У нас введен, действительно, конституционный образ правления, но парламентаризма у нас еще нет, и далее запроса правительству о незакономерности органов управления Дума и Государственный Совет идти не могут. Остается лишь вопрос о словах "славу Богу" и если, произнеся их, я оказался недостаточно сдержанным, тактичным и возбудил страсти, то можно попытаться найти какую-либо безобидную форму компромисса, хотя лично я настолько не дорожу моим положением, что заранее готов предложить ему, как Председателю Совета Министров, располагать мною для любого жертвоприношения, если только оно укрепит положение правительства и даст вместе с тем успокоение напрасно поднявшимся страстям.
   Я закончил мой ответ, тем, что я не придаю никакого значения инциденту и более всего желаю окончить его без всякого обострения. Столыпин встал на совершенно непримиримую точку. Он заявил мне, что не видит никакой бестактности в словах "у нас, славу Богу, нет парламента", так как в них он видит святую истину и считает, что прямой долг правительства - бороться против всякого расширения, захватным порядком, Думою новых прав, непредусмотренных законом, и думает даже, что, если бы я не остановил попытки кадетов к такому захвату, то на него, как {310} единственного присутствовавшего Министра, посыпался бы ряд справедливых обвинений с трех сторон: с правой половины самой Думы, несомненно, - со стороны всего Государственного Совета, который воспользовался бы моим молчанием и даже чрезмерною моею мягкостью возражений для обвинения правительства в слабости там, где ей не должно было быть места и, наконец, вероятно, со стороны и Государя, которого мы должны ограждать от таких захватов и не переносить на него таких инцидентов, которые служили бы только поводом к новым осложнениям. Он прибавил, что ни в чем не может меня упрекнуть, считает мои действия совершенно правильными и убежден, что в самой Думе огромное большинство благоразумных людей отлично понимает неправильность действий Хомякова, руководившегося, конечно, наилучшими побуждениями, но допустившего прямую бестактность. Он не допускал и мысли, чтобы на такой неблагоприятной для престижа Думы почве разгорелся конфликт именно со мною, успевшим уже завоевать себе большие симпатии в Думе и проявляющим каждый день полнейшую готовность работать с Думою самым согласным образом. "Хомяков заварил кашу, пусть он же и расхлебывает ее" закончил Столыпин и просил меня не осложнять создавшегося положения какими-либо моими заявлениями и предоставить дело его естественному течению.
   На этом мы расстались с ним, и я в этот вечер под самыми разнообразными предлогами, отклонил целый ряд телефонных звонков со стороны, по крайней мере, пяти или шести членов Думы, просивших принять их по спешному делу.
   Около 11-ти часов вечера Столыпин слова позвонил ко мне и передал, что от него не выходили во весь вечер бесчисленные представители думских фракций, от крайних правых, до левых октябристов, и все в один голос осуждали Хомякова и просили потушить инцидент теми или иными способами, говоря, что они не допускают и мысли, чтобы я мог уйти и совершенно уверены в том, что Государь ни в каком случае не допустит моей отставки, если бы я поставил вопрос. ребром и тогда бы застал на очередь вопрос об отставке Хомякова, что тоже было бы невыгодно и для правительства, в особенности при самом начале думской работы. Столыпин ответил всем им, что я ему не говорил ни одного слова об отставке, и он, как и я, мы ожидаем, что предпримет сам {311} Председатель Государственной Думы, создавший повод к такому столкновении.
   Инцидент разрешился на следующий день к общему удовольствию точным выполнением Хомяковым данного им Столыпину обещания.
   Открывая утреннее заседание 26-го числа, Н. А. Хомяков сделал следующее заявление, принятое громом рукоплесканий чуть, что не всей Думы, кроме крайнего левого сектора. Цитирую то по стенограмме, чтобы отдать честь покойному Председателю Думы, с которым мы сохранили до самой революции самые дружеские отношения, хотя и в этих его словах не было, конечно, недостатка в двусмысленности.
   "Господа, во вчерашнем заседании, при обсуждении вопроса о смете Министерства Путей Сообщения, я, с своей стороны, остановил после речи Гр. Уварова, дальнейшие прения или, лучше сказать, дальнейшие речи по словам, которые были сказаны в предыдущем заседании
   г. Министром Финансов. При этом я квалифицировал, сделал оценку его слов. Я считаю, чию Государственная Дума не имеет права обсуждать деятельность ее Председателя, но думаю, что Председатель, если он усматривает в своих действиях какое-нибудь нарушение, тем более могущее повлечь за собою что-либо нехорошее по отношению к Думе или к кому-либо из ее членов, обязан объяснить свои действия перед избравшей его Думою. Я вполне сознаю, что поступил некорректно в смысле формальном по отношению к Министру, речь которого я квалифицировал, не корректно по отношению к членам Государственной Думы, не допустив их обсуждать слова Министра после речи Гр. Уварова, когда они могли желать высказать свое мнение.
   Я признаю, что в данном случае я поступил некорректно, но, господа, я должен сказать, что, кроме наказа, кроме письменных регламентов, я знаю еще другой регламент, - это моя совесть. Я считаю, что если предо мною в Государственной Думе, от кого бы то ни было, будь то от правительства или будь то от кого-либо из членов Государственной Думы, падет искра, от которой может вспыхнуть пожар, я считаю своим долгом, вопреки регламенту, эту искру потушить. Если мне удалось это сделать, то я не буду об этом забывать и до последних дней моей жизни буду вспоминать об этом с удовольствием, а не с раскаянием".
   На этот все дело и кончилось. Я не принимал в ликвидации его никакого участия и ни с кем, {312} кроме П. А. Столыпина, никаких объяснений не вел. В Совете Министров, искренно или не искренно, меня не только никто не осуждал, но все говорили в один голос, что я был глубоко прав по существу, хотя я совершенно уверен, что за моею спиною говорили совершенно иное. Государя я видел только неделю спустя после этого события. Он говорил об этом в совершенно шутливом тоне, осуждая Хомякова и вполне, видимо, одобряя меня за прямое заявление протеста против явной попытки, со стороны оппозиции, проделать и в Думе третьего созыва то, что происходило каждый Божий день в первых двух Думах. Был ли Государь на самом деле доволен моим выступлением или отнесся к нему безразлично, - это трудно сказать, но, во всяком случае, ни малейшего неудовольствия мне Он не выразил, ни непосредственно после этого инцидента, ни когда-либо впоследствии, до самого моего ухода. Досужие истолкователи наших внутренних событий сочинили, однако, вскоре, что я сделал мое сенсационное заявление чуть ли не по прямому приказу Государя, или, во всяком случае, зная, что этим я Ему угожу, но все это лишено всякого смысла, потому что сам по себе инцидент, если называть им мое заявление - был вызван исключительно выступлением Милюкова, который демонстративно и в несомненно искусственно приподнятом тоне почти закричал: " Мы требуем парламентской следственной комиссии", на что я и сделал мое возражение.
   У Хомякова не осталось от этого инцидента, по-видимому, тоже никакого недружелюбного ко мне осадка. Мы не виделись с ним после 24-го апреля вплоть до 7-го мая, когда поехали вместе в Царское Село, в день рождения Императрицы Александры Федоровны, и он, самым благодушным образом, шутил над нашим "турниром великодушия", как назвал он свои два выступления в Думе. Да и в самой Думе все очень скоро улеглось, и долгое время никто не напоминал мне о происшедшем, и уже гораздо позже стали возвращаться, в репликах мне, мои обычные противники, ж моему выражению, спрашивая меня язвительно о том, есть ли у нас парламент или нет.
   {313}
   ГЛАВА II.
   Рассмотрение отдельных смет на 1908 г. - Председатель бюджетной комиссии проф. Алексеенко. - Мои оппоненты: слева и справа. Взаимоотношения отдельных групп в Государственном Совете. - Законопроект о постройке Амурской железной дороги. - Экономическое и стратегическое значение дороги. - Принятие законопроекта Думой и Государственным Советом при непримиримой оппозиции гр. Витте. - Моя поездка в Гомбург. - Свидание с Нетцлиным. - Смерть дочери Плеске.
   Весь май и половина июня, до 18-го числа, ушли на очень тягостную для меня работу по рассмотрению заключений бюджетной комиссии по отдельным сметам Министерства Финансов. Этой работе предшествовала не менее утомительная, но за то гораздо более продуктивная работа в бюджетной Комиссии. В ней не было длинных речей, не присутствовала публика, не велось и пристрастной кампании в печати, все еще не уставшей, в известной ее части, вести борьбу с правительством, невзирая на то, что победа всегда оставалась за последним, и работа имела характер чисто деловой. Часто даже и нападок на правительство почти не было, а с внешней стороны все держались чрезвычайно корректно и даже предупредительно лично в отношении меня, а Председатель бюджетной комиссии Алексеенко, считавший себя большим знатоком бюджета и финансовой науки, - всегда был утонченно вежлив со мною. Мы расходились после наших многочисленных совместных занятий и в самом благодушном настроении, и почти никогда не оставалось между нами несоглашенных противоречий. Это не мешало, однако, потом, при изложении им докладов, оставлять место отдельным несогласиям и вносить в общее собрание Думы немалое количество подводных камней, очевидно, для того, чтобы дать {314} отдельным докладчикам проявить их критическое отношение, правда, не всегда с большим для них конечным успехом.
   Таким отношением к делу и лично ко мне отличались, конечно, по преимуществу, депутаты с левых скамей, и в числе их всегда был, разумеется, мой присяжный оппонент, делавший, так сказать, на мне свою политическую карьеру в кадетской партии и в Думе третьего созыва, как пытался он выдвигаться и раньше, еще в своей земской деятельности, в Воронежской губернии, - Шингарев. К нему присоединялся очень часто другой кадет, гордо носивши звание "профессора", хотя он был только начинающим приват-доцентом Томского политехнического Института,- Некрасов.
   Я упомянул уже что ему принадлежит, несомненно, главная заслуга, в развращении железнодорожных служащих и разрушении служебной дисциплины среди них в начале февральской революции. По думской работе он специализировался на критике сметы по расходам на приплате по Китайской Восточной железной дороге, и в эту критику он вносил всегда, при совершенно приличной внешней форме, самую безудержную демагогию и неприкрашенное извращение истины, рассчитанное только на то, чтобы через печать и собиравшуюся всегда послушать его публику дискредитировать правительство.
   Его мало смущало то, что в думском голосовании он всегда оставался в меньшинстве, что все его предложения, а иногда и праздная критика, не сопровождавшаяся никаким реальным предложением о сокращении расходов, оставались без всякого результата, и правительство выходило всегда с полною моральною и фактическою победою. Его это нисколько не смущало, потому что каждый раз после его выступления газета "Речь", на другой день, посвящала ему хвалебную статью, расписывая в какое трудное положение было поставлено вчера правительство и насколько одно лишь дружное голосование, заранее обеспеченного, большинства, вывело его из такого положения. Прилагал время от времени свою руку к "разделыванию правительства под орех" - как говорили в кулуарах Думы,-и упомянутый мною раньше депутат Аджемов, адвокат по профессии, несомненно способный и даровитый человек, выступавший, однако, не но какому-либо определенному вопросу, более или менее ему известному, а, главным образом, тогда, когда его выдвигала партия высказать несколько оппозиционных мыслей, а обычные ораторы от партии уже исчерпали ранее арсенал их нападок.
   Он выходил на кафедру и говорил гладко, неприятно для правительства, но содержание его {315} речей отличалось такою неопределенностью, что возражать ему иногда просто не было нужды, и небольшие реплики оказывались достаточными для ликвидации его выступления. К чести его, если только в этом есть большая честь, нужно сказать, что он никогда не смущался от того, что ему приходилось выслушивать лишь неприятные возражения, и он вполне хладнокровно говорил мне открыто, при встрече, что он "не специалист по сметным и финансовым вопросам" и выступал только потому, что "ему было предложено покуражиться над правительством".
   Но и с правой стороны, в бюджетных прениях был один специалист, который также хотел делать свою карьеру на, оппозиции правительству вообще и Министру Финансов в частности, но, к сожалению, для него, не только в этом не успел, но даже быстро утратил и свое положение в думских кругах, которое одно время он было завоевал обещаниями принести Думе свой технический опыт по раскрытию "вопиющей дезорганизации всего провинциального аппарата Финансового Ведомства". Это был недавний податной инспектор и начальник отделения Рязанской Казенной Палаты - Еропкин.
   Мои сотрудники по двум Департаментам - Государственного Казначейства и Окладных сборов, - ближе всего стоявшие к личному составу Казенных Палат, дали мне о Еропкине интересные сведения, как о посредственном податном инспекторе, не обладавшем никакою инициативою, но аккуратно отбывавшем все формальности и, в особенности, безупречном в исполнении всех канцелярских обязанностей. Он домогался, сравнительно долгое время, перемещения на должность Начальника Отделения Казенной Палаты, ссылаясь на то, что, по состоянию здоровья, ему затруднительно совершать объезды по сравнительно большому району, с плохим обслуживанием его железною дорогою. Это повышение ему было предоставлено. Вскоре он женился на состоятельной особе и был выбран в члены Государственной Думы, предварительно примкнувши к новой в ту пору партии 17-го октября, которая, в Рязанской губернии сформировалась в довольно крепкую организацию и провела на выборах почти весь состав Думы от губернии.
   Мы свиделись с Еропкиным впервые в заседании бюджетной комиссии по рассмотрению сметы Департамента Государственного Казначейства уже в начале 1908 года.
   Еропкин был назначен докладчиком по ней, сохраняя обязанности Секретаря бюджетной Комиссии. Открылось заседание Комиссии {316} заявлением мне Председателем ее благодарности за то, что я доставил все необходимые справки и разъяснения, которые значительно облегчили работу Комиссии, и все заседание, затянувшееся до позднего часа, носило совершенно мирный и даже дружественный характер.
   Через несколько дней Директор Департамента Казначейств получил и показал мне заготовленный печатный доклад по смете, присланный ему Секретарем Еропкиным, который был также совершенно корректен и не содержал в себе решительно ничего, о чем не было речи в заседании.
   Не мало было мое удивление когда, открывши заседание, Председатель Думы Хомяков предоставил слово докладчику сметы Еропкину и тот, доложивши вкратце заключение Комиссии, заявил, что он имеет сделать ряд заявление от себя, как докладчика и члена Комиссии, и произнес, в самом приподнятом настроении, целую речь чисто обличительного свойства, далеко выходящую за пределы последующих "оппозиционных" речей Шингарева.
   Повторять здесь, много лет спустя все, что он наговорил, и как это он говорил, просто нет охоты, настолько это было несправедливо, а подчас мелочно и ненужно, что даже с левых скамей ему не было оказано особенного одобрения, и, после его речи, в так называемых кулуарах не было, кажется, никого, кто бы не почувствовал неловкости от выслушанного. Мне пришлось возражать Еропкину в атмосфере вполне для меня благоприятной и неоднократный одобрения аплодисментами раздавались по моему адресу не только с правых скамей, но и из центра, со скамей занятых октябристами, к составу которых принадлежал своеобразный и мало удачливый докладчик.
   Ни одно из предложений Еропкина не было принято Думою. Но полученный им урок не принес ему никакой пользы. Подошло рассмотрение 19 июня Общим Собранием Думы заключительного доклада Бюджетной Комиссии по всей росписи доходов и расходов на 1908 год. Объяснения от имени Комиссии представил Алексеенко и представил их в самой благожелательной и корректной форме. Это был еще медовый месяц нашей совместной работы. Ничто не омрачало еще того согласия, которое царило в наших отношениях. Не было еще ни возникшего гораздо позже обострения между мною и партиею националистов; не было и резкого разногласия между мною и, близкими Алексеенко, людьми в вопросе о железнодорожном {317} строительстве; не было, никаких и симптомов неудовольствия мною наверху, которое, разумеется, расценивалось непосредственно и отношением ко мне со стороны определенных кругов Думы, чутко прислушивавшихся к биению пульса моего положения в окружении Государя.
   Всем казалось, что прения будут носить чисто деловой характер и сосредоточатся исключительно около предложенных Бюджетною Комиссиею небольших изменений по отдельным статьям росписи.
   Конечно, не обошлось без выступления Шингарева в его обычной форме, отвечающей, обычным же приемам критика того, что делает правительство, но и оно было сделано в совершенно приличной форме и могло быть опровергнуто мною без особого труда.
   Но Еропкин не мог, очевидно, простить мне своего поражения по смете Департамента Государственного Казначейства. Он не воспользовался предоставлявшимся для него случаем промолчать и выступил с длинною, резкою и даже страстною речью, предупредивши, что говорить не от имени бюджетной Комиссии, а от своего имени. Речь его сводилась ж совершенно неприличному для недавнего чиновника Министерства Финансов и для Секретаря бюджетной Комиссии, подписавшего, в сущности, хвалебное заключение Комиссии о проекте росписи доходов и расходов, огульному осуждению всего нашего финансового строя и управления, отсутствию у Министра. Финансов элементарного плана, бессистемной жизни изо дня в день, его предвзятого и даже несправедливого отношения к народному представительству и величайшей опасности оставлять дело и дальше в том хаотическим состояния, в котором оно теперь находится.
   Совершенно понятно, что оставлять такую своеобразную речь без ответа я не имел никакого права, несмотря на то, что она не произвела, после речи Алексеенко, никакого впечатления В перерыве после выступления Еропкина я переговорил с Председателем Думы Хомяковым и Алексеенко, и оба они, в один голос, согласились со мною, что мне необходимо отвечать, хотя ни тот, ни другой не придавали выпадам Еропкина ни малейшего значения. Отношение их к этим вопросам было не совсем одинаковое. Хомяков, при свойственном ему внешнем добродушии и внутренней лукавости, просто сказал - "конечно Вам нельзя молчать, а то Еропкин станет уверять, кому не лень его слушать, что он совершенно уничтожил {318} Министра Финансов". Алексеенко был задет за живое тем, что он сказал только хорошее про роспись, а кто-то из состава Комиссии не признал его авторитета и сказал совершенно противное.
   Четыре года спустя, когда против меня поднялась во весь рост интрига, Михаил Мартынович, вероятно, поблагодарил бы Еропкина за то, что он наговорил на этот раз.
   Меня речь Еропкина, в сущности говоря, не возмутила, а мне просто было досадно, что человек говорит с величайшим апломбом то, чего он просто не понимает или чему и сам не верит. Я избрал полушутливый, полусерьезный тон и, по-видимому, имел несомненный успех даже среди центра Государственной Думы, к составу которого принадлежал мой противник. На этом моем выступлении собственно и закончились общие прения по бюджету; думская стенограмма отмечает после него сакраментальные слова - "продолжительные рукоплескания справа и в центре возгласы браво".
   Я не передаю здесь более подробно содержания моих бюджетных выступлений, так как в последующем изложении я дам определение той общей экономической и финансовой политики, какую я проводил и защищал перед Думою от имени Правительства. Я постараюсь одновременно показать какие результаты применение этой политики дало в области Государственных Финансов и в экономической жизни России.
   Параллельно с заседаниями Государственной Думы, отнявшими у меня столько времени и настолько натянувшими всю мою нервную систему, что подчас я спрашивал себя, хватит ли у меня сил довести дело до конца и дождаться роспуска Думы на летний вакант, - проходили н заседания Государственного Совета. Приходилось нередко в один и тот же день бывать в там и тут, но участие в работе Совета было почти сплошным отдыхом по сравнению с тою нервною атмосферою, которая все-таки была свойственна думской работе.
   В Государственном Совете сразу завелась действительно деловая работа. Почти не было на меня каких-либо нападений; не было до самого конца моего участия в работе правительства и никакой предвзятости, только изредка проявлялись, вызывавшие у меня сначала некоторое недоумение и мало понятные замечания по существу со стороны моих бывших сотрудников по Министерству Финансов, в лице А. П. Никольского, всегда касавшиеся мелочей и не приводившие ни к каким результатам, после всегда корректных пояснений председателя {319} Финансовой комиссии Совета M. Д. Дмитриева, которого я застал при моем назначении Министром Финансов в 1904 году на должности Директора Департамента Государственного Казначейства и с которым сохранил самые добрые отношения до самой его кончины.
   Впоследствии эти булавочные уколы становились все более я более частыми, по мере того, что стало вырисовываться недружелюбное ко мне отношение Гр. Витте, а затем, под конец моего Министерства, уже положительно враждебное ко мне отношение со стороны правой группы, руководимой П. Н. Дурново, лично, тем не менее, выражавшего ко мне крайне внимательное отношение.
   С первых же месяцев активной работы Государственного Совета, после конца 1907 года, мое положение в Совете выяснилось в совершенно определенной форме.
   Вся Финансовая Комиссия, c Дмитриевым во главе, была всегда решительно единомышленна со мною и оказывала мне всякое внимание, доходившее до того, что меня всегда предваряли о том, с какой стороны и в каком смысле я должен ждать тех или иных замечаний. Так называемая академическая группа, составлявшая крайнее левое крыло Государственного Совета, почти не делала никаких замечаний, а если и делала, то всегда в крайне умеренной и предупредительной форме. Многочисленная группа центра была всегда настроена крайне благоприятно ко мне, и неуклонно шла за председателем Комиссии Дмитриевым, принадлежавшим к этой группе. Только изредка, и то но отдельным вопросам, близко затрагивавшим непосредственно интересы торгового класса, поднимала свой голос вошедшая в состав того же центра группа представителей промышленности, почти всегда выпуская своими ораторами либо Г. А. Крестовникова, либо Триполитова. Но в ее нападках я почти всегда одерживал верх, получая поддержку почти по всем вопросам со стороны подавляющего большинства.
   Группа умеренно правых или Нейдгардцев наружно была также всегда благожелательно настроена, но от нее всегда веяло холодком, потом перешедшим в более неблагоприятное настроение, когда обнаружилось, впоследствии, совершенно враждебное ко мне отношение сектора националистов в Государственной Думе, противопоставлявшего меня почему-то Столыпину, несмотря на то, что между нами, до самой его смерти, были самые дружеские отношения, изредка лишь нарушавшиеся принципиальными несогласиями, правда, весьма редкими и не принимавшими, {320} кроме вопроса о Крестьянском Банке, никогда резких проявлений.
   Под конец моей ответственной работы эта группа под влиянием Нового Времени, покойного С. В. Рухлого и самого Д. Б. Нейдгарда, соединилась с правым сектором Государственного Совета и вела против меня глухую борьбу, не проявляя, однако, в заседаниях открытого сопротивления, для которого вся атмосфера Государственного Совета, к тому же, была совершенно неблагоприятна.
   При таком взаимоотношении отдельных групп ко мне лично и к Министерству Финансов вообще работа Государственного Совета была просто отдыхом после напряженных заседаний Думы, и я мог бы даже пройти мимо этой страницы моей деятельности и сказать только слово моей благодарности подавляющему большинству членов Государственного Совета за то внимание, которое они мне оказывали, и за то, насколько они облегчали мой труд того времени. С многими из них мы пережили вмести прежние условия нашей жизни. Со многими вместе служили в годы моей и их молодости. Немало было и личных моих друзей, о которых хочется упомянуть словом искреннего воспоминания о лучших годах моей жизни.
   Никого из них уже ни в живых, когда я пишу эти страницы моих воспоминаний, а их образы все еще ясно живут в моей памяти. Назову хотя бы только тех, кто мне остался наиболее дорогим из этой далекой теперь поры моей жизни: барон Ю. А. Икскуль, Н. Е. Шмеман, М. Д. Дмитриев, Н. С. Таганцев, П. М. Романов и целый ряд почтеннейших, бывших членов Государственного Совета дореформенного состава, которые знали меня еще молодым Статс-Секретарем Государственного Совета, потом Государственным Секретарем. Все они шли ко мне навстречу как к близкому, почти родному человеку, и не было дня, чтобы, приходя к ним в заседание ли Комиссии, или Общего Собрания, я не видел их привета и ласки, и они не отметили словом одобрения каждое удачное мое выступление в Думе и в их среде.