чтобы забраться на письменный стол.
— Алексей Валерьевич, — торопливо проговорил я, — это Башкирцев. Я со служебного, поэтому коротко. Есть разговор.
— Культурное наследие? Вопросы отвода территорий в исторической зоне? — съязвил новоиспеченный начальник следственного отдела.
— Нет, — сказал я. — Ваше ведомство занималось делом Кокориных?
— Это еще кто такие? — удивился Гаврюшенко.
— Двойное самоубийство, — подсказал я.
Гаврюшенко чертыхнулся, помолчал и вдруг спросил:
— Сегодня у нас пятница? Ты в баню ходишь?
— Зачем? — оторопел я.
— Ну зачем люди туда ходят? В общем, в семь я освобожусь. Жди меня в скверике у бара «Гринвич».
На работу я прибыл за десять минут до того, как коллеги начали расходиться. Зафиксировал присутствие и успел подписать у начальства какую-то срочную бумагу. После чего навел порядок у себя на столе и позвонил Еве.
— Детка, — спросил я, — ты как?
— Плохо, — ответила она. — Хуже некуда. Тебя нет. Компьютер забит всякой чепухой. С утра сижу, как под арестом. Может быть, сходим куда-нибудь?
— Должен тебя огорчить, — сказал я, пересиливая желание немедленно рвануть домой. — Я отправляюсь в баню.
— Новости! — от возмущения ее голос зазвенел. — Раз так, предатель, то и я ухожу — к Сабине. И знай — вернусь поздно, а может, и вообще не вернусь. Уж мы с ней найдем чем заняться, пока ты шляешься неизвестно где и неизвестно с кем. Знаем мы ваши бани…
— Это деловая встреча, детка, — виновато пробормотал я. — Мне позарез нужно повидаться с одним человеком.
— Скатертью дорожка. Но помни — ты об этом еще пожалеешь!
Ева бросила трубку, а я, чувствуя себя законченным негодяем, сел в троллейбус, проехал две остановки и выгрузился у летнего бара «Гринвич».
Посетителей было еще немного, и мальчишка-бармен сварил мне кофе по всем правилам. В полном одиночестве я уселся за столик, вытянул ноги и немного поразмыслил о фантоме по имени Е. С. Солопов, однако ни к какому выводу не пришел.
В семь пятнадцать подкатил ядовито-желтый «хёндэ», за лобовым стеклом которого маячил острый профиль Гаврюшенко. Не без сожаления я покинул насиженное место и упаковался в эту пародию на автомобиль размером с коробку для ботинок. Мы обменялись рукопожатиями, и я деловито поинтересовался:
— Сауна?
— Пройденный этап, — лаконично ответил Гаврюшенко. Мы переждали светофор на углу, и он добавил: — У прокурорских теперь в моде баня по-черному. Экстрим!
— Это где ж у нас такой экстрим? — спросил я.
— Увидишь, — неопределенно пообещал он. — В частном секторе. Между прочим, в двух шагах от твоих Кокориных. Может, хоть теперь скажешь, зачем тебе понадобилась эта парочка психов?
Я промолчал, не желая обсуждать вопрос на ходу. Судя по тому, что я уже знал о Матвее Ильиче и его супруге, психами их можно было назвать только с большой натяжкой.
Уже смеркалось, когда мы вкатились в автоматические ворота трехэтажного особняка, укрытого под черными кронами мачтовых сосен. Прикинув периметр глухой ограды, я решил, что участок должен занимать не меньше гектара. Так оно и оказалось: за воротами, не считая особняка, было разбросано еще с полдесятка капитальных построек, ничем не напоминающих баню, связанных между собой вымощенными плиткой подъездными аллеями. По краям аллей из газона торчали садовые фонари.
— Чего озираешься? — спросил Гаврюшенко, выключая двигатель. — Хозяин — в прошлом полковник ГАИ, а ныне — мороженая рыба и морепродукты… Фрутти ди маре, как говорится.
Полковник уже шагал к нам прямо по газону в сопровождении здоровенного пса-кавказца. Это был отменно упитанный господин лет шестидесяти с тугими щеками, здоровым румянцем и походкой вразвалку. Глаз на лице видно не было — они прятались под светлыми бровями и постреливали из глазниц, как парочка камер наружного наблюдения. Пес трусил за ним в трех шагах с таким видом, будто выполнял непосильную работу.
Гаврюшенко распахнул дверцу и вышел из машины навстречу.
— Иван Иванычу — наше!
— Рад, рад. — Хозяин с достоинством пожал протянутую руку, одновременно фиксируя незнакомый персонаж — то есть меня. — Все готово, проезжайте…
Он отпихнул коленом подоспевшего пса, пошарил в кармане охотничьей куртки и вынул пульт дистанционки. Вспыхнула цепочка фонарей вдоль аллеи, полого уходящей вглубь участка. Мы проехали по ней с полсотни метров и окончательно остановились.
— Давай, — сказал Гаврюшенко. — На выход.
На берегу водоема, обложенного по берегам диким камнем, и в самом деле виднелась натуральная деревенская банька. Серый щелястый сруб, слепое оконце, дранка на кровле с пятнами мха. Трубы не было. Все сооружение словно вырвали с корнем с того места, где оно простояло лет двести, и перенесли в полковничьи владения. Рядом шелестели вполне натуральные камыши, на поверхности воды плавали листья кувшинок, но рядом с баней и они казались пластиковой бутафорией.
Гаврюшенко решительно отвалил тяжелую дверь предбанника и, согнувшись в три погибели, нырнул в темноту. Затем там вспыхнул свет и донесся его голос: «Не робей, юрист! Тут все путем».
Если судить по высоте притолоки, до нас этой баней пользовались пигмеи. Однако в предбаннике, обшитом пихтовой доской, поместились не только мы с Гаврюшенко, но и пара резных скамей, бар-холодильник, уйма всякой косметики и полуметровая стопа мохнатых полотенец всех размеров. Пахло сухим березовым листом и слегка — угаром.
Мой бывший шеф со стоном предвкушения содрал с себя одежду, и я последовал его примеру. После чего Гаврюшенко извлек из бара банку «Левенбрау», опростал ее в латунный ковш и взялся за ручку двери парилки, обитой толстым войлоком. Оттуда шибануло таким жаром, что волосы у меня на голове зашевелились.
Раскаленный воздух внутри дрожал и звенел, но не было и следа парной мути. Дышалось свободно, однако честно скажу — ад в сравнении с этой баней показался бы местом прохладным и комфортным. О том, чтобы выпрямиться во весь рост, не могло быть и речи: потолок, покрытый жирной сажей, находился примерно на уровне моих плеч, поэтому мне сразу же пришлось опуститься на горячую, как утюг, скамью. Привычная печь-каменка отсутствовала — в углу виднелся первобытный очаг, обложенный валунами, а дым, привкус которого до сих пор ощущался на губах, вытягивал вентилятор, врезанный под верхним венцом.
Сейчас крышка вентилятора была плотно закрыта, в очаге не осталось даже золы, но когда Гаврюшенко шваркнул пивом из ковша на валуны, я мигом слетел со скамьи и повалился на пол, спасаясь от ожога третьей степени.
— Ты чего? — донесся до меня насмешливый голос.
— Жарковато что-то… — просипел я, уже готовый достойно принять кончину.
— Самое то! — авторитетно возразил Гаврюшенко, выбирая веник по руке…
На двадцатой минуте этой пытки, дойдя до последней крайности, мы выползли в предбанник, а затем и на улицу. Здесь было темно, безлюдно и тихо, и когда Гаврюшенко, сделав несколько нетвердых шагов, с глухим ревом рухнул в водоем, вода вокруг него забурлила. Я тоже поплавал, распугивая сонных лягушек, и мы вернулись в тесную и закопченную преисподнюю, где повторили все сначала.
Потом, в полном изнеможении, мы сидели в предбаннике, завернувшись в полотенца. Дверь была распахнута настежь, а физиономия моего собеседника приобрела цвет норвежского лосося. Да и сам я выглядел примерно так же.
— Пиво будешь? — спросил Гаврюшенко. — Мне-то нельзя. С такого пару развезет в два счета, а я за рулем.
От пива я отказался. Самое время сменить тему.
— Как хотите, Алексей Валерьевич, а психами Кокорины не были, — сказал я.
— Ну и что? — мгновенно возразил он, будто все это время мы только и делали, что обсуждали подробности их смерти. — Дело-то закрыто. Все ясно как на ладони.
— Предположим. — Я глотнул ледяной минералки и посмотрел на этикетку.
— Нечего тут предполагать. Работала бригада лучших экспертов-криминалистов. И то, что эти двое прикончили себя какой-то экзотикой, на выводы следствия никак не влияет.
— Какая-такая экзотика? — невинно спросил я.
Гаврюшенко вздохнул, полез было за сигаретой, но передумал.
— Ну вот скажи, Егор, тебе-то зачем это все, а?
Что я мог ему ответить? Что дочь усопших Матвея Ильича и Нины Дмитриевны твердо убеждена в том, что ее родители не были способны на самоубийство? Что «Мельницы Киндердийка», о которых Гаврюшенко наверняка понятия не имел, стоят серьезных денег, а для того, чтобы отправить одного-двух человек на тот свет, порой достаточно и в десять раз меньшей суммы? Что владелец картины ведет себя неадекватно и мотивы такого поведения мне не ясны?
С точки зрения завершенного следствия все это было беспочвенными допущениями. Поэтому я предпочел изложить факты, связанные с «Мельницами», упомянув Павла и Анну, Меллера и Галчинского, а заодно подтвердил, что мой интерес к смерти Кокориных-старших вызван не одним праздным любопытством.
Гаврюшенко покрутил носом, пару раз хмыкнул и стал натягивать брюки. Застегнув молнию, он наконец произнес:
— Впервые слышу. Откуда информация?
С грехом пополам я передал то, что мне сообщили Павел и Галчинский о пропаже картины. Выглядело это, скажем прямо, не слишком убедительно. Взамен Гаврюшенко, как всегда четко и точно, сформулировал выводы следствия по уголовному делу, открытому прокуратурой по факту скоропостижной смерти супружеской пары. Пока он говорил, в голове у меня сложилась примерно следующая схемка.
Шестнадцатого июля, около десяти тридцати вечера, на пульт районного отделения охраны поступил сигнал о штатном включении сигнализации в доме Кокориных. Как правило, это происходило в такое же время. Однако спустя полчаса сигнализация сработала в тревожном режиме, и на место немедленно выехала дежурная оперативная группа. На территорию участка сотрудники проникли беспрепятственно, хотя обычно сделать это было непросто — званых и незваных гостей встречал лаем крупный лабрадор Кокориных по кличке Брюс. Двери большого двухэтажного дома, содержавшегося в полном порядке, оказались незапертыми, а в общей комнате на первом этаже за столом, накрытым к ужину, были обнаружены два трупа пожилых людей — мужчины и женщины.
Матвей Ильич Кокорин, в сером костюме, без галстука, в новых туфлях и сорочке, лежал на боку лицом к двери. Колени мертвого были поджаты к животу, в руке он сжимал острый осколок от разбитого бокала синего стекла, а глаза оставались открытыми. Стул с высокой спинкой, на котором он, очевидно, сидел до момента наступления смерти, был косо отодвинут, угол ковра завернулся.
Супруга Кокорина осталась полусидеть в мягком кресле, придвинутом к столу. Руки ее лежали на подлокотниках, голова свисала на грудь. Тело слегка сползло с сиденья, на кремовой шелковой блузке женщины темнело пятно от пролитого вина — на столе имелась откупоренная бутылка очень дорогого бордо, настоящего «Шато Марго» двенадцатилетней выдержки.
Но это выяснилось уже позже, когда домом и покойными занялись эксперты. Однако уже с первого взгляда становилось ясно, что последний ужин семейной пары проходил в особо торжественной обстановке. Английский фаянс, серебряные столовые приборы, синие венецианские бокалы начала прошлого столетия и накрахмаленные салфетки в кольцах, которыми никто так и не воспользовался. Цветы в тяжелой хрустальной вазе. Легкие закуски, зелень, дорогой сыр нескольких сортов на блюде под хрустальным колпаком, фрукты. И хотя внешний осмотр тел не выявил на них никаких следов насилия, старший мобильной группы немедленно вызвал оперативников из отдела по расследованию убийств. Уже на следующее утро дело истребовала прокуратура — Кокорин был лицом известным не только в городе, но и за пределами страны.
Сын и дочь покойных прибыли в тот же вечер в начале двенадцатого — сразу же после того, как с ними связался следователь. Оба, несмотря на глубокое потрясение, в один голос подтвердили, что все ценное имущество и произведения искусства в доме в полной сохранности. В ящике стола Нины Дмитриевны лежала довольно крупная сумма наличными, а в шкатулке в ее комнате — несколько дорогих колец и браслет с голубыми бериллами. Однако ни Павел, ни Анна не смогли ничего пояснить по поводу случившегося с их родителями.
В ближайшие дни экспертное исследование установило, что смерть обоих Кокориных наступила между десятью и одиннадцатью часами, практически одновременно. Причиной ее стал прием внутрь несовместимой с жизнью дозы редкого и практически никогда не употреблявшегося в практике суицидов нейротоксина — продукта жизнедеятельности микроскопического гриба, паразитирующего на зернах ячменя, и в особенности на пивном солоде. В сравнении с пресловутым цианистым калием этот «продукт» выглядел как термоядерная бомба рядом с омоновской дубинкой. Дозы в двадцать микрограммов было бы достаточно для двоих, но того количества отравы, которое эксперты обнаружили в вине, хватило бы на дюжину семейных пар. И тем не менее о преднамеренном убийстве не могло быть и речи — следов пребывания посторонних в доме вечером шестнадцатого не оказалось. Отрицали такую возможность и свидетели — соседи Кокориных. Тщательный осмотр участка также не выявил ничего подозрительного.
В воздухе повисла целая туча вопросов, на которые следствие не имело ответов. Откуда взялся токсин? Почему всегда организованные и методичные Кокорины, в особенности Нина Дмитриевна, не оставили никакой записки или завещательного распоряжения? Допустим, решение свести счеты с жизнью у супругов возникло спонтанно, но чем оно могло быть вызвано и почему так заботливо и тщательно был сервирован ужин? Сомнение вызывал и способ, которым оба приняли яд, и многое другое. При этом в бумагах и документах покойных был полный порядок, а их финансовое положение не вызывало беспокойства.
Возможность психического расстройства, пусть даже кратковременного, Павел и Анна категорически отмели сразу, смертельная болезнь также исключалась — оба супруга были сравнительно здоровы для своего возраста и сохраняли работоспособность. А тут еще и вещество, с помощью которого было осуществлено самоубийство. В чистом виде его не существовало в природе, и для того чтобы получить такое количество, которое было использовано за ужином у Кокориных, потребовалась бы биохимическая лаборатория с самым современным оборудованием, да не простая, а из тех, что работают под прикрытием спецслужб. Поскольку ничего подобного в доме не обнаружилось, а среди друзей и знакомых семьи не было специалистов-токсикологов, факт остался без объяснения.
Следствие это, однако, не смутило, и дело было закрыто. Мало ли, в конце концов, необъяснимых вещей и поступков. Линию токсина формально отработали, уперлись в тупик и на том поставили точку. Матвею Ильичу случалось выезжать за границу, в Европе у него была бездна связей и знакомств, и чтобы отследить все возможные контакты покойного, у прокуратуры руки оказались коротковаты. Сошлись на том, что именно за рубежом художник каким-то образом приобрел уникальный яд — настолько уникальный, что понадобилось полторы недели работы отдела в специализированном столичном институте, чтобы закончить серию анализов.
На всякий случай я поинтересовался, не помнит ли Гаврюшенко, когда Кокорин в последний раз покидал пределы страны.
Ответ последовал незамедлительно. Мой бывший шеф тем и был знаменит, что держал в памяти подробности всех уголовных дел, проходивших через его руки за последние полтора-два года.
— В двухтысячном. Недельная поездка в Прагу по приглашению частной галереи на Градчанах.
Однако сейчас моя голова была занята другим. Я сел на скамью у края детской площадки во дворе и уставился на табличку «Дом образцового содержания», висевшую у подъезда напротив. Я перечитал ее, наверное, раз двадцать, прежде чем сообразил, о чем речь. А затем воспользовался служебным мобильным для частного звонка, что было строжайше запрещено.
Для ответа Гаврюшенко понадобилось ровно столько времени, сколько требуется человеку его комплекции, чтобы забраться на письменный стол.
— Алексей Валерьевич, — торопливо проговорил я, — это Башкирцев. Я со служебного, поэтому коротко. Есть разговор.
— Культурное наследие? Вопросы отвода территорий в исторической зоне? — съязвил новоиспеченный начальник следственного отдела.
— Нет, — сказал я. — Ваше ведомство занималось делом Кокориных?
— Это еще кто такие? — удивился Гаврюшенко.
— Двойное самоубийство, — подсказал я.
Гаврюшенко чертыхнулся, помолчал и вдруг спросил:
— Сегодня у нас пятница? Ты в баню ходишь?
— Зачем? — оторопел я.
— Ну зачем люди туда ходят? В общем, в семь я освобожусь. Жди меня в скверике у бара «Гринвич».
На работу я прибыл за десять минут до того, как коллеги начали расходиться. Зафиксировал присутствие и успел подписать у начальства какую-то срочную бумагу. После чего навел порядок у себя на столе и позвонил Еве.
— Детка, — спросил я, — ты как?
— Плохо, — ответила она. — Хуже некуда. Тебя нет. Компьютер забит всякой чепухой. С утра сижу, как под арестом. Может быть, сходим куда-нибудь?
— Должен тебя огорчить, — сказал я, пересиливая желание немедленно рвануть домой. — Я отправляюсь в баню.
— Новости! — от возмущения ее голос зазвенел. — Раз так, предатель, то и я ухожу — к Сабине. И знай — вернусь поздно, а может, и вообще не вернусь. Уж мы с ней найдем чем заняться, пока ты шляешься неизвестно где и неизвестно с кем. Знаем мы ваши бани…
— Это деловая встреча, детка, — виновато пробормотал я. — Мне позарез нужно повидаться с одним человеком.
— Скатертью дорожка. Но помни — ты об этом еще пожалеешь!
Ева бросила трубку, а я, чувствуя себя законченным негодяем, сел в троллейбус, проехал две остановки и выгрузился у летнего бара «Гринвич».
Посетителей было еще немного, и мальчишка-бармен сварил мне кофе по всем правилам. В полном одиночестве я уселся за столик, вытянул ноги и немного поразмыслил о фантоме по имени Е. С. Солопов, однако ни к какому выводу не пришел.
В семь пятнадцать подкатил ядовито-желтый «хёндэ», за лобовым стеклом которого маячил острый профиль Гаврюшенко. Не без сожаления я покинул насиженное место и упаковался в эту пародию на автомобиль размером с коробку для ботинок. Мы обменялись рукопожатиями, и я деловито поинтересовался:
— Сауна?
— Пройденный этап, — лаконично ответил Гаврюшенко. Мы переждали светофор на углу, и он добавил: — У прокурорских теперь в моде баня по-черному. Экстрим!
— Это где ж у нас такой экстрим? — спросил я.
— Увидишь, — неопределенно пообещал он. — В частном секторе. Между прочим, в двух шагах от твоих Кокориных. Может, хоть теперь скажешь, зачем тебе понадобилась эта парочка психов?
Я промолчал, не желая обсуждать вопрос на ходу. Судя по тому, что я уже знал о Матвее Ильиче и его супруге, психами их можно было назвать только с большой натяжкой.
Уже смеркалось, когда мы вкатились в автоматические ворота трехэтажного особняка, укрытого под черными кронами мачтовых сосен. Прикинув периметр глухой ограды, я решил, что участок должен занимать не меньше гектара. Так оно и оказалось: за воротами, не считая особняка, было разбросано еще с полдесятка капитальных построек, ничем не напоминающих баню, связанных между собой вымощенными плиткой подъездными аллеями. По краям аллей из газона торчали садовые фонари.
— Чего озираешься? — спросил Гаврюшенко, выключая двигатель. — Хозяин — в прошлом полковник ГАИ, а ныне — мороженая рыба и морепродукты… Фрутти ди маре, как говорится.
Полковник уже шагал к нам прямо по газону в сопровождении здоровенного пса-кавказца. Это был отменно упитанный господин лет шестидесяти с тугими щеками, здоровым румянцем и походкой вразвалку. Глаз на лице видно не было — они прятались под светлыми бровями и постреливали из глазниц, как парочка камер наружного наблюдения. Пес трусил за ним в трех шагах с таким видом, будто выполнял непосильную работу.
Гаврюшенко распахнул дверцу и вышел из машины навстречу.
— Иван Иванычу — наше!
— Рад, рад. — Хозяин с достоинством пожал протянутую руку, одновременно фиксируя незнакомый персонаж — то есть меня. — Все готово, проезжайте…
Он отпихнул коленом подоспевшего пса, пошарил в кармане охотничьей куртки и вынул пульт дистанционки. Вспыхнула цепочка фонарей вдоль аллеи, полого уходящей вглубь участка. Мы проехали по ней с полсотни метров и окончательно остановились.
— Давай, — сказал Гаврюшенко. — На выход.
На берегу водоема, обложенного по берегам диким камнем, и в самом деле виднелась натуральная деревенская банька. Серый щелястый сруб, слепое оконце, дранка на кровле с пятнами мха. Трубы не было. Все сооружение словно вырвали с корнем с того места, где оно простояло лет двести, и перенесли в полковничьи владения. Рядом шелестели вполне натуральные камыши, на поверхности воды плавали листья кувшинок, но рядом с баней и они казались пластиковой бутафорией.
Гаврюшенко решительно отвалил тяжелую дверь предбанника и, согнувшись в три погибели, нырнул в темноту. Затем там вспыхнул свет и донесся его голос: «Не робей, юрист! Тут все путем».
Если судить по высоте притолоки, до нас этой баней пользовались пигмеи. Однако в предбаннике, обшитом пихтовой доской, поместились не только мы с Гаврюшенко, но и пара резных скамей, бар-холодильник, уйма всякой косметики и полуметровая стопа мохнатых полотенец всех размеров. Пахло сухим березовым листом и слегка — угаром.
Мой бывший шеф со стоном предвкушения содрал с себя одежду, и я последовал его примеру. После чего Гаврюшенко извлек из бара банку «Левенбрау», опростал ее в латунный ковш и взялся за ручку двери парилки, обитой толстым войлоком. Оттуда шибануло таким жаром, что волосы у меня на голове зашевелились.
Раскаленный воздух внутри дрожал и звенел, но не было и следа парной мути. Дышалось свободно, однако честно скажу — ад в сравнении с этой баней показался бы местом прохладным и комфортным. О том, чтобы выпрямиться во весь рост, не могло быть и речи: потолок, покрытый жирной сажей, находился примерно на уровне моих плеч, поэтому мне сразу же пришлось опуститься на горячую, как утюг, скамью. Привычная печь-каменка отсутствовала — в углу виднелся первобытный очаг, обложенный валунами, а дым, привкус которого до сих пор ощущался на губах, вытягивал вентилятор, врезанный под верхним венцом.
Сейчас крышка вентилятора была плотно закрыта, в очаге не осталось даже золы, но когда Гаврюшенко шваркнул пивом из ковша на валуны, я мигом слетел со скамьи и повалился на пол, спасаясь от ожога третьей степени.
— Ты чего? — донесся до меня насмешливый голос.
— Жарковато что-то… — просипел я, уже готовый достойно принять кончину.
— Самое то! — авторитетно возразил Гаврюшенко, выбирая веник по руке…
На двадцатой минуте этой пытки, дойдя до последней крайности, мы выползли в предбанник, а затем и на улицу. Здесь было темно, безлюдно и тихо, и когда Гаврюшенко, сделав несколько нетвердых шагов, с глухим ревом рухнул в водоем, вода вокруг него забурлила. Я тоже поплавал, распугивая сонных лягушек, и мы вернулись в тесную и закопченную преисподнюю, где повторили все сначала.
Потом, в полном изнеможении, мы сидели в предбаннике, завернувшись в полотенца. Дверь была распахнута настежь, а физиономия моего собеседника приобрела цвет норвежского лосося. Да и сам я выглядел примерно так же.
— Пиво будешь? — спросил Гаврюшенко. — Мне-то нельзя. С такого пару развезет в два счета, а я за рулем.
От пива я отказался. Самое время сменить тему.
— Как хотите, Алексей Валерьевич, а психами Кокорины не были, — сказал я.
— Ну и что? — мгновенно возразил он, будто все это время мы только и делали, что обсуждали подробности их смерти. — Дело-то закрыто. Все ясно как на ладони.
— Предположим. — Я глотнул ледяной минералки и посмотрел на этикетку.
— Нечего тут предполагать. Работала бригада лучших экспертов-криминалистов. И то, что эти двое прикончили себя какой-то экзотикой, на выводы следствия никак не влияет.
— Какая-такая экзотика? — невинно спросил я.
Гаврюшенко вздохнул, полез было за сигаретой, но передумал.
— Ну вот скажи, Егор, тебе-то зачем это все, а?
Что я мог ему ответить? Что дочь усопших Матвея Ильича и Нины Дмитриевны твердо убеждена в том, что ее родители не были способны на самоубийство? Что «Мельницы Киндердийка», о которых Гаврюшенко наверняка понятия не имел, стоят серьезных денег, а для того, чтобы отправить одного-двух человек на тот свет, порой достаточно и в десять раз меньшей суммы? Что владелец картины ведет себя неадекватно и мотивы такого поведения мне не ясны?
С точки зрения завершенного следствия все это было беспочвенными допущениями. Поэтому я предпочел изложить факты, связанные с «Мельницами», упомянув Павла и Анну, Меллера и Галчинского, а заодно подтвердил, что мой интерес к смерти Кокориных-старших вызван не одним праздным любопытством.
Гаврюшенко покрутил носом, пару раз хмыкнул и стал натягивать брюки. Застегнув молнию, он наконец произнес:
— Впервые слышу. Откуда информация?
С грехом пополам я передал то, что мне сообщили Павел и Галчинский о пропаже картины. Выглядело это, скажем прямо, не слишком убедительно. Взамен Гаврюшенко, как всегда четко и точно, сформулировал выводы следствия по уголовному делу, открытому прокуратурой по факту скоропостижной смерти супружеской пары. Пока он говорил, в голове у меня сложилась примерно следующая схемка.
Шестнадцатого июля, около десяти тридцати вечера, на пульт районного отделения охраны поступил сигнал о штатном включении сигнализации в доме Кокориных. Как правило, это происходило в такое же время. Однако спустя полчаса сигнализация сработала в тревожном режиме, и на место немедленно выехала дежурная оперативная группа. На территорию участка сотрудники проникли беспрепятственно, хотя обычно сделать это было непросто — званых и незваных гостей встречал лаем крупный лабрадор Кокориных по кличке Брюс. Двери большого двухэтажного дома, содержавшегося в полном порядке, оказались незапертыми, а в общей комнате на первом этаже за столом, накрытым к ужину, были обнаружены два трупа пожилых людей — мужчины и женщины.
Матвей Ильич Кокорин, в сером костюме, без галстука, в новых туфлях и сорочке, лежал на боку лицом к двери. Колени мертвого были поджаты к животу, в руке он сжимал острый осколок от разбитого бокала синего стекла, а глаза оставались открытыми. Стул с высокой спинкой, на котором он, очевидно, сидел до момента наступления смерти, был косо отодвинут, угол ковра завернулся.
Супруга Кокорина осталась полусидеть в мягком кресле, придвинутом к столу. Руки ее лежали на подлокотниках, голова свисала на грудь. Тело слегка сползло с сиденья, на кремовой шелковой блузке женщины темнело пятно от пролитого вина — на столе имелась откупоренная бутылка очень дорогого бордо, настоящего «Шато Марго» двенадцатилетней выдержки.
Но это выяснилось уже позже, когда домом и покойными занялись эксперты. Однако уже с первого взгляда становилось ясно, что последний ужин семейной пары проходил в особо торжественной обстановке. Английский фаянс, серебряные столовые приборы, синие венецианские бокалы начала прошлого столетия и накрахмаленные салфетки в кольцах, которыми никто так и не воспользовался. Цветы в тяжелой хрустальной вазе. Легкие закуски, зелень, дорогой сыр нескольких сортов на блюде под хрустальным колпаком, фрукты. И хотя внешний осмотр тел не выявил на них никаких следов насилия, старший мобильной группы немедленно вызвал оперативников из отдела по расследованию убийств. Уже на следующее утро дело истребовала прокуратура — Кокорин был лицом известным не только в городе, но и за пределами страны.
Сын и дочь покойных прибыли в тот же вечер в начале двенадцатого — сразу же после того, как с ними связался следователь. Оба, несмотря на глубокое потрясение, в один голос подтвердили, что все ценное имущество и произведения искусства в доме в полной сохранности. В ящике стола Нины Дмитриевны лежала довольно крупная сумма наличными, а в шкатулке в ее комнате — несколько дорогих колец и браслет с голубыми бериллами. Однако ни Павел, ни Анна не смогли ничего пояснить по поводу случившегося с их родителями.
В ближайшие дни экспертное исследование установило, что смерть обоих Кокориных наступила между десятью и одиннадцатью часами, практически одновременно. Причиной ее стал прием внутрь несовместимой с жизнью дозы редкого и практически никогда не употреблявшегося в практике суицидов нейротоксина — продукта жизнедеятельности микроскопического гриба, паразитирующего на зернах ячменя, и в особенности на пивном солоде. В сравнении с пресловутым цианистым калием этот «продукт» выглядел как термоядерная бомба рядом с омоновской дубинкой. Дозы в двадцать микрограммов было бы достаточно для двоих, но того количества отравы, которое эксперты обнаружили в вине, хватило бы на дюжину семейных пар. И тем не менее о преднамеренном убийстве не могло быть и речи — следов пребывания посторонних в доме вечером шестнадцатого не оказалось. Отрицали такую возможность и свидетели — соседи Кокориных. Тщательный осмотр участка также не выявил ничего подозрительного.
В воздухе повисла целая туча вопросов, на которые следствие не имело ответов. Откуда взялся токсин? Почему всегда организованные и методичные Кокорины, в особенности Нина Дмитриевна, не оставили никакой записки или завещательного распоряжения? Допустим, решение свести счеты с жизнью у супругов возникло спонтанно, но чем оно могло быть вызвано и почему так заботливо и тщательно был сервирован ужин? Сомнение вызывал и способ, которым оба приняли яд, и многое другое. При этом в бумагах и документах покойных был полный порядок, а их финансовое положение не вызывало беспокойства.
Возможность психического расстройства, пусть даже кратковременного, Павел и Анна категорически отмели сразу, смертельная болезнь также исключалась — оба супруга были сравнительно здоровы для своего возраста и сохраняли работоспособность. А тут еще и вещество, с помощью которого было осуществлено самоубийство. В чистом виде его не существовало в природе, и для того чтобы получить такое количество, которое было использовано за ужином у Кокориных, потребовалась бы биохимическая лаборатория с самым современным оборудованием, да не простая, а из тех, что работают под прикрытием спецслужб. Поскольку ничего подобного в доме не обнаружилось, а среди друзей и знакомых семьи не было специалистов-токсикологов, факт остался без объяснения.
Следствие это, однако, не смутило, и дело было закрыто. Мало ли, в конце концов, необъяснимых вещей и поступков. Линию токсина формально отработали, уперлись в тупик и на том поставили точку. Матвею Ильичу случалось выезжать за границу, в Европе у него была бездна связей и знакомств, и чтобы отследить все возможные контакты покойного, у прокуратуры руки оказались коротковаты. Сошлись на том, что именно за рубежом художник каким-то образом приобрел уникальный яд — настолько уникальный, что понадобилось полторы недели работы отдела в специализированном столичном институте, чтобы закончить серию анализов.
На всякий случай я поинтересовался, не помнит ли Гаврюшенко, когда Кокорин в последний раз покидал пределы страны.
Ответ последовал незамедлительно. Мой бывший шеф тем и был знаменит, что держал в памяти подробности всех уголовных дел, проходивших через его руки за последние полтора-два года.
— В двухтысячном. Недельная поездка в Прагу по приглашению частной галереи на Градчанах.