Держались в стороне от меня, и притом в совершенно заметной форме, только немногие и в числе их тогда был. Гр. Витте, сначала вполне корректный и даже благожелательный в его открытых выступлениях, а потом молчаливый и под конец явно враждебно настроенный, А. Ф. Кони, мой бывший начальник по раннему периоду моей службы в Министерстве Юстиции, бывший мой подчиненный по Министерству Финансов {321} А. П. Никольский и Профессор Пихно, с которым, в начале 1904 года, меня свел Гр. Витте, но с которым мы как-то сразу разошлись еще в дореформенном совете. Все они держались также вне этой общей близости ко мне.
   Я упоминаю об этой отчужденности в особенности потому, что она резко проявилась в первый же год деятельности Государственного Совета, после созыва третьей Думы, и ее проявление относится именно к той поре, о которой я делаю сейчас мои записи. Она особенно характерна именно потому, что проявилась в связи с одним из первых дел, которые пришли в Государственный Совет из новой Государственной Думы, и по которому впервые выступил против Думы и, в частности, против моего к этому делу отношения - Гр. Витте.
   В самом начали 1908 года Дума рассмотрела представлениe Министерства Путей Сообщения о приступе к сооружению Амурской железной дороги.
   Лично Столыпин и весь Совет Министров, не исключая меня, отнесся к этому представлению как делу величайшей государственной важности. У всех на памяти была еще только что изжитая по ее последствиям русско-японская война. Все помнили хорошо, какую службу сослужила, во время этой войны, Восточно-Китайская железная дорога; всем было до очевидности ясно, что при новом столкновении с Японией или Китаем эта дорога оказалась бы под несомненным ударом нашего противника, который оказался бы гораздо боле подготовленным к разрушению ее, нежели оказалась в 1904 году Япония.
   Понимали мы все эту опасность и по той настойчивости, которую проявила Япония в 1906 году в переговорах о рыбных промыслах в наших водах Уссурийского края. Засыпал правительство и Думу своими телеграммами и Приамурский Генерал-Губернатор Унтербергер, настаивая в чисто паническом тоне о том, что война с Японией неизбежна в самом ближайшем будущем. Для нас всех очевидна была необходимость постройки Амурской дороги и с точки зрения положительных соображений, свободных от угрозы нашему положению на Дальнем Востоке.
   Еще со времени постройки Сибирской железной дороги вопрос о необходимости сооружения такой же дороги по левому берету Амура не сходил со страниц нашей печати. Обширный район, богатый пригодными для сельскохозяйственной культуры землями, бесспорное богатство золотом и другими металлами всего Зейского района, желательность направления туда русской {322} колонизации и, наконец, свободная от всяких опасений данной минуты, необходимость связать рельсами наш Уссурийский край с Восточною Сибирью и всею Poccиeю, совершенно независимо от Восточно-Китайской дороги, которая в 1936 году могла быть выкуплена Китаем, а по окончании срока концессии поступала безвозмездно в его обладание, - все это делало вопрос о неизбежности постройки этой дороги только вопросом времени.
   Так посмотрела, на дело и Государственная Дума. Она быстро рассмотрела правительственный законопроект, исправила в нем только начальный пункт примыкания дороги к Забайкальской дороге, постановила разобрать отчасти уже выстроенную ветку от Нерчинского завода и избрала вместо этого пункта соединения - станцию Куэнга и передала в Совет свое заключение об отпуске сумм на производство окончательных изысканий и к приступу к окончательному же сооружению выясненной головной части, что предрешало, разумеется, постройку всей дороги.
   Государь, всегда принимавший особенный интерес во воем, что касалось Сибирской железной дороги, и считавший вопрос, как бы своим личным делом, с тех пор, как, будучи Наследником престола, он произвел закладку последнего участка дороги, выходившего к Владивостоку, не раз говорил об этом деле и со Столыпиным и со мною. Он всегда горячо отстаивал необходимость постройки сплошной железнодорожной линии, идущей по русской земле, постоянно повторяя, что Он уверен в том, что Китай воспользуется первою возможностью, чтобы выкупить дорогу, и мы останемся тогда в полной разобщенности нашей дальневосточной окраины от центра государства.
   И когда я заявил ему, что я совершенно разделяю эту точку зрения и никогда не возражал Министерству Путей Сообщения в его настояниях по этому предмету и хотел бы только, чтобы постройка была начата после тщательно составленного плана и производства самых подробных изысканий, чтобы избежать таких ошибок, какие оказались с выбором головного участка, то он сказал мне, что это Его совершенно успокаивает, и прибавил, что Ему уже известно, что между мною и Министром Путей Сообщения нет никакого спора.
   Как только исправленный Думою законопроект дошел до Государственного Совета, ко мне заехал Гр. Витте и спросил меня, сочувствую ли я этому делу и буду ли отстаивать его при рассмотрении в Государственном Совете. Я выяснил ему {323} мою точку зрения с полною откровенностью, не зная совершенно того, как смотрит он на дело. Витте ушел от меня очень скоро, сказавши, что он думает даже, что вопрос о постройке Амурской дороги может вызвать дипломатический конфликт, и крайне удивлен, что против него не возражает Министр Иностранных Дел, так как ему в точности известно, что Японский посланник Барон Мотоно крайне озабочен этим вопросом и не скрывает своего отрицательного отношения.
   Не подозревая вовсе, что Гр. Витте займет в этом деле непримиримую позицию, я рассказал ему, что с 1906 года я поддерживаю очень близкие отношения с Японским послом и еще недавно имел с ним беседу по этому вопросу, так как Бар. Мотоно очень часто посещает меня и откровенно, насколько это доступно японцу, расспрашивает меня о самых разнообразных делах, относящихся до Дальнего Востока, всегда говоря, что считает меня по ним гораздо более осведомленным, нежели Министра Иностранных Дел.
   В частности о нашем решении приступить к постройке Амурской дороги, он выразился даже, что эта мера должна была быть нами давно осуществлена, и он даже не понимает, почему мы не приступили к ней тотчас после Порсмутского мира, так как у Японии осталось впечатление, что сам Гр. Витте предусматривал необходимость этой постройки.
   На это последнее замечание он промолчал и более к этому вопросу не возвращался до самого дня рассмотрения этого дела в Финансовой комиссии Совета.
   Я хорошо помню подробности этого заседания. В ту пору новая пристройка к зданию Мариинского дворца для зала общих собраний не была еще окончена, и финансовая комиссия собралась в зале Комитета Министров. Кроме членов Государственного Совета, входящих в состав Комиссии, собралось множество других членов, не имевших права участвовать в прениях. Без преувеличения можно сказать, что почти две трети всего состава Совета заполнили залу, и прения носили довольно беспорядочный характер.
   Как только председатель М. Д. Дмитриев огласил предмет обсуждения, Гр. Витте попросил слова и, по свойственной ему привычке, сначала вяло и нескладно, а потом, постепенно повышая тон, стал самым резким образом возражать против проекта, находя его не только неразработанным, но и совершенно ненужным, непосильным для казны и способным отвлечь внимание России от других, более нужных {324} железнодорожных сооружений и различных насущных задач, каковы - усиление нашей армии после разгрома ее в Манчжурии, и даже чрезвычайно опасным для нас, потому что Китай и Япония неизбежно увидят в этом предприятии новую угрозу их положению.
   Постепенно разгорячаясь, он обратился в мою сторону с прямым вызовом и притом в самой резкой форме, говоря, что теперь стало гораздо труднее защищать интересы казны, когда и Министр Финансов вместо того, чтобы возражать против явно непосильных для государства расходов, разрешаемых с небывалою легкостью, без всякой проверки каких бы то ни было расчетов, идет навстречу случайному настроению Государственной Думы, вместо того, чтобы восстать всею силою своего авторитета против совершенно ненужных трат. Для смягчения своего резкого выступления он оговорился, что ему неизвестно, конечно, пытался ли Министр Финансов бороться, хотя бы в совете Министров, и что он готов даже допустить, что. он это сделал, но тем больше ответственности лежит на всем правительстве, что оно заставляет его идти навстречу таких экспериментов и не имеет достаточно силы бороться с народным представительством, которое необходимо воспитывать в духе бережливости, а этого у нас не делается, и результаты такой политики могут быть только гибельные.
   Он перешел затем к критике самого проекта по существу и тут наговорил массу всевозможных соображений самого неожиданного свойства, доказывавших, прежде всего, что он просто не вчитался в законопроект, совсем не ознакомился с докладом государственной Думы и этим только облегчил задачу правительства по защите проекта.
   Во время длинной речи Гр. Bиттe ко мне подошел Председатель Государственного Совета Акимов, вообще недолюбливавший его, и попросил меня ответить на все нападки, так как Министр Путей Сообщения вообще крайне слаб в полемике. Успокоивши Акимова, что я, разумеется, отвечу за все, так как я не только не был принужден Советом Министров подчиниться его желанию, но убежденно считаю необходимым скорейшее осуществление Амурской дороги и даже уверен, что большинство Финансовой комиссии не пойдет за Гр. Bитте, в чем я убедился из частной беседы с многими влиятельными членами Комиссии, не только из центра, но даже и из правой группы, имевшей даже численный перевес в ее составе.
   Так оно и вышло. Из членов Комиссии присоединились {325} к Гр. Витте открыто и высказали свои соображения, но чрезвычайно слабые по содержанию, только Романов, Пихно и Никольский, а в голосовании еще прибавилось 7 голосов (я не могу теперь назвать их поименно) итого, всего 10 человек, тогда как большинство 20-ти голосов целиком разделило думский проект. В общем собрании произошло полное повторение того же. Подавляющим большинством голосов заключение Комиссии было принято.
   Гр. Витте пытался было снова говорить, но был гораздо более сдержан, нежели в Комиссии, в которой он даже не имел права участвовать, и только повторил сущность своих возражений, удаливши из них все то, что было им приведено тогда неправильно и односторонне. Он прибавил при этом, что говорит только для успокоения своей совести, дабы остался след того, что он предостерегал от величайшей ошибки, но его не послушали и встали на ложный путь, потому что для него совершенно очевидно, что при согласии правительства с Государственною Думою и при проявленном отношении большинства Финансовой Комиссии и Государственного Совета, судьба законопроекта предрешена.
   Я не припоминаю теперь, каково было голосование в Совете, но думаю, что к 10 голосам в Комиссии прибавилось очень немного.
   Это была моя первая встреча с Гр. Витте в Государственном Совете в период Думы третьего созыва, и на долгий срок наступило перемирие, которое и тянулось почти сплошь до конца 1912 года, когда наши отношения стали принимать снова неприятный оттенок, чтобы перейти затем с осени 1913 года в явно враждебную, с его стороны, форму.
   К концу июня вся законодательная работа замерла. Обе палаты разошлись на летний вакант, и я мог до второй половины июля заняться текущею работою и подготовкою бюджета на 1909 год.
   Мои товарищи по Совету Министров и в особенности Столыпин видели, что я был совершенно издерган; никто не мешал мне подумать об отдыхе.
   Как и в прошлом году у меня возобновились признаки нервной экземы, и я стал собираться снова в Гомбург, который, год тому назад, принес мне величайшую пользу.
   Государь настойчиво советовал мне это сделать и не раз на докладах говорил мне, что Он просто не понимает, как я могу выносить всю эту напряженную работу без всякой передышки. Мои товарищи по Совету Министров обещали мне {326} облегчить мой труд по сведению росписи, тем более, что находили возможным не слишком увеличивать их требования против только что утвержденной росписи, а я поспешил наметить, с моими сотрудниками, главные вехи новой росписи и, в конце июля выехал в Гомбург, один, условившись с женою, что в половине августа она приедет ко мне туда, чтобы вместе поехать в Париж для нашей общей экипировки на зиму.
   Три недели, проведенные в этом году в Гомбурге, были самым приятным для меня отдыхом. Рядом, в Наугейме лечился мой брат Василий Николаевич, с которым мы виделись почти ежедневно. В самом Гомбурге я нашел всю семью Барона А. Ю. Икскуль-фон-Гильденбанда, А. Д. Зиновьева и целый ряд знакомых, менее близких мне. Потом туда же приехала Княгиня Кантакузина, с которою мы завтракали и ужинали в одном и том же ресторане. Я нанял во Франкфурте на все, три недели автомобиль, в котором много ездил по окрестностям и, с этой поры, я особенно сблизился с семьею Икскуль и им самим, и наши отношения не прерывались до самой его кончины уже в период революции, в августе 1918 года, когда и над моей головою нависла большевистская гроза, вынудившая нас с женою покинуть навсегда родину в начале, ноября того же года.
   За эту пору беззаботного моего отдыха в Гомбурге мне пришлось принять приехавшего ко мне председателя Правления Парижско-Нидерландского Банка Нетцлина, с которым мы тут же довольно легко уговорились о главных основаниях заключения в начале 1909 года консолидированного русского займа для погашения выпущенного во время Русско-Японской войны, в марте 1904 года, краткосрочного займа в форме пятилетних обязательств государственного казначейства. Дальше я привожу в своем месте некоторые подробности этого дела.
   Среди этих благоприятных условий моего Гомбургского отдыха мне пришлось испытать и одно тяжелое впечатление.
   Еще перед отъездом моим в отпуск я обещал вдове моего покойного друга и лицейского товарища Э. Д. Плеске навестить неподалеку от Гомбурга, в санатории Вэра-Вальд, на границе Баденского герцогства и Швейцарии, ее больную дочь, заболевшую чахоткою еще четыре года тому назад, когда умирал в страшных мучениях ее отец (об этом я говорил выше), уходу за которым она беззаветно отдала всю свою молодую жизнь. Эту прекрасную девушку, почти погодку моей {327} дочери, я любил самым нежным образом и никогда не скрывал того, что я был привязан к ней. Она безнадежно угасала после кончины ее отца в апреле 1904 года, и все попытки спасти ее оставались бесполезными. Ее отправили, вмести с ее крестной матерью и теткою, А. И. Кабат, бывшею для нее собственно второю матерью, в санаторию около Сант-Блазиена. Врачи подавали полную надежду на исцеление, ссылаясь на ее возраст - ей было 27 лет и на всевозможные анализы, предварительно высланные местному врачу.
   Мне суждено было испытать в этой санатории одно из самых тягостных впечатлений, которые только мне привелось пережить до того времени.
   Приехал я в санаторию рано утром, нарочно переночевавши в Фрейбурге и, не заходя ни к больной, ни к А. И. Кабат, направился прямо к доктору, которого предварил о моем приезде по телеграфу. От него я получил сравнительно очень благоприятные сведения: температура держалась на одном, сравнительно, невысоком уровне, вес не убавлялся, кашля почти не было, аппетит был недурный, и общий вывод врача сводился к тому, что он рассчитывал на полное выздоровление, если только удастся убедить больную провести всю зиму и весну в санатории. Доктор выразил даже полное удовольствие моему приезду, надеясь на то, что это изменит наcтpoeниe больной, которым доктор, как он не скрывал, был очень недоволен.
   Я не обратил внимания на его последние слова, зная хорошо трудный и самостоятельный характер моей бедной Нинуши, всегда замкнуто переживавшей свои думы и не делившейся ими с самыми близкими ей людьми. Да их и не было у нее. Мало кто из нас знал ее. Какая-то особая тайна лежала над нею. Всегда молчаливая, никогда не участвовавшая ни в одном веселом разговоре, не любившая ни света, ни выездов и всегда болезненно относившаяся ко всякому проявление внимания к ней, она, после болезни и кончины отца, еще более, если только это было возможно, ушла в себя и отошла от всех, кто окружал их, всегда полный людей, гостеприимный дом.
   Как часто, бывало, я приходил к ней, в ее комнату, всегда я заставал ее одинокою, за чтением или за работою, и никогда мои самые нежные и участливые попытки подойти к ней поближе, вызвать на откровенность, показать ей ласку, привязанность и желание узнать причины ее неподдельной грусти не приводили ни к чему. Только как-то раз, засидевшись у нее долее обыкновенного, когда я стал говорить ей о том, как нежно я {328} люблю ее. и как хотелось бы мне, чтобы она допустила меня в ее думы и попробовала разобраться со мною в их сложном калейдоскопе, - она взяла меня за руку и сказала мне: "мне еще папа всегда говорил, что Вы меня нежно любите, и что я могу всегда сказать Вам все, что тяготит меня, и повторить все, что глубоко тревожит меня, да я и сама это вижу и понимаю, но мне нечего сказать Вам, да я и отцу моему почти ничего не говорила, а теперь у меня нет больше смысла жизни, и я хочу только одного - скорее уйти из жизни, настолько она пуста и безразлична мне. Мне кажется, что я и сама никого более не люблю".
   Что творилось в душе этой прекрасной во всех отношениях девушки, - кто может сказать! Одно несомненно, что в ней таилось глубочайшее разочарование, которое наложило особую складку на все ее существование и бесспорно ускорило роковую развязку.
   Прямо от доктора я прошел к А. И. Кабат и тут разом встала передо мною вся драматическая картина, которая только подтвердила все, что давно казалось мне неизбежным. Анастасия Ильинична сказала мне просто: "Доктор ничего не видит, ничего не понимает, а мне ясно, как станет ясно и Вам сейчас, что Нина просто умирает или даже больше - сознательно убивает себя".
   Оказалось, что между больною и ее, еще так недавно, любимою теткою, установилась прямая вражда. Живя в двух смежных комнатах, они не видятся и не разговаривают.
   Все сношения идут через сестру милосердия, и Нина находится в таком настроении, что малейшее замечание, всякий расспрос приводят ее в величайшее раздражение и могут, при всяком настоянии, довести ее до всевозможных эксцессов.
   Был недавно случай, что услышавши в комнате, больной шорох, ее тетя вошла незаметно и нашла ее вышедшею на балкон в одном белье, с очевидною целью ухудшить свое состояние. Перед тем, утром, ссылаясь на головную боль, она попросила мешок со льдом, но лишь только сиделка, положивши его на голову, вышла из комнаты, она переместила его cебе на грудь и к вечеру пароксизм температуры поставил доктора в полное недоумение, пока А. И. не высказала ему своей догадки.
   Все мои попытки сблизить больную с ее теткою, показать ей как любить она ее и как страдает от установившихся тяжелых отношений, не привели решительно ни к чему. На все мои доводы она долго молчала, а затем, взявши мою руку и глядя на меня {329} глазами, полными слез, сказала мне только: "В. Н. ведь я знаю, что Вы меня любите, потому, что с первых лет моей жизни я всегда видела Вас около себя, и Ваша ласка ко мне известна была всем у нас в доме. Сделайте мне величайшее одолжение, я никогда Вас ни о чем не просила и Вы не откажете мне, устройте так, чтобы тетя уехала. Она мне ни в чем помочь не может, а знать, что она живет из-за меня и мучается здесь мне невыносимо."
   Все мои уговоры ни к чему не привели. Я видел, что дальнейшие разговоры на эту тему бесполезны, и я обещал только сделать так, чтобы ее мать приехала к ней, и тогда тетя может заменить ее дома.
   "Только не это!" почти закричала она. "Я не хочу, чтобы мама видела меня такою, ведь мне осталось недолго жить, и я с радостью думаю только о том, как я перестану страдать. Неужели же маме мало всего, что она уже вынесла!"
   После новой беседы с Анастасией Ильиничной я опять пришел к Нине. Она дремала, открыла глаза, долго посмотрела на меня и когда я подошел, обнял ее и приласкал, она без всякого раздражения сказала мне: "Ну теперь Вам пора ехать, а мне хочется спать; я рада, что видела Вас и хочу Вам сказать только, что я буду теперь думать о Вас, а сейчас я вспомнила, как я маленькой девочкой сидела у Вас на плече. Вы не говорите только маме, что у нас нехорошо с тетей Настей. Пусть никто об этом не знает, а то всем будет еще тяжелее. Крепко поцелуйте от меня особенно мою милую Аню (ее младшую сестру)".
   На этом мы расстались и больше мне не привелось уже ее увидеть. Несколько времени спустя, в начале осени она скончалась тихо, с улыбкою на лице. Анастасия Ильинична рассказывала мне потом, что утром она позвала ее через сиделку, и когда она пришла, а сиделка вышла из комнаты, она подозвала ее близко к себе и сказала ей, казалось, окрепшим голосом: "тетя, милая, мне сейчас так хорошо, что я желаю только одного, чтобы ты не сердилась на меня; я так мучила тебя и сама не знаю за что и почему. Ведь я тебя всегда любила и этого больше не будет, не вызывай сюда маму, мы с тобою будем хорошо жить".
   Через короткий промежуток времени она перестала кашлять, затихла и, когда А. И. встала с кресла и подошла к кровати, она была уже в иной жизни.
   {330} Не знаю почему, записывая мои воспоминания этой поры, почти 23 года спустя, я остановился так подробно на этом моменте моей жизни. Как живая встают Нинуша Плеске передо мною, а с нею проходит вереницею длинный ряд светлых воспоминаний о моем далеком прошлом, связанном с ее семьею. Оно тянется еще с лицейских лет, с первой встречи с семью Сафоновых и Плеске в приемном зале Лицея, и обрывается оно на нашем отъезде с женою из Кисловодска 16 мая 1918 года. Теперь от всей этой семьи остались в живых только две старушки, Марья Ильинична Плеске и ее сестра Анастасия Ильинична Кабат (За время, что мои Воспоминания приготовлялись к печати, не стало и А. И. Кабат, и осталась в живых одинокая, пережившая всех своих детей и всю свою семью
   М. И. Плеске.), - коротающие их век в том же Кисловодске, в самой унизительной нищенской обстановке. Они похоронили всех, кто был молод и счастлив вместе со мною и о ком я храню навсегда благодарную память, как о людях, которые дали мне столько ласки с первого дня моей одинокой молодости и с такою любовью делили все мои жизненные успехи. Мне не хочется писать о длинном синодике, связанном с этою прекрасною семьею, а хочется только помянуть словом сердечной признательности всех, кто меня любил как родного и кто скрасил многие годы моей жизни. Вечная им всем память!
   {331}
   ГЛАВА III.
   Возвращение в Петербург. - А. П. Извольский и присоединение Aвcmpиu Боснии и Герцеговины. - Впечатление, произведенное этим событием на Государя и на Совет Министров. - Инциденты, вызванные принятием Думой, при вотировании кредита на Морской Генеральный Штаб, самого проекта учреждения Штаба. - Спокойная и дружная работа бюджетной комиссии. Заключение во Франции 4 1/2 % консолидационного займа.-Думские прения по бюджету на 1909 год. Доклад Алексеенко, обвинительная речь Шингарева и мой ответ ему. Неуспех не прекращавшихся враждебных выпадов оппозиции. - Инцидент по вопросу о направлении дел о частном железнодорожном строительстве.
   Я вернулся из заграничной моей поездки к 1-му сентября и с первых же дней закипела обычная работа, значительно подвинувшаяся за время моего отсутствия.
   Мои коллеги по Совету Министров сдержали данное ими обещание. Я застал сравнительно мирное настроение в смысле, обычных сметных трений. Разногласий между Министерствами было сравнительно не так много, и все предвещало нормальное течение дел в Совете по сметным вопросам.
   Столыпина я застал в очень ровном настроении и все предвещало довольно благополучное вступление в пору обычных осенних занятий. Но такое благополучие продолжалось не долго.
   Прошло всего не более двух недель, как после чуть ли не первого заседания Совета Министров со времени моего возвращения, П. А. Столыпин попросил меня не уезжать, и когда все разошлись, он показал мне переданную ему Главными Управлением но делам печати вырезку из Венских газет, сообщавшую в виде слуха, что во время пребывания в имении {332} гр. Бертгольда, Австрийского посла в Петербурге - австрийского Министра Иностранных Дел Эренталя и нашего Министра Иностранных Дел А. П. Извольского состоялось принципиальное соглашение относительно окончательного присоединения (аннексии) к Австро-Венгерской Империи двух бывших Турецких областей - Боснии и Герцоговины, переданных по Берлинскому трактату 1878 года во временное управление монархии.
   Окончательная судьба этих провинций Берлинским трактатом 1878 г. не только не была предрешена, но даже в договоре не содержалось об этом никаких намеков. Для всех было очевидно, что судьба их не могла быть решена иначе, как в таком же порядке общеевропейского соглашения, каким представлялся и сам Берлинский трактат.
   Столыпин сказал мне при этом, что он спросил уже сегодня утром Товарища Министра Иностранных Дел Чарыкова, управляющего, за отъездом Извольского в отпуск, этим Министерством, что ему известно по этому поводу, и тот отозвался, что Извольский не оставил ему никаких указаний перед своим отъездом, ничего не писал с дороги и никаких сообщений о своем пребывании в Бухлау ему не присылал, но, несомненно, был в этом имении и провел там довольно долгое время.