Он как раз уезжал в университет. Поезд отходил ночью. Отец спал. Днем его свалил тяжелый сердечный приступ. Он зашел попрощаться с Ольгой Зангези. Она сидела перед распахнутым в ночь окном, задумчиво перекидывая из руки в руку маленькие пестрые камни, разноцветные, как радуга или горы на детской картинке в книжке.
"Уезжаешь?"
"Да. Уже".
"Прощай".
Прикрыв глаза, с распущенными волосами, продолжая мелькать порхающей радугой горного пейзажа, она подставила ему щеку для поцелуя, но как-то неловко и он, промахнувшись, поцеловал ее в затылок.
Цветной камень, пролетев мимо ее руки, упал на пол.
"Поднимешь?" - спросила она.
"Да", - ответил он, становясь на одно колено и вдруг неловко, почти упав на пол ничком, поцеловал ее в щиколотку.
Она только громко сбросила с ноги туфлю.
На ней были тесные лиловые вельветовые штаны.
Он поцеловал ее в колено.
Резко встав, она оттолкнула кресло и погасила свет. Он обнял ее за плечи. Тяжело дыша, она тихо положила кисти рук на письменный стол, не мешая ему делать то, что он торопливо делал, только тихо говоря: "Не рви пуговицу. Вот так. Не сюда. Рановато тебе с кровушкой".
Ее передернуло от боли.
Прижавшись к ней, он провел пальцами по ее закушенным губам.
Она тяжело вздохнула и молчала, пока он не оставил ее в покое.
Под утро, под стук колес, словно мертвый, побалтываясь на подвесной койке, он вспомнил о ее игральных камнях. Казалось, они незаметно растаяли в воздухе над ее руками.
Поезд подошел к вокзалу. Нежная и мозаичная Венера взглянула на него глазами Ольги Зангези. Что она с ним делала, как забавлялась с ним несколько часов назад, если камни исчезли?
Маленькая темноволосая девушка в куртке и рукавицах, улыбаясь, весело помахала рукой одинокому утреннему пассажиру.
Мучимый непереносимым стыдом, гонимый страхом, растерянный, раскрасневшийся, он внезапно подошел к мозаике и неловко помахал Соне Грюневальд в ответ.
Когда она умерла, снова мучимый стыдом и сердечной болью, он расспрашивал о ней праздно-равнодушных европейских путешественников с похожими на маленькие карманные зеркала альбомчиками для мгновенной зарисовки окрестных видов, но они только умиленно вспоминали мозаичную Венеру и - зачем-то - памятник Александру Клювину, с искаженным непереносимой болью лицом, с пустыми глазницами, из которых, как кровь, текла вскипевшая застывшая бронза. Почти таким - разве что в обычном европейском костюме - его видели в последний раз, когда, слепо шаря руками в беззвучном воздухе, спотыкаясь на лестничных ступенях, он навсегда выходил из университетского дворца, среди молчаливой студенческой толпы, пораженной жалким и страшным зрелищем.
Тяжело сидящий на камнях бородатый булочник как будто подслушивал его мысли, или просто был хорошо осведомлен о том, что было его воспоминаниями.
"Вы напрасно снова сделались любовником своей мачехи, - с отвращением сказал он, - Да, она все, все знала о смерти Сони Грюневальд. Это вы правильно угадали. Но она ведь и убила ее. Придушила и свернула шею в университете на лестнице. Ей ведь было это проще простого. Она там читала лекции по утрам. Скучные, глубокие и сухие, как заброшенный безводный колодец. А по вечерам танцевала на канате. Так вот, несколько минут ее не было: вместо нее перед студентами балаболила иллюзия. А потом, свернув Соне шею, она вернулась".
Подложный булочник, осторожно встав и не отпуская сафьянового саквояжа, приседая, подобрался к краю пропасти и, протянув руку, бережно сорвал бледно-желтый горный тюльпан, казалось, волшебно выросший прямо из горной породы.
"За что она убила ее?" - глухо спросил пасынок Зангези.
Вместо ответа рыжий бородач перекинул ему на колени саквояж.
"Не скажу. Моя маленькая месть. Я боготворил ее", - его большие, странно неподвижные глаза стали холодны и жестки, - "Но я простил ее убийство Ольге Зангези. Но не прощу трусости. Вы трус".
Пасынок циркачки вскочил. Саквояж скатился с его колен, тяжело стукнув о камни.
Его собеседник даже не подумал встать и только брезгливо отпихнул повалившуюся на бок сафьяновую бомбу тяжелоподкованным каблуком, как будто намеренно и расчетливо хотел умереть.
"Вы все время были в городе. Она день за днем ждала вас. Был осужден и покончил с собой ее отец. Ее мастерскую разгромили во время обыска. Я спасал ее рисунки, очищая их от следов человеческих копыт. Помните военный мятеж? Ее изнасиловали рехнувшиеся от вседозволенности подростки. Вы все время были в городе! - Ваше счастье, - глухо добавил он, - что она успела перед смертью найти более достойного человека".
Зангези молчал, почему-то удивленно глядя на саквояж, и вдруг испуганно присел перед ним на корточки и торопливо щелкнул замками.
В саквояже были камни.
"Бомбу вашу, - насмешливо сказал его собеседник, - настоящий динамит, вы найдете в розовом кусте у вашего дома. Будь она со мной, я взорвал бы вас. На этой скале".
Отвернувшись, он тяжело и торопливо пошел прочь, скрылся за скалой, похожей на сиренево-алый язык окаменевшего пламени и хитро запетлял, оступаясь и тяжело дыша, вместе с осыпающейся горной тропинкой, спускаясь к нестерпимо синему для глаз озеру.
VI
Сонный сторож с длинными белесыми ресницами и небрежно поднятым воротничком несвежей рубашки с лязгом отомкнул двуручным рычагом граненого ключа парадную дверь таинственно подготовленного к взрыву театра, надкусил зеленовато-желтое, радужно светящееся в темноте яблоко, бессловесно доигравшее свою роль, сплюнул, аккуратно пересчитал деньги и вдруг удивленно отрыгнул на призрачный в этих лилово-прозрачных сумерках парадный театральный подъезд плотный сгусток крови.
Зангези нежно обнял его на прощание.
В ночных горах было холодно. Смутный театральный купол сливался с дымчатой тьмой. На далеком и невидимом за скалой ночном горном озере громко и простужено пел невидимый ночной гребец. Слова были неразборчивы, но мотив был неотвязчив и странно знаком, как будто безымянный, жуткий оглодок реальной женщины, которая отвратительно хихикает в его легких, у которой нет ни родных, ни близких, ни крыши над головой, а только гнилая гробовая доска.
Его вырвало на скалы.
Придя в себя, он увидел у своего лицо ветхий грязно-белый ботинок, сквозь который пророс хрупкий, осыпающийся бледно-желтый горный тюльпан, печально и неуловимо похожий на неосвещенное окно в маленьком городке, за которым старый человек, раскрыв бритву, перерезал себе горло.
Положив голову на камень, Зангези закрыл глаза.
Его не разбудил даже ярко-белый, как бенгальский огонь, осветивший горы взрыв.
VII
Уже в сумерках, под альпийскими звездами, похожими на маленькие ребристые камни, закутанный в шерстяной плащ горный лодочник, орудуя веслом, как косой и хрипловато напевая горькую песенку о потерянной возлюбленной, которую любовник просит Бога вернуть с небес, умоляя, проклиная, сходя с ума и, наконец, убивая Бога, - медленно подвез его к маленьким мосткам на дальней оконечности озера.
Сразу от мостков поднималась вверх узкая ступенчатая лестница горной улицы, стиснутая некрасивыми домами, сросшимися в тяжкое подобие крепостных стен.
Лодочник, уже не видимый, но хорошо слышимый, пронзительно и хрипло запел о мертвых друзьях, которые спят в могилах и перед которыми ты никогда не был ни в чем виновен.
Каменная лестница упиралась в небольшую, вырубленную в скале дверь, за которой была вырубленная в скале комната, войдя в которую, кажущийся пекарем человек наклонился над стоящим на столе тазом и, со стоном ополоснув лицо, вынул из под век каменные глаза, не так давно поразившие пасынка Зангези своей странной неподвижностью.
"Раствор готов", - неожиданно сказал незаметный до того старик, сидевший в углу, поставив между колен каменную плошку.
На стенах комнаты поблескивали нешлифованые мозаики. Деревянный стол заваливала груда мелких камней.
Встав, старик начал осторожно штукатурить стену.
"Сейчас начнем", - сказал слепой.
Сквозь дверной проем доносился отдаляющийся голос лодочника.
Быстро и уверенно перебирая у стола камни, слепой торопливо вдавливал их в застывающий раствор.
Был ли этот человек Александр Клювин?
Бог весть.
Это его тайна, которая, как вересковый мед, как смерть Сони Грюневальд, навсегда останется внутри него, вместе с ним.
"Какое красивое лицо!" - неожиданно воскликнул штукатур, глядя, почти в полной темноте, на его работу.
"Это лицо Ботичеллиевой Венеры. Ботичеллиевой Венеры", - ответил слепой, с грустной нежностью проводя рукой по цветным камням.
1990 - [2000-2001].
"Уезжаешь?"
"Да. Уже".
"Прощай".
Прикрыв глаза, с распущенными волосами, продолжая мелькать порхающей радугой горного пейзажа, она подставила ему щеку для поцелуя, но как-то неловко и он, промахнувшись, поцеловал ее в затылок.
Цветной камень, пролетев мимо ее руки, упал на пол.
"Поднимешь?" - спросила она.
"Да", - ответил он, становясь на одно колено и вдруг неловко, почти упав на пол ничком, поцеловал ее в щиколотку.
Она только громко сбросила с ноги туфлю.
На ней были тесные лиловые вельветовые штаны.
Он поцеловал ее в колено.
Резко встав, она оттолкнула кресло и погасила свет. Он обнял ее за плечи. Тяжело дыша, она тихо положила кисти рук на письменный стол, не мешая ему делать то, что он торопливо делал, только тихо говоря: "Не рви пуговицу. Вот так. Не сюда. Рановато тебе с кровушкой".
Ее передернуло от боли.
Прижавшись к ней, он провел пальцами по ее закушенным губам.
Она тяжело вздохнула и молчала, пока он не оставил ее в покое.
Под утро, под стук колес, словно мертвый, побалтываясь на подвесной койке, он вспомнил о ее игральных камнях. Казалось, они незаметно растаяли в воздухе над ее руками.
Поезд подошел к вокзалу. Нежная и мозаичная Венера взглянула на него глазами Ольги Зангези. Что она с ним делала, как забавлялась с ним несколько часов назад, если камни исчезли?
Маленькая темноволосая девушка в куртке и рукавицах, улыбаясь, весело помахала рукой одинокому утреннему пассажиру.
Мучимый непереносимым стыдом, гонимый страхом, растерянный, раскрасневшийся, он внезапно подошел к мозаике и неловко помахал Соне Грюневальд в ответ.
Когда она умерла, снова мучимый стыдом и сердечной болью, он расспрашивал о ней праздно-равнодушных европейских путешественников с похожими на маленькие карманные зеркала альбомчиками для мгновенной зарисовки окрестных видов, но они только умиленно вспоминали мозаичную Венеру и - зачем-то - памятник Александру Клювину, с искаженным непереносимой болью лицом, с пустыми глазницами, из которых, как кровь, текла вскипевшая застывшая бронза. Почти таким - разве что в обычном европейском костюме - его видели в последний раз, когда, слепо шаря руками в беззвучном воздухе, спотыкаясь на лестничных ступенях, он навсегда выходил из университетского дворца, среди молчаливой студенческой толпы, пораженной жалким и страшным зрелищем.
Тяжело сидящий на камнях бородатый булочник как будто подслушивал его мысли, или просто был хорошо осведомлен о том, что было его воспоминаниями.
"Вы напрасно снова сделались любовником своей мачехи, - с отвращением сказал он, - Да, она все, все знала о смерти Сони Грюневальд. Это вы правильно угадали. Но она ведь и убила ее. Придушила и свернула шею в университете на лестнице. Ей ведь было это проще простого. Она там читала лекции по утрам. Скучные, глубокие и сухие, как заброшенный безводный колодец. А по вечерам танцевала на канате. Так вот, несколько минут ее не было: вместо нее перед студентами балаболила иллюзия. А потом, свернув Соне шею, она вернулась".
Подложный булочник, осторожно встав и не отпуская сафьянового саквояжа, приседая, подобрался к краю пропасти и, протянув руку, бережно сорвал бледно-желтый горный тюльпан, казалось, волшебно выросший прямо из горной породы.
"За что она убила ее?" - глухо спросил пасынок Зангези.
Вместо ответа рыжий бородач перекинул ему на колени саквояж.
"Не скажу. Моя маленькая месть. Я боготворил ее", - его большие, странно неподвижные глаза стали холодны и жестки, - "Но я простил ее убийство Ольге Зангези. Но не прощу трусости. Вы трус".
Пасынок циркачки вскочил. Саквояж скатился с его колен, тяжело стукнув о камни.
Его собеседник даже не подумал встать и только брезгливо отпихнул повалившуюся на бок сафьяновую бомбу тяжелоподкованным каблуком, как будто намеренно и расчетливо хотел умереть.
"Вы все время были в городе. Она день за днем ждала вас. Был осужден и покончил с собой ее отец. Ее мастерскую разгромили во время обыска. Я спасал ее рисунки, очищая их от следов человеческих копыт. Помните военный мятеж? Ее изнасиловали рехнувшиеся от вседозволенности подростки. Вы все время были в городе! - Ваше счастье, - глухо добавил он, - что она успела перед смертью найти более достойного человека".
Зангези молчал, почему-то удивленно глядя на саквояж, и вдруг испуганно присел перед ним на корточки и торопливо щелкнул замками.
В саквояже были камни.
"Бомбу вашу, - насмешливо сказал его собеседник, - настоящий динамит, вы найдете в розовом кусте у вашего дома. Будь она со мной, я взорвал бы вас. На этой скале".
Отвернувшись, он тяжело и торопливо пошел прочь, скрылся за скалой, похожей на сиренево-алый язык окаменевшего пламени и хитро запетлял, оступаясь и тяжело дыша, вместе с осыпающейся горной тропинкой, спускаясь к нестерпимо синему для глаз озеру.
VI
Сонный сторож с длинными белесыми ресницами и небрежно поднятым воротничком несвежей рубашки с лязгом отомкнул двуручным рычагом граненого ключа парадную дверь таинственно подготовленного к взрыву театра, надкусил зеленовато-желтое, радужно светящееся в темноте яблоко, бессловесно доигравшее свою роль, сплюнул, аккуратно пересчитал деньги и вдруг удивленно отрыгнул на призрачный в этих лилово-прозрачных сумерках парадный театральный подъезд плотный сгусток крови.
Зангези нежно обнял его на прощание.
В ночных горах было холодно. Смутный театральный купол сливался с дымчатой тьмой. На далеком и невидимом за скалой ночном горном озере громко и простужено пел невидимый ночной гребец. Слова были неразборчивы, но мотив был неотвязчив и странно знаком, как будто безымянный, жуткий оглодок реальной женщины, которая отвратительно хихикает в его легких, у которой нет ни родных, ни близких, ни крыши над головой, а только гнилая гробовая доска.
Его вырвало на скалы.
Придя в себя, он увидел у своего лицо ветхий грязно-белый ботинок, сквозь который пророс хрупкий, осыпающийся бледно-желтый горный тюльпан, печально и неуловимо похожий на неосвещенное окно в маленьком городке, за которым старый человек, раскрыв бритву, перерезал себе горло.
Положив голову на камень, Зангези закрыл глаза.
Его не разбудил даже ярко-белый, как бенгальский огонь, осветивший горы взрыв.
VII
Уже в сумерках, под альпийскими звездами, похожими на маленькие ребристые камни, закутанный в шерстяной плащ горный лодочник, орудуя веслом, как косой и хрипловато напевая горькую песенку о потерянной возлюбленной, которую любовник просит Бога вернуть с небес, умоляя, проклиная, сходя с ума и, наконец, убивая Бога, - медленно подвез его к маленьким мосткам на дальней оконечности озера.
Сразу от мостков поднималась вверх узкая ступенчатая лестница горной улицы, стиснутая некрасивыми домами, сросшимися в тяжкое подобие крепостных стен.
Лодочник, уже не видимый, но хорошо слышимый, пронзительно и хрипло запел о мертвых друзьях, которые спят в могилах и перед которыми ты никогда не был ни в чем виновен.
Каменная лестница упиралась в небольшую, вырубленную в скале дверь, за которой была вырубленная в скале комната, войдя в которую, кажущийся пекарем человек наклонился над стоящим на столе тазом и, со стоном ополоснув лицо, вынул из под век каменные глаза, не так давно поразившие пасынка Зангези своей странной неподвижностью.
"Раствор готов", - неожиданно сказал незаметный до того старик, сидевший в углу, поставив между колен каменную плошку.
На стенах комнаты поблескивали нешлифованые мозаики. Деревянный стол заваливала груда мелких камней.
Встав, старик начал осторожно штукатурить стену.
"Сейчас начнем", - сказал слепой.
Сквозь дверной проем доносился отдаляющийся голос лодочника.
Быстро и уверенно перебирая у стола камни, слепой торопливо вдавливал их в застывающий раствор.
Был ли этот человек Александр Клювин?
Бог весть.
Это его тайна, которая, как вересковый мед, как смерть Сони Грюневальд, навсегда останется внутри него, вместе с ним.
"Какое красивое лицо!" - неожиданно воскликнул штукатур, глядя, почти в полной темноте, на его работу.
"Это лицо Ботичеллиевой Венеры. Ботичеллиевой Венеры", - ответил слепой, с грустной нежностью проводя рукой по цветным камням.
1990 - [2000-2001].