Страница:
Над ним поникнул Крест и в нем померкла Роза,
вокруг зиянье тьмы, дыхание мороза,
и день и ночь над ним безумствует набат
и разверзается неотвратимый Ад!..
ИЗРАИЛЮ
MUSEUM ANATOMICUM
[1]
РИМСКОЙ ПРОСТИТУТКЕ
ЭКЗОТИЧЕСКИЙ ЗАКАТ
DIES IRAE
АНГЕЛ ПРЕДДВЕРИЯ
НОЧНЫЕ СТИГМАТЫ
ПЕТЕЛИЙСКАЯ НАДПИСЬ
ДВА ГОЛОСА
ПРЕДСУЩЕСТВОВАНИЕ
ПОГИБШАЯ
REQUIEM
ВИДЕНИЕ
ОБРЕЧЕННЫЙ
ЧЕРНЫЙ РЫЦАРЬ
У ВЕЧЕРНЕГО ГРОТА
вокруг зиянье тьмы, дыхание мороза,
и день и ночь над ним безумствует набат
и разверзается неотвратимый Ад!..
ИЗРАИЛЮ
Люблю тебя, отверженный народ,
зову тебя, жестокий и лукавый!
Отмети врагам изменою за гнет...
В столетиях влачишь ты след кровавый.
На грани меж разверстых двух миров,
то Дьяволом, то Богом искушаем,
ты жил в аду, лишь разлучился с раем,
ты ведал пытки, ужасы костров.
Ты избран был велением Ягве,
ты созерцал полет тысячелетий,
венец созвездий на твоей главе,
перед тобой не боле мы, как дети...
Проклятия ты небу воссылал,
перед тобой склонялись все народы,
столп пламени перед тобой пылал
и расступались вспененные воды.
Твой страшный лик постигнул до конца
сверхчеловек— и в ужасе, бледнея.
ударами всевластного резца
вдруг изваял рогатым Моисея.
В твоих сынах не умер Соломон,
пусть на тебе столетий паутина,
тебя зовет бессмертный твой Сион,
забытых дней волшебная картина!
Еще живут в устах твоих сынов
горячие, гортанные напевы,
и, опаленные пустыней, девы
еще полны роскошных, знойных снов.
В объятиях любви сжигать умея,
они живут и царствуют в мечтах;
лобзание язвительного змея
еще горит на пурпурных устах!
На их кудрях гремящие монеты
прекрасней всех созвездий и луны;
как гром тимпанов, песни старины,
пусть в наши дни прославят их сонеты.
Пусть блещет ад в сверканье их зрачков!..
Их взор. что звал к полуденной истоме,
угас во тьме, под тяжестью оков,
на торжище, в тюрьме, в публичном доме!
Израиль жив! — Бродя в песках пустыни,
ты изнывал, сгорал, но не угас,
и кажется, что, словно тень, доныне
твой Агасфер блуждает между нас!
Былых веков безжизненные груды
не погребли твоих счастливых дней...
Еще ты жив, тысячелетий змей,
дари же нам лобзание Иуды.
Мятежник, богоборец дерзновенный,
предав, ты бога лобызал в уста,
мы все Христом торгуем ежедневно,
мы распинаем каждый миг Христа!
Словам любви ты, мудрый, не поверил
и яростно кричал: — «Распни, распни!..»
Но ты, молясь, кляня, не лицемерил,
как лицемерим все мы в наши дни!
Истерзанный, осмеянный врагами,
ты, отданный и пыткам и бичам,
в стране теней, засыпанной снегами,
свободу дашь своим же палачам!..
Один закон безмерного возмездья
о, начертай на знамени своем,
еще ты жив... святой вражды лучом
воспламени угасшие созвездья!
Из мертвых скал неистовым ударом
вновь источай в пустыне пенье вод,
и столп, что вел к свободе твой народ,
пусть вспыхнет в сердце мировым пожаром.
[1]
зову тебя, жестокий и лукавый!
Отмети врагам изменою за гнет...
В столетиях влачишь ты след кровавый.
На грани меж разверстых двух миров,
то Дьяволом, то Богом искушаем,
ты жил в аду, лишь разлучился с раем,
ты ведал пытки, ужасы костров.
Ты избран был велением Ягве,
ты созерцал полет тысячелетий,
венец созвездий на твоей главе,
перед тобой не боле мы, как дети...
Проклятия ты небу воссылал,
перед тобой склонялись все народы,
столп пламени перед тобой пылал
и расступались вспененные воды.
Твой страшный лик постигнул до конца
сверхчеловек— и в ужасе, бледнея.
ударами всевластного резца
вдруг изваял рогатым Моисея.
В твоих сынах не умер Соломон,
пусть на тебе столетий паутина,
тебя зовет бессмертный твой Сион,
забытых дней волшебная картина!
Еще живут в устах твоих сынов
горячие, гортанные напевы,
и, опаленные пустыней, девы
еще полны роскошных, знойных снов.
В объятиях любви сжигать умея,
они живут и царствуют в мечтах;
лобзание язвительного змея
еще горит на пурпурных устах!
На их кудрях гремящие монеты
прекрасней всех созвездий и луны;
как гром тимпанов, песни старины,
пусть в наши дни прославят их сонеты.
Пусть блещет ад в сверканье их зрачков!..
Их взор. что звал к полуденной истоме,
угас во тьме, под тяжестью оков,
на торжище, в тюрьме, в публичном доме!
Израиль жив! — Бродя в песках пустыни,
ты изнывал, сгорал, но не угас,
и кажется, что, словно тень, доныне
твой Агасфер блуждает между нас!
Былых веков безжизненные груды
не погребли твоих счастливых дней...
Еще ты жив, тысячелетий змей,
дари же нам лобзание Иуды.
Мятежник, богоборец дерзновенный,
предав, ты бога лобызал в уста,
мы все Христом торгуем ежедневно,
мы распинаем каждый миг Христа!
Словам любви ты, мудрый, не поверил
и яростно кричал: — «Распни, распни!..»
Но ты, молясь, кляня, не лицемерил,
как лицемерим все мы в наши дни!
Истерзанный, осмеянный врагами,
ты, отданный и пыткам и бичам,
в стране теней, засыпанной снегами,
свободу дашь своим же палачам!..
Один закон безмерного возмездья
о, начертай на знамени своем,
еще ты жив... святой вражды лучом
воспламени угасшие созвездья!
Из мертвых скал неистовым ударом
вновь источай в пустыне пенье вод,
и столп, что вел к свободе твой народ,
пусть вспыхнет в сердце мировым пожаром.
[1]
MUSEUM ANATOMICUM
[1]
[1]
«Oro supplex ei acclinis,
Cor conlritum quasi cinis:
Cere curam mei finis!»
Requiem, Confutatis.
Познав все нищенство земных
великолепий,
Мы вместе тешились чудовищной
игрой...
Мы откровение искали в тихом
склепе,
Нам проповедовал скелетов
важный строй...
Мудрей что может быть?.. Что
может быть нелепей?..
Мой взор прикован был старинною гравюрой,
и был семнадцатый на ней означен век...
Готических окон чуть брезжил сумрак хмурый
в тот час, когда планет медлительный разбег,
и первый, бледный луч, блуждая за решеткой,
на каменной стене, черневшей, словно снег
на людной улице, отбросил контур четкий,
зловеще удлинив рогов оленьих тень, —
и все двоилось там, меж окон посередке,
везде, склонив рога. являлся мне олень.
Все уносило там мечту к средневековью,
вкруг знаки странные читал пугливый день,
и человеческой, горячей пахло кровью...
Странным склепом мне казался тихий зал,
и надпись, что была расписана с любовью,
мой изумленный взор с усильем разобрал:
«Museum anatomicum, instrumentale»...
Когда б со мною там, о Фауст, ты стоял,
безгласным навсегда не стал бы ты едва ли!..
Не знаю, был то бред, иль страшный призрак сна,
но дыбом волосы от слов ужасных встали...
Их черный доктор сам, Владыка-Сатана,
казалось, начертал... Забилась грудь в тревоге.
а в страшном зале том царила тишина,
и были те слова неотвратимо-строги!
Но скоро разум мой с испугом совладал
(лишь в первом приступе бываем мы убоги!..)
И даже нравиться мне начал страшный зал.
Передо мною шкаф массивный возвышался,
и в нем коллекцию ножей я увидал,
нож каждый нумером своим обозначался,
блестящих циркулей и много острых пил
в шкафу увидев том, я много изумлялся
и, наконец, свой взор тревожно отвратил...
О если б в этот миг. конец вещая света,
Архангел надо мной нежданно вострубил,
я б меньше трепетал в день судного ответа!
Казалось, надо мной глухой качнулся свод,
направо от меня два чахлые скелета
жевали яблоко, кривя и скаля рот,
меж яблони ветвей, злорадно извиваясь,
висел проклятый змей, сгубивший смертный род,
налево от меня, виясь и изгибаясь,
две балюстрады вкруг тянулись, у стола,
где был раскинут труп, нежданно обрываясь.
И был он весь обрит, и кровь с него текла,
по камням медленно струясь и застывая,
как стынет в сумерках горячая смола.
В меня стеклянный взор вперив и не моргая,
застыл кровавый труп в ужасной наготе.
все ткани, мускулы и нервы обнажая.
Казалось мне, что был он распят на кресте...
раскинуты его. я помню, были руки...
О, если бы на миг забыл я руки те!..
Казалось, морщили еще все тело муки...
Как будто заживо он здесь изрезан был,
и замерли совсем недавно воплей звуки...
Я: полный ужаса, над мертвецом застыл,
не в силах оторвать от глаз стеклянных взора,
и мнилось, что живой с умершим говорил.
Никто досель не вел такого разговора!..
А вкруг скелеты птиц, и гадов, и зверей
(О, этот адский сонм я не забуду скоро!..)
толпились, словно рать воскреснувших костей.
Ты зрел ее, пророк, бесстрашными очами,
когда Господен зов достиг души Твоей!..
В кортеже дьявольском недвижными рядами
сидели Чудища, и свет, скользя в окно,
удвоил их ряды гигантскими тенями!..
Скелеты важные, истлевшие давно,
застыли вкруг меня в движеньях всевозможных!..
И было каждому по знамени дано.
О ты, страшнейшая из грез моих безбожных,
о нет, тебя родил не смертный ум, сам ад!..
Не знает только он в веленьях непреложных
ни сострадания, ни страха, ни преград!..
На каждом знамени иссохшего скелета
немые надписи читал смятенный взгляд,
на языке, что стал давно владыкой света.
Гласила первая: «Nos summus — umbra!..» Там,
за ней тянулася еще, прося ответа: —
«In nobis nosce te!..» За ней еще очам
явилась страшная и вечная загадка:
«Mors — rerum ultima est linea!..» Но сам,
от страха трепеща, я все ж прочел украдкой:
«Mors sceptra omnia ligonibus aequat!..»
Как надпись ту прочесть в тот миг мне было сладко!
«Nascentes morimur!» прочел на третьей взгляд...
Ее держал скелет оскаленный ребенка;
когда же взор отвел в смущенье я назад,
мне вдруг почудилось, что он хохочет звонко.
Но все сильней заря пылала, и в окне
плясал пылинок рой, решетки контур тонкий
яснел на каменной, заплесневшей стене;
я снова бросил взор на мертвеца немого,
и мысль безумная тогда предстала мне
(Хоть выразить ту мысль теперь бессильно слово!..)
В его чертах я вмиг узнал свои черты
и весь похолодел от вихря ледяного...
— «Чего дрожишь? Ведь мы — одно, и я, и ты!»
Казалось, говорил мне труп недвижным взглядом
и звал меня, презрев пугливые мечты,
на этот страшный стол возлечь с собою рядом.
«Oro supplex ei acclinis,
Cor conlritum quasi cinis:
Cere curam mei finis!»
Requiem, Confutatis.
Познав все нищенство земных
великолепий,
Мы вместе тешились чудовищной
игрой...
Мы откровение искали в тихом
склепе,
Нам проповедовал скелетов
важный строй...
Мудрей что может быть?.. Что
может быть нелепей?..
Мой взор прикован был старинною гравюрой,
и был семнадцатый на ней означен век...
Готических окон чуть брезжил сумрак хмурый
в тот час, когда планет медлительный разбег,
и первый, бледный луч, блуждая за решеткой,
на каменной стене, черневшей, словно снег
на людной улице, отбросил контур четкий,
зловеще удлинив рогов оленьих тень, —
и все двоилось там, меж окон посередке,
везде, склонив рога. являлся мне олень.
Все уносило там мечту к средневековью,
вкруг знаки странные читал пугливый день,
и человеческой, горячей пахло кровью...
Странным склепом мне казался тихий зал,
и надпись, что была расписана с любовью,
мой изумленный взор с усильем разобрал:
«Museum anatomicum, instrumentale»...
Когда б со мною там, о Фауст, ты стоял,
безгласным навсегда не стал бы ты едва ли!..
Не знаю, был то бред, иль страшный призрак сна,
но дыбом волосы от слов ужасных встали...
Их черный доктор сам, Владыка-Сатана,
казалось, начертал... Забилась грудь в тревоге.
а в страшном зале том царила тишина,
и были те слова неотвратимо-строги!
Но скоро разум мой с испугом совладал
(лишь в первом приступе бываем мы убоги!..)
И даже нравиться мне начал страшный зал.
Передо мною шкаф массивный возвышался,
и в нем коллекцию ножей я увидал,
нож каждый нумером своим обозначался,
блестящих циркулей и много острых пил
в шкафу увидев том, я много изумлялся
и, наконец, свой взор тревожно отвратил...
О если б в этот миг. конец вещая света,
Архангел надо мной нежданно вострубил,
я б меньше трепетал в день судного ответа!
Казалось, надо мной глухой качнулся свод,
направо от меня два чахлые скелета
жевали яблоко, кривя и скаля рот,
меж яблони ветвей, злорадно извиваясь,
висел проклятый змей, сгубивший смертный род,
налево от меня, виясь и изгибаясь,
две балюстрады вкруг тянулись, у стола,
где был раскинут труп, нежданно обрываясь.
И был он весь обрит, и кровь с него текла,
по камням медленно струясь и застывая,
как стынет в сумерках горячая смола.
В меня стеклянный взор вперив и не моргая,
застыл кровавый труп в ужасной наготе.
все ткани, мускулы и нервы обнажая.
Казалось мне, что был он распят на кресте...
раскинуты его. я помню, были руки...
О, если бы на миг забыл я руки те!..
Казалось, морщили еще все тело муки...
Как будто заживо он здесь изрезан был,
и замерли совсем недавно воплей звуки...
Я: полный ужаса, над мертвецом застыл,
не в силах оторвать от глаз стеклянных взора,
и мнилось, что живой с умершим говорил.
Никто досель не вел такого разговора!..
А вкруг скелеты птиц, и гадов, и зверей
(О, этот адский сонм я не забуду скоро!..)
толпились, словно рать воскреснувших костей.
Ты зрел ее, пророк, бесстрашными очами,
когда Господен зов достиг души Твоей!..
В кортеже дьявольском недвижными рядами
сидели Чудища, и свет, скользя в окно,
удвоил их ряды гигантскими тенями!..
Скелеты важные, истлевшие давно,
застыли вкруг меня в движеньях всевозможных!..
И было каждому по знамени дано.
О ты, страшнейшая из грез моих безбожных,
о нет, тебя родил не смертный ум, сам ад!..
Не знает только он в веленьях непреложных
ни сострадания, ни страха, ни преград!..
На каждом знамени иссохшего скелета
немые надписи читал смятенный взгляд,
на языке, что стал давно владыкой света.
Гласила первая: «Nos summus — umbra!..» Там,
за ней тянулася еще, прося ответа: —
«In nobis nosce te!..» За ней еще очам
явилась страшная и вечная загадка:
«Mors — rerum ultima est linea!..» Но сам,
от страха трепеща, я все ж прочел украдкой:
«Mors sceptra omnia ligonibus aequat!..»
Как надпись ту прочесть в тот миг мне было сладко!
«Nascentes morimur!» прочел на третьей взгляд...
Ее держал скелет оскаленный ребенка;
когда же взор отвел в смущенье я назад,
мне вдруг почудилось, что он хохочет звонко.
Но все сильней заря пылала, и в окне
плясал пылинок рой, решетки контур тонкий
яснел на каменной, заплесневшей стене;
я снова бросил взор на мертвеца немого,
и мысль безумная тогда предстала мне
(Хоть выразить ту мысль теперь бессильно слово!..)
В его чертах я вмиг узнал свои черты
и весь похолодел от вихря ледяного...
— «Чего дрожишь? Ведь мы — одно, и я, и ты!»
Казалось, говорил мне труп недвижным взглядом
и звал меня, презрев пугливые мечты,
на этот страшный стол возлечь с собою рядом.
РИМСКОЙ ПРОСТИТУТКЕ
Твой узаконенно-отверженный наряд —
туника узкая, не медленная стола,
струями строгими бегущая до пят,—
но ты надменный взгляд
роняешь холодно, как с высоты престола.
Весталка черная, в душе, в крови своей
зажегшая огни отверженной святыне,
пускай без белых лент струи твоих кудрей.
Не так ли в желтой тине,
киша. свивается клубок священных змей?
Когда ты возлежишь в носилках после пляски,
едва колышима, как на водах в челне,
небрежно развалясь, усталая от ласки,
вся — бред восточной сказки,
прекрасна ты и как понятна мне!
Прикрыв кокетливо смешной парик тиарой,
Цирцея. ты во всех прозрела лишь зверей:
раб, гладиатор, жрец, поэт. сенатор старый
стучатся у твоих дверей,
равно дыша твоей отравою и чарой.
Пусть ты отвергнута от алтарей Юноны,
пускай тебе смешон Паллады строгий лик,
пускай тебе друзья продажные леноны,
твой вздох, твой взор, твой крик
колеблет города и низвергает троны.
Но ты не молишься бесплодным небесам,
богам, воздвигнутым на каждом перекрестке!
Смотри, во всем тебе подобен Город сам:
свободу бросив псам,
как ты, он любит смерть и золотые блестки!
К меняле грязному упавшая на стол,
звезда, сверкай, гори, подобная алмазу,
струи вокруг себя смертельную заразу
патрицианских стол,
чтоб претворилась месть в священную проказу!
Венера общих бань, Киприда площадей,
Кибела римская, сирийская Изида,
ты выше всех колонн, прочней, чем пирамида;
богов, зверей, людей
равно к себе влечет и губит авлетрида!
Пускай с лобзания сбирает дань закон,
и пусть тебя досель не знают ценза списки,
ты жрица Города, где так же лживо-низки
объятия матрон,
и где уж взвешен скиптр, и где продажен трон!
Не все ль мы ждем конца? Не все ли мы устали —
диктатор и поэт, солдат и беглый раб —
от бесконечных тяжб и диких сатурналий?
На каждом пьедестале
из теста слепленный уж вознесен Приап!
Рабыня каждого, мстя каждому жестоко,
ты поражаешь плод во чреве матерей,
ты в язвы Запада вливаешь яд Востока,
служа у алтарей
безумья до конца, бесплодья и порока.
Но вот уж близится Креста Голгофы тень,
раба, ты первая падешь к Его подножью,
благоухающих кудрей роняя сень,
лобзая ногу Божью,
и станет первою последняя ступень!
туника узкая, не медленная стола,
струями строгими бегущая до пят,—
но ты надменный взгляд
роняешь холодно, как с высоты престола.
Весталка черная, в душе, в крови своей
зажегшая огни отверженной святыне,
пускай без белых лент струи твоих кудрей.
Не так ли в желтой тине,
киша. свивается клубок священных змей?
Когда ты возлежишь в носилках после пляски,
едва колышима, как на водах в челне,
небрежно развалясь, усталая от ласки,
вся — бред восточной сказки,
прекрасна ты и как понятна мне!
Прикрыв кокетливо смешной парик тиарой,
Цирцея. ты во всех прозрела лишь зверей:
раб, гладиатор, жрец, поэт. сенатор старый
стучатся у твоих дверей,
равно дыша твоей отравою и чарой.
Пусть ты отвергнута от алтарей Юноны,
пускай тебе смешон Паллады строгий лик,
пускай тебе друзья продажные леноны,
твой вздох, твой взор, твой крик
колеблет города и низвергает троны.
Но ты не молишься бесплодным небесам,
богам, воздвигнутым на каждом перекрестке!
Смотри, во всем тебе подобен Город сам:
свободу бросив псам,
как ты, он любит смерть и золотые блестки!
К меняле грязному упавшая на стол,
звезда, сверкай, гори, подобная алмазу,
струи вокруг себя смертельную заразу
патрицианских стол,
чтоб претворилась месть в священную проказу!
Венера общих бань, Киприда площадей,
Кибела римская, сирийская Изида,
ты выше всех колонн, прочней, чем пирамида;
богов, зверей, людей
равно к себе влечет и губит авлетрида!
Пускай с лобзания сбирает дань закон,
и пусть тебя досель не знают ценза списки,
ты жрица Города, где так же лживо-низки
объятия матрон,
и где уж взвешен скиптр, и где продажен трон!
Не все ль мы ждем конца? Не все ли мы устали —
диктатор и поэт, солдат и беглый раб —
от бесконечных тяжб и диких сатурналий?
На каждом пьедестале
из теста слепленный уж вознесен Приап!
Рабыня каждого, мстя каждому жестоко,
ты поражаешь плод во чреве матерей,
ты в язвы Запада вливаешь яд Востока,
служа у алтарей
безумья до конца, бесплодья и порока.
Но вот уж близится Креста Голгофы тень,
раба, ты первая падешь к Его подножью,
благоухающих кудрей роняя сень,
лобзая ногу Божью,
и станет первою последняя ступень!
ЭКЗОТИЧЕСКИЙ ЗАКАТ
(При переводе «Цветов зла» Ш. Бодлера)
В пасмурно-мглистой дали небосклона,
в бледной и пыльной пустыне небес,
вдруг, оросив истомленное лоно,
дождь возрастил экзотический лес.
Мертвое небо мечтой эфемерной
озолотила вечерняя страсть,
с стеблем свивается стебель безмерный
и разевает пурпурную пасть!
В небо простерлось из гнилости склепной
все, что кишело и тлело в золе,—
сад сверхъестественный, великолепный
призрачно вырос, качаясь во мгле.
Эти стволы, как военные башни,
все досягают до холода звезд,
мир повседневный, вчерашний, всегдашний
в страшном безмолвьи трепещет окрест.
Тянутся кактусы, вьются агавы,
щупальцы. хоботы ищут меня,
щурясь в лазурь, золотые удавы
вдруг пламенеют от вспышек огня.
Словно свой хаос извечно-подводный
в небо извергнул, ярясь, Океан,
все преступленья в лазури холодной
свив в золотые гирлянды лиан.
Но упиваясь игрой неизбежной,
я отвратил обезумевший лик.—
весь убегая в лазури безбрежной,
призрачный сад возрастал каждый миг.
И на меня, как живая химера,
в сердце вонзая магический глаз,
глянул вдруг лик исполинский Бодлера
и, опрокинут, как солнце, погас.
В пасмурно-мглистой дали небосклона,
в бледной и пыльной пустыне небес,
вдруг, оросив истомленное лоно,
дождь возрастил экзотический лес.
Мертвое небо мечтой эфемерной
озолотила вечерняя страсть,
с стеблем свивается стебель безмерный
и разевает пурпурную пасть!
В небо простерлось из гнилости склепной
все, что кишело и тлело в золе,—
сад сверхъестественный, великолепный
призрачно вырос, качаясь во мгле.
Эти стволы, как военные башни,
все досягают до холода звезд,
мир повседневный, вчерашний, всегдашний
в страшном безмолвьи трепещет окрест.
Тянутся кактусы, вьются агавы,
щупальцы. хоботы ищут меня,
щурясь в лазурь, золотые удавы
вдруг пламенеют от вспышек огня.
Словно свой хаос извечно-подводный
в небо извергнул, ярясь, Океан,
все преступленья в лазури холодной
свив в золотые гирлянды лиан.
Но упиваясь игрой неизбежной,
я отвратил обезумевший лик.—
весь убегая в лазури безбрежной,
призрачный сад возрастал каждый миг.
И на меня, как живая химера,
в сердце вонзая магический глаз,
глянул вдруг лик исполинский Бодлера
и, опрокинут, как солнце, погас.
DIES IRAE
«Dies irae, dies ilia
Solvei saeculum in favilla
Tesles David ei Sibilla!»
День суда и воздаянья
в прах повергнет мирозданье.
То — Сибиллы предвещанье.
Что за трепет в души снидет
в час, как Судия приидет,
все рассудит, все увидит.
Пробужденный трубным звоном,
бросит мир свой гроб со стоном
и, дрожа, падет пред троном.
Смерть сама оцепенеет,
Тварь, восставши, онемеет.
Кто ответ держать посмеет?
В вещей хартии Вселенной
снова узрит мир смятенный
каждый миг запечатленный.
Судия воссядет в славе,
все, что в тайне, станет въяве,
всем воздать Он будет вправе.
Что реку в тот час у трона?
В ком найду себе патрона?
Лишь безгрешным оборона!
Царь, меня в тот день проклятий
сопричти к блаженных рати,
о источник благодати!
О, не я ли безрассудный
влек Тебя стезею трудной?
Не покинь раба в День Судный!
Ты за наше искупленье
шел на крест и посрамленье!
Этим мукам нет забвенья.
Я молю, тоской объятый,
Судия и Царь, раба Ты
отпусти до дня расплаты!
О, Господь и Царь верховный!
Возрыдал я, столь греховный,
рдеет кровью лик виновный.
Ты, Марию оправдавший,
на кресте злодею внявший,
укрепи мой дух отпавший!
Эти крики дерзновенны,
Ты же, благостный, смиренный,
вырви дух мой из геенны!
Да от козлищ отойду я,
да средь агнцев обрету я
жребий, ставши одесную!
Низвергая осужденных,
острым пламенем зажженных,
дай мне быть среди блаженных!
Приими мой дух истлевший,
изболевший, оскудевший,
в час последний оробевший!
Слезным День тот Судный станет,
как из праха вновь воспрянет
человек, но в час отмщенья,
Боже, дай ему прощенье,
Иисус и Царь благой,
вечный дай ему покой!
Аминь!
II
E cantero di quel secondo regno,
dove I'umano spirto si purga
e di salire al del diventa degno.
Dante, La Divina Commedia,
Purgatorio (canio 1, 4-6)
________________
Я здесь второе царство воспеваю,
Где грешный дух приемлет очищенье
И вновь достоен приобщиться Раю!
Данте. Божественная комедия.
Чистилище (песнь I, 4-6).
Solvei saeculum in favilla
Tesles David ei Sibilla!»
День суда и воздаянья
в прах повергнет мирозданье.
То — Сибиллы предвещанье.
Что за трепет в души снидет
в час, как Судия приидет,
все рассудит, все увидит.
Пробужденный трубным звоном,
бросит мир свой гроб со стоном
и, дрожа, падет пред троном.
Смерть сама оцепенеет,
Тварь, восставши, онемеет.
Кто ответ держать посмеет?
В вещей хартии Вселенной
снова узрит мир смятенный
каждый миг запечатленный.
Судия воссядет в славе,
все, что в тайне, станет въяве,
всем воздать Он будет вправе.
Что реку в тот час у трона?
В ком найду себе патрона?
Лишь безгрешным оборона!
Царь, меня в тот день проклятий
сопричти к блаженных рати,
о источник благодати!
О, не я ли безрассудный
влек Тебя стезею трудной?
Не покинь раба в День Судный!
Ты за наше искупленье
шел на крест и посрамленье!
Этим мукам нет забвенья.
Я молю, тоской объятый,
Судия и Царь, раба Ты
отпусти до дня расплаты!
О, Господь и Царь верховный!
Возрыдал я, столь греховный,
рдеет кровью лик виновный.
Ты, Марию оправдавший,
на кресте злодею внявший,
укрепи мой дух отпавший!
Эти крики дерзновенны,
Ты же, благостный, смиренный,
вырви дух мой из геенны!
Да от козлищ отойду я,
да средь агнцев обрету я
жребий, ставши одесную!
Низвергая осужденных,
острым пламенем зажженных,
дай мне быть среди блаженных!
Приими мой дух истлевший,
изболевший, оскудевший,
в час последний оробевший!
Слезным День тот Судный станет,
как из праха вновь воспрянет
человек, но в час отмщенья,
Боже, дай ему прощенье,
Иисус и Царь благой,
вечный дай ему покой!
Аминь!
II
E cantero di quel secondo regno,
dove I'umano spirto si purga
e di salire al del diventa degno.
Dante, La Divina Commedia,
Purgatorio (canio 1, 4-6)
________________
Я здесь второе царство воспеваю,
Где грешный дух приемлет очищенье
И вновь достоен приобщиться Раю!
Данте. Божественная комедия.
Чистилище (песнь I, 4-6).
АНГЕЛ ПРЕДДВЕРИЯ
Я черных душ вожатый бледный,
я пастырь душ, лишенных крыл,
я, призрак смутный и бесследный,
лишь двери Рая им раскрыл.
Здесь душ блаженных вереница
течет, как звезды, предо мной,
и падших душ, укрывших лица,
стеня, влечется хмурый строй.
Моя стезя одна и та же
от дня творенья до Суда,
за веком век, за стражей стража,
но я бессменен навсегда.
Я — путь к блаженствам, но неведом
моим очам Господен Град,
и душ стада за мною следом
нисходят в мой незримый Ад.
Я никогда не поднимаю
всегда спокойного чела,
и с мглой Преддверия сливаю
два серые мои крыла.
Я тенью гор столетья мерю,
как тенью солнечных часов,
не вопрошая, внемлю зов,
все зная, ничему не верю!
Мне высь полета незнакома;
мне посох дан взамен меча,
я им стучу у двери дома,
и гаснет робкая свеча.
я пастырь душ, лишенных крыл,
я, призрак смутный и бесследный,
лишь двери Рая им раскрыл.
Здесь душ блаженных вереница
течет, как звезды, предо мной,
и падших душ, укрывших лица,
стеня, влечется хмурый строй.
Моя стезя одна и та же
от дня творенья до Суда,
за веком век, за стражей стража,
но я бессменен навсегда.
Я — путь к блаженствам, но неведом
моим очам Господен Град,
и душ стада за мною следом
нисходят в мой незримый Ад.
Я никогда не поднимаю
всегда спокойного чела,
и с мглой Преддверия сливаю
два серые мои крыла.
Я тенью гор столетья мерю,
как тенью солнечных часов,
не вопрошая, внемлю зов,
все зная, ничему не верю!
Мне высь полета незнакома;
мне посох дан взамен меча,
я им стучу у двери дома,
и гаснет робкая свеча.
НОЧНЫЕ СТИГМАТЫ
Схимница юная в саване черном,
бледные руки слагая на грудь,
с взором померкшим, поникшим, покорным.
Ночь совершает свой траурный путь.
Гаснут под взором ее, умирая,
краски и крылья, глаза и лучи,
лишь за оградой далекого Рая
внятней гремят золотые ключи.
Строгие смутны ее очертанья:
саван широкий, высокий клобук,
горькие вздохи, глухие рыданья
стелются сзади за нею... но вдруг
все ее очи на небо подъяты,
все мириады горящих очей,
блещут ее золотые стигматы,
в сладком огне нисходящих мечей.
Кровоточа, как багровая рана,
рдеет луна на разверстом бедре.
Там в небесах по ступеням тумана
Ангелы сходят, восходят горе.
Боже! к Тебе простираю я длани,
о низведи сожигающий меч,
чтобы в огне нестерпимых пыланий
мог я ночные стигматы зажечь!
бледные руки слагая на грудь,
с взором померкшим, поникшим, покорным.
Ночь совершает свой траурный путь.
Гаснут под взором ее, умирая,
краски и крылья, глаза и лучи,
лишь за оградой далекого Рая
внятней гремят золотые ключи.
Строгие смутны ее очертанья:
саван широкий, высокий клобук,
горькие вздохи, глухие рыданья
стелются сзади за нею... но вдруг
все ее очи на небо подъяты,
все мириады горящих очей,
блещут ее золотые стигматы,
в сладком огне нисходящих мечей.
Кровоточа, как багровая рана,
рдеет луна на разверстом бедре.
Там в небесах по ступеням тумана
Ангелы сходят, восходят горе.
Боже! к Тебе простираю я длани,
о низведи сожигающий меч,
чтобы в огне нестерпимых пыланий
мог я ночные стигматы зажечь!
ПЕТЕЛИЙСКАЯ НАДПИСЬ
Рядом с домами Аида, налево найдешь ты источник,
белый найдешь кипарис ты здесь же с источником рядом;
светлый увидев источник, к нему не дерзай приближаться,
воду другую, холодную, что из болот Мнемозины
медленно вспять протекает, поодаль найдешь ты без стражей,
молви тогда: «Я дитя земли и звездного неба!
Я из небесного рода, вы знаете это и сами!
Весь я иссохнул от голода; вы же, не медля, мне дайте
влаги холодной, что вспять из болот Мнемозины струится!»
Будет дано и тебе испить божественной влаги,
снова ты царственным станешь и к сонму героев причтешься!
белый найдешь кипарис ты здесь же с источником рядом;
светлый увидев источник, к нему не дерзай приближаться,
воду другую, холодную, что из болот Мнемозины
медленно вспять протекает, поодаль найдешь ты без стражей,
молви тогда: «Я дитя земли и звездного неба!
Я из небесного рода, вы знаете это и сами!
Весь я иссохнул от голода; вы же, не медля, мне дайте
влаги холодной, что вспять из болот Мнемозины струится!»
Будет дано и тебе испить божественной влаги,
снова ты царственным станешь и к сонму героев причтешься!
ДВА ГОЛОСА
первый голос
Пора! Завершены все сроки,
мир опьянен и побежден...
Иду туда, где Крест высокий,
и где Безгласный пригвожден.
Там в ликованья исступленном
свершу свой танец у Креста
и обовью венком зеленым
чело терновое Христа.
Свободным тирса мановеньем
мне язвы заживить дано,
моим последним дерзновеньям —
в святой сосуд вмешать вино,
и смех зари, и сумрак хмурый
в единой светотени слить
и леопардовою шкурой
ребро пронзенное укрыть.
второй голос
Иди! Но станешь сам Иуда,
едва в пути промедлишь миг!
Иди! Но нет пути оттуда
тому, кто в тайну тайн проник!
Иди! Мой Крест высок и прям,
на нем Безгрешный и Закланный,
впервые сердце дрогнет там,
и там падешь ты бездыханный!
Пора! Завершены все сроки,
мир опьянен и побежден...
Иду туда, где Крест высокий,
и где Безгласный пригвожден.
Там в ликованья исступленном
свершу свой танец у Креста
и обовью венком зеленым
чело терновое Христа.
Свободным тирса мановеньем
мне язвы заживить дано,
моим последним дерзновеньям —
в святой сосуд вмешать вино,
и смех зари, и сумрак хмурый
в единой светотени слить
и леопардовою шкурой
ребро пронзенное укрыть.
второй голос
Иди! Но станешь сам Иуда,
едва в пути промедлишь миг!
Иди! Но нет пути оттуда
тому, кто в тайну тайн проник!
Иди! Мой Крест высок и прям,
на нем Безгрешный и Закланный,
впервые сердце дрогнет там,
и там падешь ты бездыханный!
ПРЕДСУЩЕСТВОВАНИЕ
И все мне кажется, что здесь я был когда-то,
когда и как, увы, не знаю сам!..
Мне все знакомо здесь, и сладость аромата,
и травка у дверей, и звук, что где-то там
вздыхает горестно, и тихий луч заката,—
и все мне кажется, что здесь я был когда-то!..
И все мне кажется, что ты была моею,
когда и как, увы, не знаю сам!..
Одно движенье уст. и весь я пламенею,
лишь упадет вуаль, и вдруг моим очам
случится увидать блистающую шею...
И все мне кажется, что ты была моею!..
И все мне кажется, что это прежде было,
что времени полет вернет нам вновь и вновь
все, все, что Смерть рукой нещадною разбила,
надежду робкую, страданье и любовь,
чтоб радость день и ночь в одно сиянье слила,
и все мне кажется, что это прежде было!..
когда и как, увы, не знаю сам!..
Мне все знакомо здесь, и сладость аромата,
и травка у дверей, и звук, что где-то там
вздыхает горестно, и тихий луч заката,—
и все мне кажется, что здесь я был когда-то!..
И все мне кажется, что ты была моею,
когда и как, увы, не знаю сам!..
Одно движенье уст. и весь я пламенею,
лишь упадет вуаль, и вдруг моим очам
случится увидать блистающую шею...
И все мне кажется, что ты была моею!..
И все мне кажется, что это прежде было,
что времени полет вернет нам вновь и вновь
все, все, что Смерть рукой нещадною разбила,
надежду робкую, страданье и любовь,
чтоб радость день и ночь в одно сиянье слила,
и все мне кажется, что это прежде было!..
ПОГИБШАЯ
Взор, ослепленный тенью томных вежд,
изнемогая, я полузакрыла,
о, в спутницы я не зову Надежд:
пускай они крылаты, я бескрыла.
Я глубже вас, быть может, поняла
всех ваших слов и дел пустую сложность,
и в спутницы до гроба избрала
бескрылую, как я же, Безнадежность.
Я плакала у своего окна.
вы мимо шли, я опустила штору,
и бледный мир теней открылся взору,
и смерть во мне, со мною тишина!
Я сплю в бреду, я вижу наяву
увядшие в дни детства маргаритки,
я улыбаюсь на орудья пытки!..
Кто нас рассудит, вы иль я живу?
изнемогая, я полузакрыла,
о, в спутницы я не зову Надежд:
пускай они крылаты, я бескрыла.
Я глубже вас, быть может, поняла
всех ваших слов и дел пустую сложность,
и в спутницы до гроба избрала
бескрылую, как я же, Безнадежность.
Я плакала у своего окна.
вы мимо шли, я опустила штору,
и бледный мир теней открылся взору,
и смерть во мне, со мною тишина!
Я сплю в бреду, я вижу наяву
увядшие в дни детства маргаритки,
я улыбаюсь на орудья пытки!..
Кто нас рассудит, вы иль я живу?
REQUIEM
«Dona ei requiem aeternam!»
Любишь ты? Нет, поздно, слишком поздно!
Кто нам тайны неба разгадает?..
Реквием торжественно и грозно
над тобой, как в Судный день, рыдает
Ты царица, а была рабыней,
предалась людей ничтожной власти,
не служила звездной ты святыне,
не была ты жрицей солнца страсти.
Ты была безропотно-покорной;
как свеча, зажженная напрасно,
расточилась жизнь твоя позорно;
пусть же станет смерть твоя прекрасна!
Тихо меркнет пламенная Роза,
и грозит железная перчатка,
и душе, что внемлет «Lacrimosa»,
снова верить страшно, плакать сладко!
Станут дух и тело непорочны,
и одежды снова станут строги,
высоки, торжественны и прочны
повлекут их траурные дроги.
Кони смерти не понурят морды,
не всколышут длинные попоны,
и раздавят черные аккорды
грешницы отверженные стоны.
Загремят, как дальний рев орудий,
над тобою медные удары,
но недвижим очерк мертвой груди,
на губах отравленных — curare.
В головах, гремя колоколами,
словно башня, в мрачности упорной
и с крестом простертыми крылами
Ангел смерти, твой любовник черный.
Ангел смерти, Ангел пресеченья
занесет свой меч немилосердный,
и замолкнут вещие реченья:
«Святый Боже, Крепкий и Бессмертный!»
Знаки книги звездной беспристрастны,
их огней не скроешь черной тучей,—
есть прощенье для души безгласной,
нет прощенья для звезды падучей.
Но в День Судный, страшный и единый,
ты восстанешь светом осиянна,
чище снега шеи лебединой,
внемля ликов ангельских «Осанна!..»
Твой палач, твой рыцарь не жалеет,
что прошла ты облачка бесследной,
он тебе в гробу напечатлеет
поцелуй свой первый и последний.
Любишь ты? Нет, поздно, слишком поздно!
Кто нам тайны неба разгадает?..
Реквием торжественно и грозно
над тобой, как в Судный день, рыдает
Ты царица, а была рабыней,
предалась людей ничтожной власти,
не служила звездной ты святыне,
не была ты жрицей солнца страсти.
Ты была безропотно-покорной;
как свеча, зажженная напрасно,
расточилась жизнь твоя позорно;
пусть же станет смерть твоя прекрасна!
Тихо меркнет пламенная Роза,
и грозит железная перчатка,
и душе, что внемлет «Lacrimosa»,
снова верить страшно, плакать сладко!
Станут дух и тело непорочны,
и одежды снова станут строги,
высоки, торжественны и прочны
повлекут их траурные дроги.
Кони смерти не понурят морды,
не всколышут длинные попоны,
и раздавят черные аккорды
грешницы отверженные стоны.
Загремят, как дальний рев орудий,
над тобою медные удары,
но недвижим очерк мертвой груди,
на губах отравленных — curare.
В головах, гремя колоколами,
словно башня, в мрачности упорной
и с крестом простертыми крылами
Ангел смерти, твой любовник черный.
Ангел смерти, Ангел пресеченья
занесет свой меч немилосердный,
и замолкнут вещие реченья:
«Святый Боже, Крепкий и Бессмертный!»
Знаки книги звездной беспристрастны,
их огней не скроешь черной тучей,—
есть прощенье для души безгласной,
нет прощенья для звезды падучей.
Но в День Судный, страшный и единый,
ты восстанешь светом осиянна,
чище снега шеи лебединой,
внемля ликов ангельских «Осанна!..»
Твой палач, твой рыцарь не жалеет,
что прошла ты облачка бесследной,
он тебе в гробу напечатлеет
поцелуй свой первый и последний.
ВИДЕНИЕ
Сверкают белые одежды,
Вот Ангел предо мной,
и шепот строгий: «Нет надежды!
Она в стране иной!
Вот крест высокий, саван льняный
(рыданья заглуши!),
сосуд с водой благоуханной
для тела и души.
Пока твоя душа бродила
за гранью, путь сверша,
в твоих объятиях опочила,
стеня, ее душа.
Она звала, она молилась
и снова, и опять,
как трепетала, как томилась,
здесь не дано узнать.
Одна на ложе, умирая,
одна в стране теней,
и даже перед дверью Рая
не улыбнуться ей!..
И ты навек потупишь вежды
пред строгой тишиной!..
Да, нет надежды, нет надежды,—
она в стране иной!»
Замолк, но явственней виденья
и бездыханней грудь,
и перед нами восхожденья
протек единый путь.
И мы, как дети, со свечами,
восходим, я и ты,
и души добрыми очами
взирают с высоты!
Вот Ангел предо мной,
и шепот строгий: «Нет надежды!
Она в стране иной!
Вот крест высокий, саван льняный
(рыданья заглуши!),
сосуд с водой благоуханной
для тела и души.
Пока твоя душа бродила
за гранью, путь сверша,
в твоих объятиях опочила,
стеня, ее душа.
Она звала, она молилась
и снова, и опять,
как трепетала, как томилась,
здесь не дано узнать.
Одна на ложе, умирая,
одна в стране теней,
и даже перед дверью Рая
не улыбнуться ей!..
И ты навек потупишь вежды
пред строгой тишиной!..
Да, нет надежды, нет надежды,—
она в стране иной!»
Замолк, но явственней виденья
и бездыханней грудь,
и перед нами восхожденья
протек единый путь.
И мы, как дети, со свечами,
восходим, я и ты,
и души добрыми очами
взирают с высоты!
ОБРЕЧЕННЫЙ
Еще меня твой взор ласкает,
и в снах еще с тобою я,
но колокол не умолкает,
неумолимый судия.
Еще я в мире мира житель,
но дух мой тайно обречен
и тайно в строгую обитель
невозвратимо заточен.
Звон колокольный внятней лиры,
и ярче солнца черный Крест,
и строгий голос «Dies Irae!»
возносит падший дух до звезд.
Мне черный долг священной схимы
готовит каменный приют,
и надо мною серафимы
гимн отречения поют.
Да жаждет тело власяницы,
да грянет посох о плиту,
чтобы душа быстрее птицы
взлетела, плача на лету.
Заупокойные напевы
меня зовут, замкнув уста,
пасть у престола Вечной Девы,
обнять подножие Креста.
Лучи мне сладки голубые
и фиолетовая тень,
и ты, короною Марии
навеки засвеченный День!
И знает сердце: нет разлуки,
из тайной кельи, я ко всем
незримо простираю руки.
внимаю глух, вещаю нем!
И сердцу, как лучей заката,
дней убегающих не жаль.
Одно лишь имя сердцу свято,
и это имя — Парсифаль.
и в снах еще с тобою я,
но колокол не умолкает,
неумолимый судия.
Еще я в мире мира житель,
но дух мой тайно обречен
и тайно в строгую обитель
невозвратимо заточен.
Звон колокольный внятней лиры,
и ярче солнца черный Крест,
и строгий голос «Dies Irae!»
возносит падший дух до звезд.
Мне черный долг священной схимы
готовит каменный приют,
и надо мною серафимы
гимн отречения поют.
Да жаждет тело власяницы,
да грянет посох о плиту,
чтобы душа быстрее птицы
взлетела, плача на лету.
Заупокойные напевы
меня зовут, замкнув уста,
пасть у престола Вечной Девы,
обнять подножие Креста.
Лучи мне сладки голубые
и фиолетовая тень,
и ты, короною Марии
навеки засвеченный День!
И знает сердце: нет разлуки,
из тайной кельи, я ко всем
незримо простираю руки.
внимаю глух, вещаю нем!
И сердцу, как лучей заката,
дней убегающих не жаль.
Одно лишь имя сердцу свято,
и это имя — Парсифаль.
ЧЕРНЫЙ РЫЦАРЬ
Ad Rosam per Crucem...
Ни вздоха тайного, ни робкого пожатья!..
Уста безмолвствуют, потуплен взор очей...
И если сон предаст тебя в мои объятья.
пусть будет он мечтой предсмертною моей!
Пусть вечно спущено железное забрало,
пусть сердца верный жар холодной сталью скрыт!..
В том гаснет жизни свет, кто вырвал страсти жало!..
Спаси меня, мой конь, мой верный меч, мой щит!..
И пусть другой возьмет твое земное тело
и красным факелом затеплит факел свой!
Моя любовь — свята!.. Бесстрашно, гордо, смело
я жду иных путей... Я — Черный Рыцарь твой!..
Я прихожу, как Смерть, железными шагами.
мне ложа брачного желанней черный гроб,
где окропит заря горячими лучами
покров серебряный и мой холодный лоб!..
Не бойся этих глаз, источенных слезою,
пусть меди тяжкий звон не устрашит тебя!
Мой черный щит горит нетленною звездою...
Я Черный рыцарь твой, чтоб умереть, любя!..
Пускай мой черный конь ужасней всех драконов,
над шлемом плавают два черные крыла,
под тяжкою стопой дрожат ступени тронов,
и, как змея, свистит холодная стрела'
Пусть я безмолвнее надгробных изваяний,
пусть мой звенящий шаг встревожил твой чертог,—
я не зажгу в груди огонь земных лобзаний,
я Крест ношу в груди, я сердце Розой сжег!
Не трогают души стыдливой менестрели,
доспехов и меча не положу в борьбе,—
я слышал в детских снах небесные свирели,
незримой лютни звон, что пели о тебе!..
Здесь, где чаруют слух сонеты Дон-Жуана,
я — башня черная в угрюмом забытьи;
но там, где полон свод рыданьями органа,
доспехи медные расплавят слез ручьи!..
В моей душе звучит рыдания терцина
Того, Кто сердце сжег, отринув мир земной,
и Кто. молясь, облек бесплотной красотой
бессмертные листы «Commedia Divina»!..
Ни вздоха тайного, ни робкого пожатья!..
Уста безмолвствуют, потуплен взор очей...
И если сон предаст тебя в мои объятья.
пусть будет он мечтой предсмертною моей!
Пусть вечно спущено железное забрало,
пусть сердца верный жар холодной сталью скрыт!..
В том гаснет жизни свет, кто вырвал страсти жало!..
Спаси меня, мой конь, мой верный меч, мой щит!..
И пусть другой возьмет твое земное тело
и красным факелом затеплит факел свой!
Моя любовь — свята!.. Бесстрашно, гордо, смело
я жду иных путей... Я — Черный Рыцарь твой!..
Я прихожу, как Смерть, железными шагами.
мне ложа брачного желанней черный гроб,
где окропит заря горячими лучами
покров серебряный и мой холодный лоб!..
Не бойся этих глаз, источенных слезою,
пусть меди тяжкий звон не устрашит тебя!
Мой черный щит горит нетленною звездою...
Я Черный рыцарь твой, чтоб умереть, любя!..
Пускай мой черный конь ужасней всех драконов,
над шлемом плавают два черные крыла,
под тяжкою стопой дрожат ступени тронов,
и, как змея, свистит холодная стрела'
Пусть я безмолвнее надгробных изваяний,
пусть мой звенящий шаг встревожил твой чертог,—
я не зажгу в груди огонь земных лобзаний,
я Крест ношу в груди, я сердце Розой сжег!
Не трогают души стыдливой менестрели,
доспехов и меча не положу в борьбе,—
я слышал в детских снах небесные свирели,
незримой лютни звон, что пели о тебе!..
Здесь, где чаруют слух сонеты Дон-Жуана,
я — башня черная в угрюмом забытьи;
но там, где полон свод рыданьями органа,
доспехи медные расплавят слез ручьи!..
В моей душе звучит рыдания терцина
Того, Кто сердце сжег, отринув мир земной,
и Кто. молясь, облек бесплотной красотой
бессмертные листы «Commedia Divina»!..
У ВЕЧЕРНЕГО ГРОТА
Ты — тихое счастье Вечернего Грота,
где робко колышется лоно волны
в тот час, когда меркнет небес позолота,
и реют над звездами первые сны.
Ты — час примиренья замедленной битвы,
где внятен для сердца незлобный призыв,
родится из ужаса трепет молитвы,
и медлит ночного безумья прилив.
Капелла, где строже дыханье прохлады,
защита от огненных, солнечных стрел,
покой и безгласность священной ограды
прощение всем, кто сжигал и сгорел.
Как плачущий луч низведенного Рая,
как тонкое пламя надгробной свечи,
там влагу ласкают, горят, не сгорая,
и в небо бегут голубые лучи.
Там плавно колышется белая пена,
как Ангел, забывшийся сном голубым,
и сладко-бессильный от тихого плена
с тенями сплетается ласковый дым.
где робко колышется лоно волны
в тот час, когда меркнет небес позолота,
и реют над звездами первые сны.
Ты — час примиренья замедленной битвы,
где внятен для сердца незлобный призыв,
родится из ужаса трепет молитвы,
и медлит ночного безумья прилив.
Капелла, где строже дыханье прохлады,
защита от огненных, солнечных стрел,
покой и безгласность священной ограды
прощение всем, кто сжигал и сгорел.
Как плачущий луч низведенного Рая,
как тонкое пламя надгробной свечи,
там влагу ласкают, горят, не сгорая,
и в небо бегут голубые лучи.
Там плавно колышется белая пена,
как Ангел, забывшийся сном голубым,
и сладко-бессильный от тихого плена
с тенями сплетается ласковый дым.