- Похуде-ела как!.. Тебе противно смотреть, а?
   - Нет, ты правда с ума сошла. Какие тут театры? Ты нездорова. Тебе даже по лестнице ходить вредно.
   Шура совершенно успокоилась и теперь неторопливо надевала перед зеркалом шляпу.
   - Нет, очень полезно.
   - Это еще почему?
   - Уж я так чувствую... Папа в детстве мне всегда говорил, что человеческий организм сам отлично разбирается, что ему полезно и что вредно... - Она опять засмеялась. - Разбирается и потому всегда выбирает что-нибудь вредное, правда? Например, никто не любит полезного шпината, а все любят вредную копченую колбасу...
   Она болтала, не давая ни слова сказать полковнику.
   Пожалуй, за все это время их новой жизни после встречи он не видел ее в таком веселом и счастливом настроении. Он смотрел на нее, обрадованный, сбитый с толку, испуганный, и твердил одно и то же:
   - Это нелепо! Ты сама понимаешь, что этого нельзя делать... Ведь это просто нелепо!
   Он повторял "нелепо" и "нельзя", уже понимая, что все это впустую, что он не может не согласиться, да и имеет ли он право не соглашаться?
   До театра было недалеко, и они пошли пешком. Выйдя из подъезда гостиницы, они перешли через улицу и остановились на той стороне, потому что Шура удержала мужа за руку. Они постояли немного, обернувшись и глядя на дом, из которого вышли. Полковник увидел, что Шура отыскала глазами и молча смотрит на окна их комнаты, как будто запоминая.
   - Вот здесь мы жили, - тихо пояснила Шура.
   - Мы и теперь живем, - поправил полковник.
   - Ну да, конечно... - вяло согласилась Шура, как будто думая о чем-то другом, и они медленно под руку пошли дальше.
   Шуре нравилось все на улице. Нравилось, что так много людей на тротуарах, нравился уличный шум, вывески магазинов, газетные листы за стеклом витрин, объявления о концертах и даже две румяные куклы, любовавшиеся друг другом в окне парикмахерской.
   - Как интересно на улице! Кажется, никогда так не было интересно. А ты еще меня пускать не хотел!
   На крыше высокого дома возились, опасливо перегибаясь через край, какие-то люди, собираясь сбрасывать снег, в то время как внизу маленькая полная женщина в мужском долгополом дворницком тулупе, суетливо размахивая руками, сгоняла с тротуара пешеходов.
   Шура и тут попросила немного задержаться, и они подождали, пока первый громадный квадрат подрезанного лопатой снега медленно отделился от края крыши и с возрастающей скоростью понесся мимо окон всех шести этажей и с шумом бухнулся о землю, взметнув снежную пыль. В воздухе пахло свежим снегом, щеки у Шуры зарумянились, она с блестящими глазами нагнулась и снизу заглянула в глаза мужу.
   - Вот мы с тобой опять гуляем, да? - шепнула она, прижимая его руку к себе. - Мы опять с тобой, да? Мы с тобой.
   - Мы с тобой. Конечно, мы с тобой, - улыбнулся ей в ответ полковник.
   Он шел рядом, осторожно прижимая к себе локоть, все время старался не думать об одном разговоре, который был у него вчера. Но все время думал об этом разговоре.
   Знакомый седой капельдинер в крахмальном воротничке и докторском пенсне, казавшийся Шуре прежде не очень симпатичным, бросился, расталкивая публику, навстречу Шуре и сначала крепко пожал, а потом неожиданно поймал и, покраснев, поцеловал ей руку, разроняв несколько афишек из своей пачки.
   Французским ключом он открыл боковую, "казенную", ложу и, суетливо помахивая афишами, оглядываясь и улыбаясь, ушел.
   Немного задыхаясь от непривычной ходьбы, Шура вошла в ложу и, возбужденно осматриваясь, села в уголок за занавеску, так, чтобы ее не было видно из зрительного зала.
   Ложа была крайняя, боковая, и из нее было видно, как за порталом два электротехника в комбинезонах подтягивали провода и устанавливали прожектор с цветными стеклами.
   Один из электриков, белобрысый, подстриженный бобриком, ползал на четвереньках, разбирая на полу толстые провода, зашитые в холщовые чехлы. Шура с наслаждением смотрела на эту знакомую картину приготовления к спектаклю.
   Электрик встал и отряхнул пыль с колен, потом задрал голову и, внимательно прищурясь, стал высматривать что-то на потолке и начал уже отворачиваться, когда его взгляд случайно скользнул по боковой ложе и он увидел Шуру. Он быстро поклонился, энергично тряхнув белобрысой головой, нагнулся, потрогал провода и сейчас же снова выпрямился, обернулся и широко улыбнулся Шуре, заметив, что она все еще на него смотрит.
   Потом он тронул за плечо своего товарища, и тот высунулся вперед и тоже стал глазами искать Шуру и не мог сразу найти. Это было очень смешно, и Шура засмеялась, и белобрысый засмеялся, и когда тот, другой, наконец нашел ее глазами, он тоже засмеялся и закивал, и они оба еще что-то сказали друг другу и, немного повозившись для виду около прожектора, быстро исчезли.
   Через минуту к прожектору подошел старший электрик, озабоченно потрогал рукой винты и, как будто случайно взглянув вверх, приветливо поздоровался с Шурой и, повернувшись уходить, наткнулся на помрежа Мишу, который впопыхах подбежал, размахивая руками, кланяясь, ероша курчавые волосы и жестами изображая восторженное изумление.
   Теперь весть о приходе Шуры облетела весь театр, и в ложу то и дело стали забегать свободные в первом акте актеры и актрисы.
   Полковник отошел и сел в аванложе на узенький бархатный диванчик. Кастровский подошел немного погодя и сел рядом. Молча взял из портсигара полковника папиросу.
   Слышно было, как рядом за занавеской, в ложе, смеется Шура, которую обступили актеры.
   - Полковник, - тихо спросил Кастровский, - значит... не будет?.. - он не выговорил слова "операции".
   - Нет, почему? Будет.
   - Значит... не лучше?
   Полковник затянулся папироской и нехотя пожал плечами, не ответив, и Кастровский сразу увял. Он сидел, сгорбившись, упершись локтями в колени, с потухшей папиросой.
   - Она всегда была такой молодец, - сквозь зубы пробормотал Кастровский. - И почему это у нее случилось?
   - Да что говорить, - сказал полковник. - Это у нее там началось. Разве у нее одной!..
   Кастровский, стряхнув пепел с колен, встал и ушел, особенно крепко пожав руку полковнику, который остался докуривать один в маленькой аванложе.
   Из зрительного зала, наполнявшегося публикой, доносился приглушенный гул голосов. В оркестре настраивали скрипки.
   Разговор, о котором полковник весь сегодняшний день старался не думать, теперь всплыл у него в памяти, весь от слова до слова.
   Разговор был рано утром на квартире у профессора. Профессор еще не встал, его пришлось дожидаться в передней, где висели оленьи рога и картина "Медвежата в лесу". Потом профессор очень торопился уезжать, и разговаривать пришлось за чаем. Видимо, ему очень не хотелось разговаривать, и он необыкновенно тщательно намазывал хлеб маслом и внимательно выбирал куски сахара из сахарницы, так что получалось, как будто его отвлекают разговором от важной работы.
   - Мы не прорицатели... нет, мы не прорицатели, - говорил профессор, заглаживая ножом слой масла на куске хлеба и критически оглядывая с разных сторон результаты своей работы, - нет, мы не можем прорицать. Медицина это не пятью пять двадцать пять. Природа - это не математика...
   Полковник встал и сказал: "Спасибо", и, так как видно было, что он не сердится и не обижается, профессору стало неловко разговаривать с ним, как с ребенком (потому что со всеми больными и родными больных он всегда говорил, как с детьми), и профессор спросил:
   - Чего же вы хотите?..
   - Я хочу знать, - сказал полковник, - как вы оцениваете обстановку, в двух словах. Только не раздумывайте, как от меня отвязаться. Если это не полагается, я и сам уйду от вас.
   Профессор не привык так разговаривать. Он сказал:
   - Видите ли... - И внезапно покраснел и крикнул: - Не могу же я вам это одним словом сказать!
   - Можете. Скажите только, как по-вашему, дело плохо или, может быть, ничего?
   - Так не разговаривают... - начал было опять профессор, но тут посмотрел полковнику в глаза и вдруг сказал: - Плохо.
   - Совсем плохо? - спросил полковник.
   - Плохо, - повторил профессор. - Каким-нибудь месяцем раньше мы поставили бы ее на ноги, а теперь...
   Шум в зрительном зале усилился, торопливо захлопали откидные кресла, и сейчас же все разговоры смолкли и погас свет. В полутьме еще пробежало по рядам последнее торопливое движение, затем все успокоилось и затихло.
   Темный занавес, подсвеченный только снизу, терялся в полутьме портала.
   Полковник вошел в ложу и сел рядом с женой.
   Театр, переполненный людьми, чуть слышно дышал, шуршал и шевелился, притихший в ожидании.
   Оркестр приглушенно заиграл вступление. Шура закрыла глаза и слушала. В музыке ей слышалось ожидание, она слушала и тоже начинала, волнуясь, чего-то ждать. Очень давно, кажется в детстве, и потом еще много раз она так же слушала музыку, и вся жизнь, полная ожиданий, лежала впереди, а вот теперь, когда она прошла уже так много и так устала, она опять слушает и опять чего-то ждет, глупая... Пробежал ветерок от занавеса, который с легким шумом пошел вверх, и полковник, обернувшись, увидел, что Шура беззвучно плачет с широко открытыми глазами.
   - Вот видишь, - сказал он с раскаянием, - не надо было нам ходить.
   - Нет, это ничего, - ответила Шура. - Я не буду.
   - О чем ты?
   - Правда, не знаю... Наверное, потому, что вот они играют, а я теперь только сижу и смотрю, как другие делают мою работу. Зачем это у меня отняли? Несправедливо! Я завтра буду в больнице лежать, в каком-нибудь отвратительном халате, наверное, а они опять будут на сцене, и какая-нибудь Журавлева в моем платье и в моем золотом парике будет повторять мои слова из моей роли. А я буду в больнице лежать?
   - Ты будешь лежать, чтоб выздороветь. И потом, это не долго. И ожидание всегда гораздо страшнее. Потом все оказывается не так страшно.
   Все это было уже много раз говорено на все лады, и Шура больше не слушала. Не глядя на сцену, она прислонилась головой к боковой перегородке ложи и смотрела вверх, на цепочку подвесных фонарей.
   - Сережа, - сказала она тихо, - а что же нам остается? Все лучшие силы мы отдаем, день за днем, всю жизнь для них, для других, для публики, - и вот наконец ты не можешь больше работать, а занавес все равно поднимается, и это хорошо. Я все понимаю, так и должно быть, это очень хорошо, потому что ведь это для всех... Но что же остается мне?
   Она говорила тихо, почти про себя, в ее голосе не было никакой горечи, только недоумение.
   - Тебя любят. Подумай, сколько народу тебя любит.
   Шура посмотрела вниз, в полумрак партера.
   - Они?
   - И они тоже.
   - А как ты думаешь, если сейчас, когда мне очень плохо, встать и крикнуть им, чтобы они не расходились до самого утра и побыли бы тут со мной... Остались бы они тут, потому что мне плохо одной?
   - Наверное, остались бы многие, те, кто тебя знает.
   - Глупости болтаю, ты меня не слушай, - вздохнула Шура и уголком платка осторожно вытерла глаза.
   Сцена лежала, залитая солнечным светом, под синим, безоблачным небом. На заднем плане, за черепичными крышами домов старинного города, видны были горы.
   Шура успокоилась, теперь она уже ничего не видела, кроме сцены.
   Полковник подумал о том, что они почти не сидели в театре вместе. Всегда он сидел один, а Шура была на сцене.
   - Сейчас мой выход!.. Вот сейчас! - снова зашептала Шура, стискивая ему руку. - Это мое платье, видишь? Я в нем должна была играть...
   Она с досадой откинулась на спинку и замолчала.
   - Тебе нехорошо? - спросил полковник.
   - Нет, не то. Ах, что бы я не дала, только три роли мне бы еще сыграть - и тогда...
   - Ты еще двадцать сыграешь.
   - Правда?
   - Смешно даже сомневаться.
   - Правда, я что-то себя хорошо сегодня чувствую. Легко... Ну, не три. Одну! Одну, самую заветную, - и больше мне ничего не надо. Главное, я только теперь знаю как. Никогда я не знала, а теперь знаю. Еще бы только раз в жизни испытать...
   Немного погодя полковник почувствовал, что Шура высвободила свою руку.
   Она поднялась и сказала:
   - Сиди! - И ушла.
   Полковник немного посидел, продолжая глядеть на сцену, потом ему пришло в голову, что, вероятно, было бы слышно, как Шура отпирает французский замок, если бы она вышла совсем. Он осторожно отодвинул стул и, приоткрыв портьеру, заглянул в аванложу.
   В разжиженном свете синей лампочки он увидел Шуру. Она стояла, нагнув голову, тяжело дыша сквозь зубы, сгорбившись, вся сжавшись, с силой придавливая левой рукой себе бок и правой тяжело опираясь на покачнувшийся столик.
   Пепельница перевернулась, и Шурины пальцы были в табачном пепле.
   - Ничего не надо, - хрипло сказала она, - ты только не смотри, - и отвернула к стене помертвевшее от боли лицо.
   Прошел приступ, мучительный и короткий.
   Шура открыла глаза и увидела себя в своей комнате, и над ней был ставший привычным за эти дни потолок с узором из шершавых мелких шишечек.
   Шуре показалось, что теперь ей снова стало совсем хорошо, и она потребовала, чтоб полковник помог ей перебраться в кресло к окну, хотя, приоткрыв маскировочную занавеску, можно было разглядеть сквозь запотевшее стекло только кусок тротуара, сугроб снега, каменную толстую тумбу около ворот с маленькой, набекрень насыпавшейся шапочкой снега да неясные тени прохожих, то торопливо мелькающие, то медленно пересекающие освещенное пространство в одиночку или по двое. Шура полулежала, облокотившись о подоконник, полузакрыв глаза и опираясь плечом на руку мужа.
   Так же, как в театре, ей хотелось быть поближе к людям. Теперь ее чем-то успокаивал этот кусочек улицы с пешеходами, с изредка проезжающими автомобилями, и она только боялась, что все это слишком скоро кончится.
   Но становилось поздно. Улица неудержимо пустела. Затихал уличный шум.
   Во второй раз полковник попросил ее лечь отдохнуть.
   - Нет, я спать не стану. Последняя ночь, что я дома с тобой, - и вдруг спать! Что я, с ума сошла? Ни за что не буду. - Подумала и нерешительно добавила: - А ты ложись, я тебя прошу, тебе нужно отдохнуть.
   Полковник улыбнулся и осторожно прижал ее руку ладонью к своей щеке и так подержал немного, слегка ее покачивая.
   Немного погодя Шура высвободила руку и с тихим вздохом удовлетворения обняла его за шею, и они еще так посидели молча.
   - Хорошо бы так долго жить, чтобы устать и уж не очень хотелось дольше жить. Правда? Мы бы стали с тобой старички-и... - мечтательно протянула, чуть улыбаясь, Шура. - Нам бы очень нравилось жить, но все-таки мы бы уже устали. Мы бы в лесу стали жить, мы прогуливались бы с тобой всегда вместе, под руку. Такие славные старички с розовыми щечками... Вот бы посмотреть, какой из тебя старичок получится... Ты был бы мужественный старичок! добавила она репликой из знакомой комедии.
   - Чего смотреть, я и так старик.
   - Тогда и я старуха.
   - Вот уж! Очень похоже!
   - Нет, вот смотри, - Шура вытянула руку вверх, - видишь? У меня на руке синие жилки, как у старичков.
   - У всех людей такие.
   - Ну, все равно, мы все-таки стали с тобой пожилые. Странно, да? Как незаметно это делается. Так привыкнешь, что ты молодой, всегда молодой, и вдруг этого уже нет. Все изменилось. Что-то случилось, хотя ты сам ничего не заметил. И вот надо привыкать, что ты уже больше на молодой. Не понимаешь, как это могло случиться. Сначала даже не веришь. Надеешься, что это не совсем. Может быть, это просто вроде болезни и можно еще от этого выздороветь. Так хочется от этого выздороветь - и не выздоравливаешь... Ты тоже так чувствовал?
   - Кажется, похоже, только я не очень много об этом думал. Хотя думал, конечно.
   После долгого молчания полковник вдруг сказал:
   - Мы с тобой ни разу как следует и не поговорили об этом... о том, что там с тобой было.
   - Да, - быстро сказала Шура, - и не надо говорить. Ничего особенного и не было. Я была как все, и мне было как всем. Вот про девушек я тебе хотела бы рассказать, - только это очень долго, сейчас я не могу. Обещай, что если они тебе встретятся, ты им поможешь всем, чем можно. Они - мои самые близкие люди после тебя. Вот эти две, кого ты знаешь... Да ты не хмурься, ты о чем думаешь?
   - Да о самых простых вещах. Я себе иногда представлял такое невозможное счастье, что вот в этой самой деревне, которую неожиданно в обход захватывают мои бойцы, оказываешься ты. Мне почему-то представлялось всегда, что ты в деревне. Конечно, некоторые знали, что у меня жена без вести пропала, - так обязательно кто-нибудь найдется и ненароком скажет или по телефону позвонят: дескать, товарищ полковник, тут отбили у немцев порядочную группу жителей, может быть, хотите посмотреть?
   - А ты шел смотреть?
   - Признаться, всегда, когда можно было, шел. Идут старики с ребятами, бабы, девушки, а я смотрю, нет ли какой поменьше ростом, - и сердце обрывается, хотя я же знал, что это почти невозможное совпадение...
   - Многих вы отбили?
   - Многих. Очень многих.
   За окном в темноте неслышно и лениво поплыли, медленно снижаясь, белые хлопья.
   - Снег! - сказала Шура, обрадовавшись, как старому знакомому, и долго молчала, не отрываясь от окна. - Когда за твоим окном пойдет снег, ты вспомнишь о сегодняшнем нашем вечере?
   - Когда идет снег, я думаю о том, что тебе было холодно, а я тебя не укрыл.
   Они опять помолчали, и вдруг Шура, позабывшись, спросила другим голосом:
   - А что ты сделаешь с моими письмами?
   - Опять, опять об этом, Шурочка, стыд какой!
   - Нет, я ничего... Я ведь не очень сильно боюсь. Есть более страшное. Вдруг мы сами изменились бы и перестали быть собой. Ведь это бывает с людьми... я видела. Вот это страшно, потому что тогда, значит, ты все растерял, что нес с собою всю жизнь, все годы, и остался с пустыми руками, где зажат только один крошечный сегодняшний день, который ведь тоже скоро станет вчерашним. А мы с тобой счастливые. Мы бы очень любили друг друга, если бы у нас еще оставалось время... А времени нет. Его не осталось. Но это ничего, мы ведь еще можем побыть вместе немного, и то хорошо. Просто стыдно, как нам невероятно повезло. Сколько людей, как о чуде, мечтают о таком счастье! Вот мы с тобой вместе... Мы с тобой. - Она взяла его большую теплую руку и, прижав к груди, покачала, как ребенка, улыбаясь про себя, приговаривая: - Мы с тобой... мы с тобой...
   Потом она заговорила снова чуть слышным голосом, торопясь и слегка запинаясь:
   - Я мало сделала тебе хорошего. Ох, как мало я сделала в жизни! Не то что сделала, а вообще всего было мало. Звезды... Даже на звезды мы ни разу не посмотрели вдоволь. Мы все-таки, наверное, как-то неправильно жили, а? Почему мы так часто откладывали все хорошее на завтрашний день?..
   Она подавила слезы и вдруг тревожно стиснула ему руку.
   - А что, если нам не поехать завтра в больницу? Ты им позвонишь с утра по телефону, и мы побудем еще вместе, завтра и послезавтра... Ничего страшного... Я потерплю еще один или два приступа. Честное слово, я могу еще потерпеть. Я потерплю, а зато у нас теперь будет еще целых два дня... или давай уедем совсем. Ты попросишь еще немножко продлить отпуск, и мы уедем отсюда, и вдруг понемножку я начну поправляться, и все обойдется, и через год, через несколько лет мы будем вспоминать, как мы сидели вот сегодня с тобой и мучились. И вот все уже прошло, все плохое позади, и по-прежнему будут шуметь деревья, и мы опять будем их слушать, и всем людям будет спокойно, и хорошо, и не страшно, и у нас будет много времени впереди... Ну, пусть не так уж много, но мы ведь не будем знать сколько и нам будет казаться, что много, и у меня ничего не будет болеть, и я забуду, как это бывает больно. Или пусть даже что-нибудь болит, но только не тут. Так хотелось бы отдохнуть от этой боли, пусть даже была бы какая-нибудь другая...
   Он слушал внимательно, наклонившись, бережно поддерживая ее на руках, опершись локтем о подоконник, и ничего не отвечал.
   - Это несправедливо, что мне будут делать операцию. Профессор говорит, что всего месяц тому назад еще можно было захватить... Несправедливо, потому что я все-таки очень мало видела в жизни. Разве не правда? Вот сколько лет мы прожили с тобой вместе, а разве мне довольно твоей любви? Нет... Другие как-то могут... А я вот за столько лет совсем не сумела тебя разлюбить. Ни капельки не сумела.
   Ее голос по временам начинал сонно замирать, потом снова разгорался, и она беспокойно приподымалась на руках у мужа, волнуясь, и вдруг замечала, что он на нее смотрит, и по лицу ее мелькала, устало и коротко, виноватая тень прежней Шуриной улыбки, смешливой и озорной...
   В густой темноте ночной комнаты стали обозначаться бесцветные силуэты знакомых дневных предметов.
   Медленно разливался ровный, белый свет, еще не согретый теплым красным отсветом солнца.
   - Рассвет... - вдруг произнесла Шура с горестным удивлением. - Вот уже рассвет. Почему мы не замечаем, как утром хорошо на рассвете? За всю жизнь видела только семь или восемь рассветов. За всю жизнь! Почему? Все какие-то дела были, - очень важные дела, которые необходимо было скорее сделать. И вот дела эти давно уже ушли, и я даже позабыла и не могу вспомнить, что это были за дела, а рассветы я помню. И на Алтай, помнишь, мы все собирались ранней весной, когда на горах цветут маленькие тюльпаны и шиповник, - там очень хорошо... Я не сержусь на тебя, что очень скоро будет так, что ты все это будешь видеть, а я уже нет, право, не сержусь. Я хочу, чтоб тебе было хорошо, хотя совсем хорошо тебе уже не будет, да?
   Полковник мог сказать, что им будет хорошо вместе. Или другую любую ложь. Но он просто сказал:
   - Нет, совсем хорошо мне не будет больше никогда.
   Шура печально и сонно улыбнулась.
   - Ты помни только, что я тебя очень любила.
   Она сонно потерлась щекой о его плечо, устраиваясь поудобнее, и он заметил, что она засыпает.
   Некоторое время он сидел не шевелясь, прислушиваясь к ее ровному дыханию. За окном еще посветлело, и полковник, напрягая руку, чтоб не сдвинуть локтя, осторожно нагнулся и увидел совсем близко чуть порозовевшее от первого солнечного блеска ее милое лицо, заплаканное, постаревшее, любимое.
   Было очень раннее утро, когда Шура, проснувшись в незнакомой комнате, приоткрыла глаза. Рядом было слышно чье-то сонное дыхание.
   Во всем доме было совершенно тихо, только откуда-то издалека, вероятно из другого этажа, доносилось тихое, неравномерное постукиванье.
   Был еще какой-то слабый, незнакомый запах. "Это от одеяла", догадалась Шура. Пахло не то дезинфекцией, не то паленой шерстью.
   Она высвободила из-под одеяла руку и отогнула одеяло от подбородка. Простыня была жесткая, тоже незнакомая.
   Шура увидела свою руку. В коротковатом рукаве казенной ночной рубашки она выглядела очень жалкой и несчастной. Только тут Шура вспомнила, что сегодня - операция, которую после вчерашнего приступа решили делать с утра, не откладывая.
   Было очень тихо. Только раз кто-то мягко прошел по коридору, и неясная тень проплыла за матовым стеклом.
   Прежнее легкое постукиванье слышалось теперь гораздо ближе, и к нему присоединилось шарканье. Шура догадалась, что это подметали лестницу, и стала следить, прислушиваясь, как щетка, постукивая по ступеням, спускается все ближе и ближе.
   Потом она незаметно задремала опять, и, когда очнулась, уже не было слышно никакого постукиванья, а вокруг было множество новых звуков: скрипели пружины соседней кровати, стакан звякнул о край блюдца, из коридора доносился негромкий разговор и шаги.
   Шура вспомнила про стакан и сразу поняла, что ей давно уже хочется пить. Она осторожно повернулась на бок и, опершись на локоть, взяла со столика кружку с питьем.
   С соседней койки на нее молча, пристально смотрела женщина с желтым лицом. Шура тоже посмотрела на пев молча и попробовала пить, но после первого же глотка почувствовала, что не может, и обернулась, заметив, что около ее постели остановился доктор. Дружески поздоровавшись, он послушал у нее сердце через наушники и, засовывая часы обратно в боковой карман, предложил Шуре начать операцию теперь же, не откладывая.
   - Постойте, - сказала Шура, - разве уже десять?
   - Десяти еще нет. Да ведь разве не лучше от всех неприятностей отделаться с утра пораньше? По-моему, так: отделаться - и с плеч долой. Вот, значит, каким образом.
   - Вы, наверное, нового приступа опасаетесь? Да? Поэтому и торопитесь?
   - Разве ж мы торопимся? Пожалуйста, давайте подождем. Но и профессор советует не откладывать.
   - Нет, зачем же ждать, тем более если и профессор... - сказала Шура. Мне неловко тут у вас капризничать... Только я хочу знать все-таки, который сейчас час?
   Она торопливо приподнялась и достала со столика тяжелые мужские часы. Это были часы мужа. Когда он был у нее в последний раз в больнице и наступил момент, что пора было уходить, а Шура все еще держала его за руку и повторяла: "Ну, уходи, уходи скорей, видишь, все уже ушли... уходи" - и все-таки никак не могла отпустить его руку, она попросила его оставить ей перед уходом что-нибудь, и он с готовностью, обрадованно, торопливо отстегнул ремешок. И долго после его ухода она держала теплые, тяжелые часы обеими руками под подушкой, а ночью, когда погасили свет, плакала, прижимая их к щеке, и вскоре начался приступ, так что она едва успела их положить.
   Теперь часы показывали десять минут девятого.
   - А какая вам разница? - спросил доктор, кивнув на часы, которые Шура держала в руках.
   - Н-нет, конечно, какая тут разница, - ответила Шура, чувствуя, что у нее начинает пересыхать во рту, - но вчера говорили в десять... а около десяти ко мне муж может зайти на минутку... А так что же выйдет? Выйдет, что я его не увижу.
   - Вот и славно, что не увидите. Будете меньше волноваться.