Страница:
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Эта моя книга, содержащая в себе произведения самого последнего времени, не представляет собой собрания отдельных, закрепленных в образы, разрозненных и самостоятельных лирических переживаний.
Во всей своей тройственной последовательности книга «Stigmata», на что намекает и самое название книги, является символическим изображением цельного мистического пути. Само собой очевидно, что самые главные основания и самые заветные субъективные устремления (пафос) автора ее касаются области, лежащей глубже так называемого «чистого искусства». Чисто художественная задача этой книги заключается в нахождении символической формы воплощения того, что рождалось в душе не непосредственно из художественного созерцания, а из религиозного искания.
Появление такой книги едва ли может озадачить или удивить именно в настоящее время.
Кризис современного символизма, уже приходящий к концу, является с самого начала лишь распадом так называемого эстетизма, т. е. того полуромантического, полудекадентического миросозерцания, которое, опираясь на иллюзию самоценности искусства и на ложный догмат аморализма, пыталось отождествить себя со всей областью символизма, с первых же шагов развития таившего в своих недрах неугасимый, священный огонь религиозного возрождения и великую идею синтетического искусства будущего, которое одно будет способно дать всей распадающейся нашей культуре безусловную религиозную санкцию и пробудить больную душу нашей расы к новому творчеству. Это обращение от эстетического иллюзионизма к мистицизму, говоря совершенно точно,— к христианству, внутри «современного символизма» является, быть может, самым существенным симптомом его развития, от Верлена и Гюисманса и до Роденбаха и Рильке. На этом пути неизбежно символизм приходит в интимную связь с священной символикой католицизма, над которой склоняется светлая тень величайшего из поэтов с его потрясающим благословением, тень Данте.
Эллис
Во всей своей тройственной последовательности книга «Stigmata», на что намекает и самое название книги, является символическим изображением цельного мистического пути. Само собой очевидно, что самые главные основания и самые заветные субъективные устремления (пафос) автора ее касаются области, лежащей глубже так называемого «чистого искусства». Чисто художественная задача этой книги заключается в нахождении символической формы воплощения того, что рождалось в душе не непосредственно из художественного созерцания, а из религиозного искания.
Появление такой книги едва ли может озадачить или удивить именно в настоящее время.
Кризис современного символизма, уже приходящий к концу, является с самого начала лишь распадом так называемого эстетизма, т. е. того полуромантического, полудекадентического миросозерцания, которое, опираясь на иллюзию самоценности искусства и на ложный догмат аморализма, пыталось отождествить себя со всей областью символизма, с первых же шагов развития таившего в своих недрах неугасимый, священный огонь религиозного возрождения и великую идею синтетического искусства будущего, которое одно будет способно дать всей распадающейся нашей культуре безусловную религиозную санкцию и пробудить больную душу нашей расы к новому творчеству. Это обращение от эстетического иллюзионизма к мистицизму, говоря совершенно точно,— к христианству, внутри «современного символизма» является, быть может, самым существенным симптомом его развития, от Верлена и Гюисманса и до Роденбаха и Рильке. На этом пути неизбежно символизм приходит в интимную связь с священной символикой католицизма, над которой склоняется светлая тень величайшего из поэтов с его потрясающим благословением, тень Данте.
Эллис
КЛЕОПАТРЕ ПЕТРОВНЕ ХРИСТОФОРОВОЙ
И ты, ослепшая от слез,
упала на пути,
и подошел к тебе Христос
и молвил: «Все прости!».
И кротко улыбнулся Он,
и улыбнулась ты,
и тихий свет и тихий сон
облек твои черты.
Душа, как келья, убрана,
светла, проста, чиста
и вся навек озарена
улыбкою Христа.
Там за окном звенит пчела.
качается сирень,
там за окном и свет и мгла,
а в келье вечный День...
И я бродил по всем путям,
и я ослеп от слез,
но не предстал моим очам
с улыбкою Христос.
И был мой горький путь — позор,
безумие и страсть.
И вот теперь пришел, как вор,
к твоим ногам упасть.
И вот иду на голос Дня
в твой дом, как в Божий дом...
«О, Боже, помяни меня
во Царствии Твоем!»
упала на пути,
и подошел к тебе Христос
и молвил: «Все прости!».
И кротко улыбнулся Он,
и улыбнулась ты,
и тихий свет и тихий сон
облек твои черты.
Душа, как келья, убрана,
светла, проста, чиста
и вся навек озарена
улыбкою Христа.
Там за окном звенит пчела.
качается сирень,
там за окном и свет и мгла,
а в келье вечный День...
И я бродил по всем путям,
и я ослеп от слез,
но не предстал моим очам
с улыбкою Христос.
И был мой горький путь — позор,
безумие и страсть.
И вот теперь пришел, как вор,
к твоим ногам упасть.
И вот иду на голос Дня
в твой дом, как в Божий дом...
«О, Боже, помяни меня
во Царствии Твоем!»
STIGMATA
Кто это в сердце мне смотрит сквозь дым
взором и пламенным, и золотым,
саваном лик свой окутав седым?
Кто это льнет и маня, и клоня,
кто безобразные лики огня,
вдруг ускользнув, обратил на меня?
Под мановеньем незримым Врага
святость родного презрев очага,
кажет огонь языки и рога.
Пышет мне в очи и очи мне ест.
ржавчиной кроет пылающий Крест,
гасит мерцания меркнущих звезд.
Кто это вырос, качаясь в дыму,
горькую песню заводит про тьму,
сонную душу уводит в тюрьму?
Вот покачнулся, взметнулся, и вот
снова сплошною стеною плывет
снова плывет, и поет, и зовет...
Вижу, рога наклонились к рогам,
вспыхнувший пеплом распался Лингам,
тени, дрожа, побежали к ногам.
Внятно мне все и понятно в бреду,
знаю, что был я когда-то в Аду,
знаю и светлого знаменья жду.
Нерукотворным Крестом осенен,
облаком черным на миг затенен,
знаю я, знаю, что дым — только сон!
Вот расступается дыма стена,
в Крест сочетаясь, встают пламена.
вечная Роза над ним зажжена.
Сердце — лампада, а руки, как сталь,
призраки Ада уносятся в даль,
вихрем мне пламенный шепот: «Грааль!»
В белого дым превратился коня,
и на руках и ногах у меня
отпечатлились стигматы огня!
I
Е vederai color che son contend
nel foco, perche speran di venire,
quando che sia, a Ie beate genti.
A Ie quae poi se tu vorrai salire,
anima fia a do piu di me degna...
Dante. La Divina Commedia.
Inferno (canto I, 118-122).1
_________
Ты узришь тех, что в сонме осужденных
Средь пламени хранят душевный мир,
Тая надежду быть в краю блаженных:
Твои стопы направить в лучший мир
К тебе придет в тот час душа иная.
Достойная...
Данте. Божественная комедия.
Ад (песнь I. 118-122).
взором и пламенным, и золотым,
саваном лик свой окутав седым?
Кто это льнет и маня, и клоня,
кто безобразные лики огня,
вдруг ускользнув, обратил на меня?
Под мановеньем незримым Врага
святость родного презрев очага,
кажет огонь языки и рога.
Пышет мне в очи и очи мне ест.
ржавчиной кроет пылающий Крест,
гасит мерцания меркнущих звезд.
Кто это вырос, качаясь в дыму,
горькую песню заводит про тьму,
сонную душу уводит в тюрьму?
Вот покачнулся, взметнулся, и вот
снова сплошною стеною плывет
снова плывет, и поет, и зовет...
Вижу, рога наклонились к рогам,
вспыхнувший пеплом распался Лингам,
тени, дрожа, побежали к ногам.
Внятно мне все и понятно в бреду,
знаю, что был я когда-то в Аду,
знаю и светлого знаменья жду.
Нерукотворным Крестом осенен,
облаком черным на миг затенен,
знаю я, знаю, что дым — только сон!
Вот расступается дыма стена,
в Крест сочетаясь, встают пламена.
вечная Роза над ним зажжена.
Сердце — лампада, а руки, как сталь,
призраки Ада уносятся в даль,
вихрем мне пламенный шепот: «Грааль!»
В белого дым превратился коня,
и на руках и ногах у меня
отпечатлились стигматы огня!
I
Е vederai color che son contend
nel foco, perche speran di venire,
quando che sia, a Ie beate genti.
A Ie quae poi se tu vorrai salire,
anima fia a do piu di me degna...
Dante. La Divina Commedia.
Inferno (canto I, 118-122).1
_________
Ты узришь тех, что в сонме осужденных
Средь пламени хранят душевный мир,
Тая надежду быть в краю блаженных:
Твои стопы направить в лучший мир
К тебе придет в тот час душа иная.
Достойная...
Данте. Божественная комедия.
Ад (песнь I. 118-122).
В СТРАНЕ БЕЗУМИЯ
Безумие, как черный монолит,
ниспав с небес, воздвиглось саркофагом,
деревьев строй подобен спящим магам,
луны ущербной трепетом облит.
Здесь вечный мрак с молчаньем вечным слит;
с опущенным забралом, с черным стягом,
здесь бродит Смерть неумолимым шагом,
как часовой среди беззвучных плит.
Здесь тени тех, кто небо оскорбил
богохуленьем замыслов безмерных,
кто, чужд земли видений эфемерных,
Зла паладином безупречным был;
здесь души тех, что сохранили строго
безумный лик отвергнутого Бога.
ниспав с небес, воздвиглось саркофагом,
деревьев строй подобен спящим магам,
луны ущербной трепетом облит.
Здесь вечный мрак с молчаньем вечным слит;
с опущенным забралом, с черным стягом,
здесь бродит Смерть неумолимым шагом,
как часовой среди беззвучных плит.
Здесь тени тех, кто небо оскорбил
богохуленьем замыслов безмерных,
кто, чужд земли видений эфемерных,
Зла паладином безупречным был;
здесь души тех, что сохранили строго
безумный лик отвергнутого Бога.
РОЗА АДА
«Восстань! Сюда, сюда ко мне!
Прагрешница и Роза ада!»
Клингзор. «Парсифаль» Р. Вагнера.
Молюсь тебе, святая Роза ада,
лик демона твой каждый лепесток,
ты пламени кружащийся поток,
ты, Куидри, Иезавель, Иродиада!
Мечта де Рэ, Бодлера и де Сада,
ты зажжена, чудовищный цветок,
едва в песках земли иссякнул ток
утех невинных сказочного сада!
Ты — Лотоса отверженный двойник,
кто понял твой кощунственный язык,
тот исказит навеки лик Господний.
лобзая жадно твой багровый лик,
в твоих огнях сгорая каждый миг,
о, Роза ада, Солнце Преисподней!
Прагрешница и Роза ада!»
Клингзор. «Парсифаль» Р. Вагнера.
Молюсь тебе, святая Роза ада,
лик демона твой каждый лепесток,
ты пламени кружащийся поток,
ты, Куидри, Иезавель, Иродиада!
Мечта де Рэ, Бодлера и де Сада,
ты зажжена, чудовищный цветок,
едва в песках земли иссякнул ток
утех невинных сказочного сада!
Ты — Лотоса отверженный двойник,
кто понял твой кощунственный язык,
тот исказит навеки лик Господний.
лобзая жадно твой багровый лик,
в твоих огнях сгорая каждый миг,
о, Роза ада, Солнце Преисподней!
ЖЕНИХ
Страшно!.. Колокол проклятый
мир оплакал и затих.
Ты со мной, во мне, Распятый,
Царь, Господь и мой Жених!
Тайно в сумрак тихой кельи
сходишь Ты, лучи струя,
в четках, черном ожерелье
пред Тобой невеста я.
Я, склонясь, оцепенела,
лучезарен лик святой,
но, как дым. прозрачно тело.
и ужасен крест пустой.
Я невеста и вдовица,
дочь Твоя и сирота,
и незыблема гробница,
как подножие Креста.
Я шепчу мольбы Франциска.
чтоб зажегся, наконец.
ярче солнечного диска
надо мною Твой венец.
Веки красны, губы смяты,
но мольба звучит смелей,
возрасти на мне стигматы,
розы крови без стеблей!
......................
То не я ль брела с волхвами
за пророческой звездой,
колыбель кропя слезами
возле Матери Святой?
То не я ли ветвь маслины
над Тобою подняла,
волосами Магдалины,
плача, ноги обвила?
В день суда и бичеванья
(иль, неверный, Ты забыл?)
Я простерлась без дыханья,
вся в крови, без слов, без сил.
То не я ли пеленала
пеленами плоть Христа,
и, рыдая, лобызала
руки, ноги и уста?
Там, в саду, где скрыл терновник
вход пещерный, словно сон,
Ты не мне ли, как садовник,
вдруг явился изъязвлен?
Вот лобзая язву Божью,
вся навеки проклята,
припадаю я к подножью,
чтобы Ты сошел с Креста.
Завтра ж снова в час проклятый
в нетерпимом свете дня
беспощадно Ты, Распятый,
снова взглянешь на меня!
мир оплакал и затих.
Ты со мной, во мне, Распятый,
Царь, Господь и мой Жених!
Тайно в сумрак тихой кельи
сходишь Ты, лучи струя,
в четках, черном ожерелье
пред Тобой невеста я.
Я, склонясь, оцепенела,
лучезарен лик святой,
но, как дым. прозрачно тело.
и ужасен крест пустой.
Я невеста и вдовица,
дочь Твоя и сирота,
и незыблема гробница,
как подножие Креста.
Я шепчу мольбы Франциска.
чтоб зажегся, наконец.
ярче солнечного диска
надо мною Твой венец.
Веки красны, губы смяты,
но мольба звучит смелей,
возрасти на мне стигматы,
розы крови без стеблей!
......................
То не я ль брела с волхвами
за пророческой звездой,
колыбель кропя слезами
возле Матери Святой?
То не я ли ветвь маслины
над Тобою подняла,
волосами Магдалины,
плача, ноги обвила?
В день суда и бичеванья
(иль, неверный, Ты забыл?)
Я простерлась без дыханья,
вся в крови, без слов, без сил.
То не я ли пеленала
пеленами плоть Христа,
и, рыдая, лобызала
руки, ноги и уста?
Там, в саду, где скрыл терновник
вход пещерный, словно сон,
Ты не мне ли, как садовник,
вдруг явился изъязвлен?
Вот лобзая язву Божью,
вся навеки проклята,
припадаю я к подножью,
чтобы Ты сошел с Креста.
Завтра ж снова в час проклятый
в нетерпимом свете дня
беспощадно Ты, Распятый,
снова взглянешь на меня!
ЗЛАЯ ЛАМПАДА
Брачное ложе твое изо льда,
неугасима лампада стыда.
Скован с тобою он (плачь иль не плачь!)
Раб твой покорный, твой нежный палач.
Но, охраняя твой гаснущий стыд,
злая лампада во мраке горит.
Если приблизит он жаждущий взор,
тихо лампада прошепчет: «Позор!»
Если к тебе он, волнуясь, прильнет,
оком зловещим лампада мигнет.
Если он голову склонит на грудь,
вам не уснуть, не уснуть, не уснуть!
Злая лампада — то око мое,
сладко мне видеть паденье твое.
Сладко мне к ложу позора прильнуть,
в очи, где видел я небо, взглянуть.
Будь проклята, проклята, проклята,
ты, что презрела заветы Христа!
Заповедь вечную дал нам Господь:
«Станут две плоти — единая плоть!
Церковь — невеста, Я вечный Жених» —
страшная тайна свершается в них.
Брачное ложе твое изо льда,
неугасима лампада стыда.
Злую лампаду ту Дьявол зажег.
Весь озаряется мертвый чертог.
И лишь безумье угасит ее,
в сердце и в тело пролив забытье!
неугасима лампада стыда.
Скован с тобою он (плачь иль не плачь!)
Раб твой покорный, твой нежный палач.
Но, охраняя твой гаснущий стыд,
злая лампада во мраке горит.
Если приблизит он жаждущий взор,
тихо лампада прошепчет: «Позор!»
Если к тебе он, волнуясь, прильнет,
оком зловещим лампада мигнет.
Если он голову склонит на грудь,
вам не уснуть, не уснуть, не уснуть!
Злая лампада — то око мое,
сладко мне видеть паденье твое.
Сладко мне к ложу позора прильнуть,
в очи, где видел я небо, взглянуть.
Будь проклята, проклята, проклята,
ты, что презрела заветы Христа!
Заповедь вечную дал нам Господь:
«Станут две плоти — единая плоть!
Церковь — невеста, Я вечный Жених» —
страшная тайна свершается в них.
Брачное ложе твое изо льда,
неугасима лампада стыда.
Злую лампаду ту Дьявол зажег.
Весь озаряется мертвый чертог.
И лишь безумье угасит ее,
в сердце и в тело пролив забытье!
ВОЗМЕЗДИЕ
Вечернюю молитву сотворя,
забылся я, храним ее лампадой,
овеяна вечернею прохладой
она померкла, кротко, как заря;
И тихий сон ступил за круг лампады;
но не дремал лукавый Демон мой,
змеиный жезл он вдруг простер над тьмой
и далеко раздвинул все преграды.
Пугливо тьмы отхлынул океан,
и брачное очам предстало ложе:
на нем она, чей лик. как образ Божий;
с ней тот. кто не был звездами ей дан.
И к ней припав горячими губами.
он жадно пил священное вино,
дрожа, как тать, и не было дано
им светлого безумья небесами.
Как пес голодный, как ночной шакал,
он свой любовный долг творил украдкой,
на миг упившись пищей горько-сладкой,
как червь тянулся и опять алкал.
Она же вся безвольно и бесстыдно,
покорная змеиному жезлу,
изнемогла от слез, но было видно,
как, вспыхнув, взор пронизывает мглу.
Я возопил к нему: «Хулитель дерзкий!
спеши мой взор навек окутать в тьму!»
Смеялся он, но, мнилось, были мерзки
их ласки и проклятому, ему.
Тогда в душе возникнул голос строгий:
«То высшего возмездья торжество!
то вещий сон, тебе отныне боги
навек даруют в спутники его.
ты, осквернивший звездные чертоги,
ты, в женщине узревший божество!..»
забылся я, храним ее лампадой,
овеяна вечернею прохладой
она померкла, кротко, как заря;
И тихий сон ступил за круг лампады;
но не дремал лукавый Демон мой,
змеиный жезл он вдруг простер над тьмой
и далеко раздвинул все преграды.
Пугливо тьмы отхлынул океан,
и брачное очам предстало ложе:
на нем она, чей лик. как образ Божий;
с ней тот. кто не был звездами ей дан.
И к ней припав горячими губами.
он жадно пил священное вино,
дрожа, как тать, и не было дано
им светлого безумья небесами.
Как пес голодный, как ночной шакал,
он свой любовный долг творил украдкой,
на миг упившись пищей горько-сладкой,
как червь тянулся и опять алкал.
Она же вся безвольно и бесстыдно,
покорная змеиному жезлу,
изнемогла от слез, но было видно,
как, вспыхнув, взор пронизывает мглу.
Я возопил к нему: «Хулитель дерзкий!
спеши мой взор навек окутать в тьму!»
Смеялся он, но, мнилось, были мерзки
их ласки и проклятому, ему.
Тогда в душе возникнул голос строгий:
«То высшего возмездья торжество!
то вещий сон, тебе отныне боги
навек даруют в спутники его.
ты, осквернивший звездные чертоги,
ты, в женщине узревший божество!..»
ТЕНЬ
Еще сверкал твой зоркий глаз,
и разрывалась грудь на части,
но вот над нами Сладострастье
прокаркало в последний раз.
От ложа купли и позора
я оторвал уста и взгляд,
над нами видимо для взора,
струясь, зашевелился яд.
И там, где с дрожью смутно-зыбкой
на тени лезли тени, там
портрет с язвительной улыбкой
цинично обратился к нам.
И стали тихи и серьезны
вдруг помертвевшие черты,
и на окне узор морозный,
и эти розы из тафты.
Мой вздох, что был бесстыдно начат,
тобою не был довершен,
и мнилось, кто-то тихо плачет,
под грязным ложем погребен.
И вдруг средь тиши гробовой,
стыдясь, угаснула лампада,
и вечный сумрак, сумрак ада
приблизил к нам лик черный свой.
Я звал последнюю ступень,
и сердце мертвым сном заснуло,
но вдруг, мелькнув во сне, всплеснула
и зарыдала и прильнула
Ее воскреснувшая Тень.
и разрывалась грудь на части,
но вот над нами Сладострастье
прокаркало в последний раз.
От ложа купли и позора
я оторвал уста и взгляд,
над нами видимо для взора,
струясь, зашевелился яд.
И там, где с дрожью смутно-зыбкой
на тени лезли тени, там
портрет с язвительной улыбкой
цинично обратился к нам.
И стали тихи и серьезны
вдруг помертвевшие черты,
и на окне узор морозный,
и эти розы из тафты.
Мой вздох, что был бесстыдно начат,
тобою не был довершен,
и мнилось, кто-то тихо плачет,
под грязным ложем погребен.
И вдруг средь тиши гробовой,
стыдясь, угаснула лампада,
и вечный сумрак, сумрак ада
приблизил к нам лик черный свой.
Я звал последнюю ступень,
и сердце мертвым сном заснуло,
но вдруг, мелькнув во сне, всплеснула
и зарыдала и прильнула
Ее воскреснувшая Тень.
ТРУБА
Из «Городских сонетов»
Над царством мирных крыш, я вознеслась высоко
и черные хулы кидаю в небеса,
покрыв и стук копыт, и грохот колеса,
как зычный клич вождя, как вещий зов пророка.
Над лабиринтами греха, нужды, порока,
как будто голые и красные леса,
как мачты мертвые, где свиты паруса,
мы бдим над Городом, взывая одиноко.
Скажи, слыхал ли ты железный крик тоски
и на закате дня вечерние гудки?
То муравейнику труда сигнал проклятый...
То вопль отверженства, безумья и борьбы,
в последний судный час ответ на зов трубы,
трубы Архангела, зовущего трикраты.
Над царством мирных крыш, я вознеслась высоко
и черные хулы кидаю в небеса,
покрыв и стук копыт, и грохот колеса,
как зычный клич вождя, как вещий зов пророка.
Над лабиринтами греха, нужды, порока,
как будто голые и красные леса,
как мачты мертвые, где свиты паруса,
мы бдим над Городом, взывая одиноко.
Скажи, слыхал ли ты железный крик тоски
и на закате дня вечерние гудки?
То муравейнику труда сигнал проклятый...
То вопль отверженства, безумья и борьбы,
в последний судный час ответ на зов трубы,
трубы Архангела, зовущего трикраты.
РЫЦАРЬ ДВОЙНОЙ ЗВЕЗДЫ
(Баллада)
Солнце от взоров шитом заслоня,
радостно рыцарь вскочил на коня.
«Будь мне щитом.— он, молясь, произнес,
Ты, между рыцарей первый, Христос!»
«Вечно да славится имя Твое,
К небу, как крест, поднимаю копье».
Скачет... и вот, отражаясь в щите,
светлое око зажглось в высоте.
Скачет... и слышит, что кто-то вослед
Черный его повторяет обет.
Скачет, и звездочка гаснет, и вот
оком зловещим другая встает,
взорами злобно впивается в щит,
с мраком сливается топот копыт.
Вот он несется к ущелью, но вдруг
стал к нему близиться топот и стук.
Скачет... и видит — навстречу к нему
скачет неведомый рыцарь сквозь тьму.
То же забрало и щит, и копье,
все в нем знакомо и все, как свое.
Только зачем он на черном коне,
в черном забрале и в черной броне?
Только зачем же над шлемом врага
вместо сверкающих крыльев рога?
Скачут... дорога тесна и узка,
скачут... и рыцарь узнал двойника.
Скачет навстречу он, яростно-дик;
скачет навстречу упрямый двойник.
Сшиблись... врагу он вонзает копье,
сшиблись... и в сердце его острие.
Бьются... врагу разрубает он щит,
бьются... и щит его светлый разбит.
Миг... и в сверканье двух разных огней
падают оба на землю с коней,
и над двумя, что скрестили мечи,
обе звезды угасили лучи.
Солнце от взоров шитом заслоня,
радостно рыцарь вскочил на коня.
«Будь мне щитом.— он, молясь, произнес,
Ты, между рыцарей первый, Христос!»
«Вечно да славится имя Твое,
К небу, как крест, поднимаю копье».
Скачет... и вот, отражаясь в щите,
светлое око зажглось в высоте.
Скачет... и слышит, что кто-то вослед
Черный его повторяет обет.
Скачет, и звездочка гаснет, и вот
оком зловещим другая встает,
взорами злобно впивается в щит,
с мраком сливается топот копыт.
Вот он несется к ущелью, но вдруг
стал к нему близиться топот и стук.
Скачет... и видит — навстречу к нему
скачет неведомый рыцарь сквозь тьму.
То же забрало и щит, и копье,
все в нем знакомо и все, как свое.
Только зачем он на черном коне,
в черном забрале и в черной броне?
Только зачем же над шлемом врага
вместо сверкающих крыльев рога?
Скачут... дорога тесна и узка,
скачут... и рыцарь узнал двойника.
Скачет навстречу он, яростно-дик;
скачет навстречу упрямый двойник.
Сшиблись... врагу он вонзает копье,
сшиблись... и в сердце его острие.
Бьются... врагу разрубает он щит,
бьются... и щит его светлый разбит.
Миг... и в сверканье двух разных огней
падают оба на землю с коней,
и над двумя, что скрестили мечи,
обе звезды угасили лучи.
ЭКЗОРЦИЗМЫ
«Старик, ужель не ослабела
твоя козлиная нога?
из моря кружев так же ль смело
глядят на нас твои рога?
По черепу ль тебе корона?
Теней дрожащих так же ль полн,
как челн косматого Харона.
твой грязный, черно-красный челн?
Старик, скажи, твой взор ужели
влекут лишь груды тучных туш?
Иль мало ты слизал доселе,
как муравьед, бескрылых душ?
Старик, ужель не видит хуже
твой одинокий, красный глаз,
ты стиснул челюсти от стужи,
твой череп плохо греет газ.
Твой яд всех ядов ядовитей,
когда им чаша налита,
кровавые в ней вьются нити,
впиваясь в каждые уста.
Твоим тиранствам нет предела,
ты обвиваешь, как удав,
расслабив все пружины тела,
сверля суставы, как бурав.
Ты только ночи доверяешь.
Когда ж, пожрав последний свет,
в тысячелетьях потеряешь
счет поцелуев и монет?
Иль будешь вечно, как и ныне,
зияя ветхой наготой,
влачить через пески пустыни
свой саван смрадно-золотой?
Но каждый миг чело бескровней,
твои тупые лезвия,
твои остывшие жаровни
таят мороз небытия.
Не скроет тусклая корона
твоих морщин небытие,
и уж давно не знает звона
больное золото твое.
Восторга дрожь с изнеможеньем
ты знаешь сочетать, и вдруг
все, что дышало отверженьем,
озарено бессмертьем мук.
Стучишь ты, полный исступленья,
у каждых окон и дверей,
и в ад уводишь поколенья
цепями, как больных зверей.
Ты там, где от тягучих грез
душа безвольно охладела,
где тает тлеющее тело,
и застывают слитки слез.
Но даже в тленье непрерывном
твой слух пресыщенный пленен
напевом горько-заунывным
и строгим звоном похорон.
Когда же все оцепенело,
вползаешь ты в немой тиши,
сливая вечный сон души
с ночным землетрясеньем тела.
Но, зная сладость перемены,
ты все расчислишь, и всегда
ты высшие назначишь цены
за краску тайную стыда.
Свое пылающее семя
ты сеешь в густоту ночей,
земное преобразив племя
в полугигантов, в полузмей.
Но чары пусть твои бездонны.
Владыка крови и огня,
во имя светлых слез Мадонны
оставь меня. оставь меня!»
твоя козлиная нога?
из моря кружев так же ль смело
глядят на нас твои рога?
По черепу ль тебе корона?
Теней дрожащих так же ль полн,
как челн косматого Харона.
твой грязный, черно-красный челн?
Старик, скажи, твой взор ужели
влекут лишь груды тучных туш?
Иль мало ты слизал доселе,
как муравьед, бескрылых душ?
Старик, ужель не видит хуже
твой одинокий, красный глаз,
ты стиснул челюсти от стужи,
твой череп плохо греет газ.
Твой яд всех ядов ядовитей,
когда им чаша налита,
кровавые в ней вьются нити,
впиваясь в каждые уста.
Твоим тиранствам нет предела,
ты обвиваешь, как удав,
расслабив все пружины тела,
сверля суставы, как бурав.
Ты только ночи доверяешь.
Когда ж, пожрав последний свет,
в тысячелетьях потеряешь
счет поцелуев и монет?
Иль будешь вечно, как и ныне,
зияя ветхой наготой,
влачить через пески пустыни
свой саван смрадно-золотой?
Но каждый миг чело бескровней,
твои тупые лезвия,
твои остывшие жаровни
таят мороз небытия.
Не скроет тусклая корона
твоих морщин небытие,
и уж давно не знает звона
больное золото твое.
Восторга дрожь с изнеможеньем
ты знаешь сочетать, и вдруг
все, что дышало отверженьем,
озарено бессмертьем мук.
Стучишь ты, полный исступленья,
у каждых окон и дверей,
и в ад уводишь поколенья
цепями, как больных зверей.
Ты там, где от тягучих грез
душа безвольно охладела,
где тает тлеющее тело,
и застывают слитки слез.
Но даже в тленье непрерывном
твой слух пресыщенный пленен
напевом горько-заунывным
и строгим звоном похорон.
Когда же все оцепенело,
вползаешь ты в немой тиши,
сливая вечный сон души
с ночным землетрясеньем тела.
Но, зная сладость перемены,
ты все расчислишь, и всегда
ты высшие назначишь цены
за краску тайную стыда.
Свое пылающее семя
ты сеешь в густоту ночей,
земное преобразив племя
в полугигантов, в полузмей.
Но чары пусть твои бездонны.
Владыка крови и огня,
во имя светлых слез Мадонны
оставь меня. оставь меня!»
ДЕНЬ ОБЛЕКАЮЩИЙ
(Из Корана)
Клянусь горячими, степными скакунами,
что задыхаются на бешеном бегу
и брызжут искрами, взметая пыль волнами,
и утром близятся к беспечному врагу!
Клянусь, отвека мир Творцу неблагодарен.
он жажду низких благ отвека затаил,
но близок трубный день... И страшно-лучезарен
уж к миру близится печальный Азраил.
Но близок трубный день... и вдруг помчатся горы
быстрее стада коз и легче облаков,—
день облекающий, как огненный покров,
оденет все тела, и все погасит взоры!
Вдруг закипят моря, как дно огромных чаш,
по-человечески вдруг зарыдают звери,
восстанут заживо закопанные дщери,
и душу каждую постигнет темный страж.
И станет вдруг земля лишь горстью жалкой пыли.
и трубный глас совьет, как свиток, небеса,
кипящий гной и кровь прольются, как роса,
чтоб вновь отверженцы о Боге возопили!
И вдруг земля из недр все трупы изрыгнет,
и трубный глас прервет вращенье зодиаков,
и расщепит луну, и солнца диск согнет
и бросит на землю двенадцать звездных знаков.
И, пробужден трубой, к нам выйдет из мечети
зверь с головой быка, лохматой грудью льва
и шеей страуса, в рогов оленьих сети
оденется его бычачья голова.
Мыча, он каждого настигнет на пути,
помчится бешено, чтоб по словам закона
в миг Моисеев жезл с печатью Соломона
к престолу Судии послушно донести.
В тот День немногие да внидут в вечный свет,
возлягут меж чинар божественного сада,
где нега тихая, прохладная услада,
мерцание очей и золотых браслет.
Клянусь горячими, степными скакунами,
что задыхаются на бешеном бегу
и брызжут искрами, взметая пыль волнами,
и утром близятся к беспечному врагу!
Клянусь, отвека мир Творцу неблагодарен.
он жажду низких благ отвека затаил,
но близок трубный день... И страшно-лучезарен
уж к миру близится печальный Азраил.
Но близок трубный день... и вдруг помчатся горы
быстрее стада коз и легче облаков,—
день облекающий, как огненный покров,
оденет все тела, и все погасит взоры!
Вдруг закипят моря, как дно огромных чаш,
по-человечески вдруг зарыдают звери,
восстанут заживо закопанные дщери,
и душу каждую постигнет темный страж.
И станет вдруг земля лишь горстью жалкой пыли.
и трубный глас совьет, как свиток, небеса,
кипящий гной и кровь прольются, как роса,
чтоб вновь отверженцы о Боге возопили!
И вдруг земля из недр все трупы изрыгнет,
и трубный глас прервет вращенье зодиаков,
и расщепит луну, и солнца диск согнет
и бросит на землю двенадцать звездных знаков.
И, пробужден трубой, к нам выйдет из мечети
зверь с головой быка, лохматой грудью льва
и шеей страуса, в рогов оленьих сети
оденется его бычачья голова.
Мыча, он каждого настигнет на пути,
помчится бешено, чтоб по словам закона
в миг Моисеев жезл с печатью Соломона
к престолу Судии послушно донести.
В тот День немногие да внидут в вечный свет,
возлягут меж чинар божественного сада,
где нега тихая, прохладная услада,
мерцание очей и золотых браслет.
ИСТОРГАЮЩИЙ
«1. Клянусь исторгающими насильственно,
2. Удаляющими осторожно.
3. Плавающими по воздуху!..»
(Коран, Глава LXXIX)
Гонец воздушный, страж дозорный,
как черный лебедь в лоне вод,
поникнув взором, Ангел черный
творит задумчивый полет.
Весь тишина и созерцанье,
весь изваянье на лету,
он пьет холодных звезд мерцанье,
проливши крылья в пустоту.
В бесстрастном содроганье крылий —
тысячелетия тоски,
и черных лилий лепестки
роняют искры звездной пыли.
Две пролегают борозды
вослед посланнику Востока,
и два его огромных ока,
как две угасшие звезды.
Испепелен стрелой Господней,
как опрокинутый орел,
он в мертвый сумрак Преисподней
роняет черный ореол.
Так вечно скорбный, вечно пленный
он вечно падать осужден
за то, что в бездну взор мгновенный
единый раз повергнул он.
С тех пор, отторгнутый до срока,
один он бродит ниже звезд,
недостижимо и высоко
над ним затеплен Южный Крест.
Но в полночь, в час туманно-лунный
он к нам нисходит, царь и тать,
чтоб лирой странной и бесструнной
сердца баюкать и пытать.
Пловец ночей, ступив на сушу.
он бьет крылами на лету,
без крика исторгает душу
и увлекает в пустоту.
И если вдруг душа застонет,
прильнувши к колыбели зла,
он, неподкупный, не преклонит
неумолимого чела.
2. Удаляющими осторожно.
3. Плавающими по воздуху!..»
(Коран, Глава LXXIX)
Гонец воздушный, страж дозорный,
как черный лебедь в лоне вод,
поникнув взором, Ангел черный
творит задумчивый полет.
Весь тишина и созерцанье,
весь изваянье на лету,
он пьет холодных звезд мерцанье,
проливши крылья в пустоту.
В бесстрастном содроганье крылий —
тысячелетия тоски,
и черных лилий лепестки
роняют искры звездной пыли.
Две пролегают борозды
вослед посланнику Востока,
и два его огромных ока,
как две угасшие звезды.
Испепелен стрелой Господней,
как опрокинутый орел,
он в мертвый сумрак Преисподней
роняет черный ореол.
Так вечно скорбный, вечно пленный
он вечно падать осужден
за то, что в бездну взор мгновенный
единый раз повергнул он.
С тех пор, отторгнутый до срока,
один он бродит ниже звезд,
недостижимо и высоко
над ним затеплен Южный Крест.
Но в полночь, в час туманно-лунный
он к нам нисходит, царь и тать,
чтоб лирой странной и бесструнной
сердца баюкать и пытать.
Пловец ночей, ступив на сушу.
он бьет крылами на лету,
без крика исторгает душу
и увлекает в пустоту.
И если вдруг душа застонет,
прильнувши к колыбели зла,
он, неподкупный, не преклонит
неумолимого чела.
ТАНГЕЙЗЕР НА ТУРНИРЕ
(Баллада)
Все бьется старая струна
на этой новой лире,
все песня прежняя слышна:
«Тангейзер на турнире».
Герольд трикраты протрубил,
и улыбнулась Дама,
Тангейзер весь — восторг и пыл,
вперед, вослед Вольфрама.
Копье, окрестясь с копьем, трещит,
нежнее взор Прекрасной,—
но что ж застыл, глядяся в щит,
наш рыцарь безучастный?
Уж кровь обильно пролита,
и строй разорван зыбкий...
Но манят, дразнят из щита
знакомые улыбки.
Еще труба на бой зовет,
но расступились стены.
пред ним Венеры тайный грот,
его зовут Сирены.
Очнувшись, целит он стрелу,
она стрелой Эрота
летит, пронизывая мглу,
в глубь розового грота.
Не дрогнул рыцарь,— верный меч
в его руках остался,
но острый меч не смеет сечь
и тирсом закачался.
От ужаса Тангейзер нем,
срывает, безрассудный,
он шлем с врага, но пышный шлем
стал раковиной чудной.
Поник Тангейзер головой:
«Спаси, святая Дева!..»
Но слышит вдруг: «эвой. эвой!»
знакомого напева.
И на коне, оторопев,
себя он видит в гроте,
средь хоровода легких дев
в вечерней позолоте.
Звучит все глуше медный рог,
и кони. словно тени,
и вот склонился он у ног
Венеры на колени.
Как дева, сладко плачет он,
и, как над спящим богом,
над морем всплыв, над ним Тритон
трубит загнутым рогом.
Любви справляя торжество,
весь грот благоухает,
поет Венера и в его
объятьях затихает.
Он молит облик дорогой,
он ловит волны света,
но предстает ему нагой
его Елизавета
Весь мир окутывает мгла,
но в этой мгле так сладко.
И сбросила его с седла
железная перчатка.
Все бьется старая струна
на этой новой лире,
все песня прежняя слышна:
«Тангейзер на турнире».
Герольд трикраты протрубил,
и улыбнулась Дама,
Тангейзер весь — восторг и пыл,
вперед, вослед Вольфрама.
Копье, окрестясь с копьем, трещит,
нежнее взор Прекрасной,—
но что ж застыл, глядяся в щит,
наш рыцарь безучастный?
Уж кровь обильно пролита,
и строй разорван зыбкий...
Но манят, дразнят из щита
знакомые улыбки.
Еще труба на бой зовет,
но расступились стены.
пред ним Венеры тайный грот,
его зовут Сирены.
Очнувшись, целит он стрелу,
она стрелой Эрота
летит, пронизывая мглу,
в глубь розового грота.
Не дрогнул рыцарь,— верный меч
в его руках остался,
но острый меч не смеет сечь
и тирсом закачался.
От ужаса Тангейзер нем,
срывает, безрассудный,
он шлем с врага, но пышный шлем
стал раковиной чудной.
Поник Тангейзер головой:
«Спаси, святая Дева!..»
Но слышит вдруг: «эвой. эвой!»
знакомого напева.
И на коне, оторопев,
себя он видит в гроте,
средь хоровода легких дев
в вечерней позолоте.
Звучит все глуше медный рог,
и кони. словно тени,
и вот склонился он у ног
Венеры на колени.
Как дева, сладко плачет он,
и, как над спящим богом,
над морем всплыв, над ним Тритон
трубит загнутым рогом.
Любви справляя торжество,
весь грот благоухает,
поет Венера и в его
объятьях затихает.
Он молит облик дорогой,
он ловит волны света,
но предстает ему нагой
его Елизавета
Весь мир окутывает мгла,
но в этой мгле так сладко.
И сбросила его с седла
железная перчатка.
СФИНКС
Среди песков на камне гробовом,
как мумия, она простерлась строго,
окутана непостижимым сном;
в ногах Луна являла образ рога;
ее прищуренный, кошачий взор,
вперяясь ввысь, где звездная дорога
ведет за грань вселенной, был остер,
и глас ее, как лай, гремел сурово:
«Я в книге звезд прочла твой приговор;
умри во мне, и стану жить я снова,
бессмертный зверь и смертная жена,
тебе вручаю каменное слово;
я — мать пустыни, мне сестра —Луна,
кусок скалы, что ожил дивно лая,
я дух, кому грудь женщины дана,
беги меня,— твой мозг сгорит, пылая,
но тайну тайн не разрешит вовек,
дробя мне грудь, мои уста кусая,
пока сама тебе. о человек,
я не отдамся глыбой косно-серой,
чтоб звезды уклонили строгий бег.
чтоб были вдруг расторгнуты все меры!
Приди ко мне и оживи меня,
я тайна тайн, я сущность и химера.
К твоим устам из плоти и огня
я вдруг приближу каменные губы,
рыча, как зверь, как женщина, стеня,
я грудь твою сожму, вонзая зубы;
отдайся мне на гробовой плите,
и примешь сам ты облик сфинкса грубый!..»
Замолкла; взор кошачий в темноте
прожег мой взор, и вдруг душа ослепла.
Когда же день зажегся в высоте,
очнулся я, распавшись грудой пепла.
как мумия, она простерлась строго,
окутана непостижимым сном;
в ногах Луна являла образ рога;
ее прищуренный, кошачий взор,
вперяясь ввысь, где звездная дорога
ведет за грань вселенной, был остер,
и глас ее, как лай, гремел сурово:
«Я в книге звезд прочла твой приговор;
умри во мне, и стану жить я снова,
бессмертный зверь и смертная жена,
тебе вручаю каменное слово;
я — мать пустыни, мне сестра —Луна,
кусок скалы, что ожил дивно лая,
я дух, кому грудь женщины дана,
беги меня,— твой мозг сгорит, пылая,
но тайну тайн не разрешит вовек,
дробя мне грудь, мои уста кусая,
пока сама тебе. о человек,
я не отдамся глыбой косно-серой,
чтоб звезды уклонили строгий бег.
чтоб были вдруг расторгнуты все меры!
Приди ко мне и оживи меня,
я тайна тайн, я сущность и химера.
К твоим устам из плоти и огня
я вдруг приближу каменные губы,
рыча, как зверь, как женщина, стеня,
я грудь твою сожму, вонзая зубы;
отдайся мне на гробовой плите,
и примешь сам ты облик сфинкса грубый!..»
Замолкла; взор кошачий в темноте
прожег мой взор, и вдруг душа ослепла.
Когда же день зажегся в высоте,
очнулся я, распавшись грудой пепла.
ЖЕНЩИНА С ВЕЕРОМ
(Картина Пикассо)
Свершен обряд заупокойный,
и трижды проклята она,
она торжественно-спокойна,
она во всем себе верна!
Весь чин суровый отреченья
она прослушала без слез,
хоть утолить ее мученья
не властны Роза и Христос...
Да! трижды тихо и упорно
ты вызов неба приняла,
и встала, кинув конус черный,
как женщина и башня зла.
Тебе твое паденье свято,
желанна лишь твоя стезя;
ты, если пала, без возврата,
и, если отдалась, то вся.
Одно: в аду или на небе?
Одно: альков или клобук?
Верховный или низший жребий?
Последний или первый круг?
Одно: весь грех иль подвиг целый?
вся Истина или вся Ложь?
Ты не пылаешь Розой Белой,
Ты Черной Розою цветешь.
Меж звезд, звездою б ты сияла,
но здесь, где изменяют сны,
ты, вечно-женственная, стала
наложницею Сатаны.
И вот, как черные ступени,
сердца влекущие в жерло,
геометрические тени
упали на твое чело.
Вот почему твой взор не может
нам в душу вечно не смотреть,
хоть этот веер не поможет
в тот час, как будем все гореть.
Глаза и губы ты сомкнула,
потупила тигриный взгляд,
но, если б на закат взглянула,
остановился бы закат.
И если б, сфинкса лаской муча,
его коснулась ты рукой,
как кошка, жмурясь и мяуча,
он вдруг пополз бы за тобой.
Свершен обряд заупокойный,
и трижды проклята она,
она торжественно-спокойна,
она во всем себе верна!
Весь чин суровый отреченья
она прослушала без слез,
хоть утолить ее мученья
не властны Роза и Христос...
Да! трижды тихо и упорно
ты вызов неба приняла,
и встала, кинув конус черный,
как женщина и башня зла.
Тебе твое паденье свято,
желанна лишь твоя стезя;
ты, если пала, без возврата,
и, если отдалась, то вся.
Одно: в аду или на небе?
Одно: альков или клобук?
Верховный или низший жребий?
Последний или первый круг?
Одно: весь грех иль подвиг целый?
вся Истина или вся Ложь?
Ты не пылаешь Розой Белой,
Ты Черной Розою цветешь.
Меж звезд, звездою б ты сияла,
но здесь, где изменяют сны,
ты, вечно-женственная, стала
наложницею Сатаны.
И вот, как черные ступени,
сердца влекущие в жерло,
геометрические тени
упали на твое чело.
Вот почему твой взор не может
нам в душу вечно не смотреть,
хоть этот веер не поможет
в тот час, как будем все гореть.
Глаза и губы ты сомкнула,
потупила тигриный взгляд,
но, если б на закат взглянула,
остановился бы закат.
И если б, сфинкса лаской муча,
его коснулась ты рукой,
как кошка, жмурясь и мяуча,
он вдруг пополз бы за тобой.
ВЕЛИКИЙ ИНКВИЗИТОР
Простой сутаною стан удлиняя тощий,
смиренный, сумрачный — он весь живые мощи,
лишь на его груди великолепный крест
сверкает пламенем холодных, мертвых звезд.
Остыв, сжигает он, бескровный, алчет крови,
и складка горькая легла на эти брови.
И на его святых, страдальческих чертах
печать избранника, отверженника страх;
ему, подвижнику, вручен на труд великий
огонь светильника святого Доминика,
и уготована божественная честь,—
он весь — спокойная, рассчитанная месть.
Плоть грешников казня, он голубя безгневней,
он Страшного Суда вершит прообраз древний.
И мановением державного жезла
он всю Вселенную испепелит дотла.
Хоть, мудрый, знает он, что враг Христа проклятый
наложит черные и на него стигматы,
и братии тысячи сжигая, знает он,
что много тысяч раз он будет сам сожжен.
Запечатлев в веках свой лик ужасной славой,
ждет с тайной радостью он свой конец кровавый.
И чтит в себе свой сан высокий палача
и дланью Господа подъятого бича.
Ступени алтаря отдав безумно трону,
он посохом подпер дрожащую корону,
но верный раб Христов, Господен верный пес
всех им исторгнутых он не залижет слез.
Он поборол в себе все страсти, все стихии,
песнь колыбельная его: «Ave Maria!..»
О, да, он был другим, над ним в часы скорбей
парили Ангелы и стаи голубей,
он знал блаженство слез и кроткой благостыни,
мир одиночества и голоса в пустыне,
когда ему весь мир казался мудро-прост,
когда вся жизнь была молитва, труд и пост.
И зароненные рукой Пречистой Девы
в его душе цвели нетленные посевы;
когда его простым словам внимали львы,
склонив мечтательно роскошные главы;
он пил, как влагу, звезд холодное мерцанье,
он ведал чистые восторги созерцанья.
Благословляя все, он, как Франциск Святой,
был обручен навек лишь с Дамой Нищетой.
И он вернулся к нам... С тех пор ему желанно
лишь «Откровение» Святого Иоанна.
И вот, отверженный, как новый Агасфер,
он в этот мир низвел огонь небесных сфер.
И вот за Бога мстя, он мстит, безумец, Богу,
пытаясь одолеть тревогою тревогу.
Но злые подвиги, как черных четок ряд
обвили грудь его, впиваются, горят.
смиренный, сумрачный — он весь живые мощи,
лишь на его груди великолепный крест
сверкает пламенем холодных, мертвых звезд.
Остыв, сжигает он, бескровный, алчет крови,
и складка горькая легла на эти брови.
И на его святых, страдальческих чертах
печать избранника, отверженника страх;
ему, подвижнику, вручен на труд великий
огонь светильника святого Доминика,
и уготована божественная честь,—
он весь — спокойная, рассчитанная месть.
Плоть грешников казня, он голубя безгневней,
он Страшного Суда вершит прообраз древний.
И мановением державного жезла
он всю Вселенную испепелит дотла.
Хоть, мудрый, знает он, что враг Христа проклятый
наложит черные и на него стигматы,
и братии тысячи сжигая, знает он,
что много тысяч раз он будет сам сожжен.
Запечатлев в веках свой лик ужасной славой,
ждет с тайной радостью он свой конец кровавый.
И чтит в себе свой сан высокий палача
и дланью Господа подъятого бича.
Ступени алтаря отдав безумно трону,
он посохом подпер дрожащую корону,
но верный раб Христов, Господен верный пес
всех им исторгнутых он не залижет слез.
Он поборол в себе все страсти, все стихии,
песнь колыбельная его: «Ave Maria!..»
О, да, он был другим, над ним в часы скорбей
парили Ангелы и стаи голубей,
он знал блаженство слез и кроткой благостыни,
мир одиночества и голоса в пустыне,
когда ему весь мир казался мудро-прост,
когда вся жизнь была молитва, труд и пост.
И зароненные рукой Пречистой Девы
в его душе цвели нетленные посевы;
когда его простым словам внимали львы,
склонив мечтательно роскошные главы;
он пил, как влагу, звезд холодное мерцанье,
он ведал чистые восторги созерцанья.
Благословляя все, он, как Франциск Святой,
был обручен навек лишь с Дамой Нищетой.
И он вернулся к нам... С тех пор ему желанно
лишь «Откровение» Святого Иоанна.
И вот, отверженный, как новый Агасфер,
он в этот мир низвел огонь небесных сфер.
И вот за Бога мстя, он мстит, безумец, Богу,
пытаясь одолеть тревогою тревогу.
Но злые подвиги, как черных четок ряд
обвили грудь его, впиваются, горят.