Страница:
Растроганная сестра Пахомова подписала прошение и подарила Лобачевскому среднего размера выборгский крендель.
Конечно, Лобачевский собрал у себя в палате своих друзей, щедро угостил их кренделем и прошением и попросил высказаться.
Друзья были в восторге и постановили Пахомову наградить. Она этого заслуживала.
Андрюша Хельгесен обещал принести из дому большую серебряную медаль, полученную его пойнтером на собачьей выставке, а Домашенко и Бахметьев взялись составить подобающий случаю приказ.
Торжество вручения медали происходило конспиративным порядком, в тишине зубоврачебного кабинета, и сестра Пахомова волновалась.
Бахметьев произнес речь в стиле речей его превосходительства директора. Покашливал и, останавливаясь, долго рассматривал потолок.
Затем Домашенко строго официальным тоном огласил приказ, и Лобачевский на резиновой надувной подушке поднес сестре синюю бархатную коробку с медалью.
Последним выступил Хельгесен. Тоже с речью, но на французском языке, и с букетом из шести белых роз по одной за каждый год службы сестры.
Прочие сдержанно аплодировали и приносили свои поздравления.
- Послушайте, - вдруг перебила их сестра, - почему же на этой медали изображены две собачки?
Лобачевский, однако, не растерялся.
- Это символ верности и милосердия, - пояснил он и посоветовал медаль ни в коем случае никому не показывать. - Оскар страшно разозлится, если узнает, что прошение шло помимо него.
- Конечно, конечно, - согласилась сестра. Спрятала медаль на груди, а цветы под фартуком и убежала, сияя гордостью.
- Жизнь великолепна, - резюмировал все происшедшее Лобачевский, - но больше всего я хотел бы быть на ее месте, ибо, как известно, только дураки испытывают совершенное счастье.
- Брось, - с неожиданной резкостью ответил Бахметьев. - Мы с тобой тоже дураки.
10
В ночь с пятницы на субботу над койками растопыренными пальцами вверх сушились в мыле свежевымытые замшевые перчатки.
Утра субботы начиналось особо приподнятым настроением духа и особо старательным приведением в порядок собственной своей персоны.
До завтрака шли занятия, на которых трудно было сосредоточиться. Лекции тянулись значительно дольше обычного, и без часов казалось, что звонок определенно запаздывает.
Зато после завтрака время летело вихрем. Не хватало платяных и сапожных щеток, и перед зеркалами собиралось столько народу, что бриться приходилось, выглядывая из-за плеча впереди стоящего.
В два часа начиналось долгожданное увольнение.
- Господин лейтенант, старший унтер-офицер четвертой роты Бахметьев просит разрешения идти в отпуск. Билет номер тридцать два.
- Идите, - разрешил дежурный офицер, и, повернувшись кругом, Бахметьев пошел.
Он шел невесело. Он совсем не испытывал той радости, которую ему следовало бы испытывать, и даже ясный морозный день на набережной не принес ему облегчения.Снег скрипел под его ногами, иней садился ему на башлык, солнце высоко стояло над Невой, и трамваи с веселым звоном сворачивали на Восьмую линию.
- Вася! - позвал его запыхавшийся Овцын. - Чудесно!
- Да,-согласился он, хотя ничего чудесного вокруг себя не видел. - Прости, мне налево. Я домой.
Овцын специально бежал, чтобы его догнать, и, конечно, обиделся. Но сразу же забыл о себе, потому что очень любил Бахметьева.
- Что с тобой такое?
- Со мной ничего такого, - сухо ответил Бахметьев. Приложил руку к фуражке и быстро зашагал прочь.
Теперь он совершенно зря обхамил добрейшего Степу Овцына, и от этого ему стало еще хуже. Жизнь была невыносимо глупой и просто ни к черту не годилась.
Дома ждала расслабленная, вечно страдающая мать, запах одеколона и валерьяновых капель, новые жалобы на карточную игру усатого купидона отчима, на скверный характер хмурой сестры Вареньки, на масло, которое стоило полтора рубля фунт, на прислугу и на погоду.
Конечно, с деньгами было плохо, совсем плохо. Конечно, с фронта от старшего брата Александра снова не было писем. И конечно, у Вареньки уже сидела ее подруга Надя, которую лучше было бы никогда в жизни не встречать.
Лихость. Проклятая, никому не нужная гардемаринская лихость. Пользуйся обстоятельствами и действуй. И как назло, обстоятельства сложились благоприятно.
Он совсем не хотел на ней жениться. Она слишком много вздыхала и говорила о любви. У нее был альбом с невозможными стихами и коллекция фотографий актеров, которых она обожала.
Он вообще не собирался жениться сразу же по выпуске из корпуса. Это было бессмысленно и даже опасно для службы, и все-таки неизбежно. Есть вещи, которых порядочные люди, к величайшему сожалению, не делают. Но даже с женитьбой дело обстояло не просто. До выпуска оставалось пять с половиной месяцев, - слишком длинный срок в данном неприятном случае. Значит, предстояли объяснения с ее родителями и дома, укоры, нравоучения, слезы, истерики и всякое прочее.
- Моряк, - вдруг окликнул его картавый голос, и он остановился. Прямо перед ним стоял с иголочки одетый, несомненно новоиспеченный, прапорщик какого-то четыреста двадцать седьмого пехотного полка.
- Честь полагается отдавать!
У прапорщика были голубые глаза навыкате и вообще не слишком умный вид. Можно было попытаться его разыграть:
- Прошу прощения, я не моряк, а старший гардемарин.
Прапорщик явно не понял что к чему, но все же решил поднять брови:
- А что из этого, собственно говоря, следует?
- Собственно говоря, - строгим голосом повторил Бахметьев, - из этого следует, что я старше вас и что вам первому надлежало меня приветствовать.
- Позвольте... - начал было прапорщик, но рукой в белой перчатке Бахметьев его остановил.
- Вам не мешало бы знать, что флотский чин мичмана соответствует чину поручика и что старший гардемарин, чин, предшествующий мичманскому, есть не что иное, как подпоручик.
- Для большей убедительности положил руку на палаш с офицерским темляком и кивнул головой: - Будьте здоровы.
Сошло. Определенно сошло. Прапорщик так и остался стоять с разинутым ртом. Лихо было сделано! Но внезапно Бахметьев замедлил шаг. Это опять была та самая гардемаринская лихость, черт бы ее побрал.
У дверей булочной шумели какие-то бабы. Почему их было так много и чего им не хватало?
Сидя на тумбе, плакал пьяный извозчик. Плакал и безостановочно повторял:
- Убили! Убили!
Смешно! Он вытирал слезу кулаком, в котором был зажат кнут. А может быть, это было совсем не смешно.
Все равно задумываться не приходилось. Навстречу, на буксире у дряхлого осанистого бульдога, шел совсем такой же дряхлый отставной генерал. Нужно было, развернувшись, стать во фронт и ждать, пока кто-нибудь из них не соблаговолит отдать честь или сказать: "Проходите!"
Было бы отлично, если бы соблаговолил бульдог, и от этой мысли Бахметьев невольно улыбнулся.
Нет, жизнь все-таки была забавной. И солнце светило на полный ход, и воробьи чирикают как следует, и даже огромный серый дом на углу Шестой линии и Среднего выглядел приветливо.
- Здравствуйте, Василий Андреевич, - открывая ему дверь, сказал швейцар, величавший его Василием Андреевичем с тех пор, как ему исполнилось пять лет. Какова погодка-то!
- Красота, Терентий, красота! - согласился Бахметьев и через ступеньку побежал наверх. Все-таки чудесно было возвращаться домой, и, наверное, дома его ожидала какая-нибудь приятная неожиданность. Не иначе как Надя ошиблась. Он позвонил резко и радостно, но в прихожей сразу похолодел. Его встретили сестра Варенька и злополучная Надя, обе молчаливые и обе с заплаканными глазами. Все было ясно, и теперь следовало взять себя в руки. Он выпрямился и сказал:
- Девицам привет!
-Здравствуй, - тихо ответила Надя, а Варенька только опустила голову.
Из кабинета отчима доносились заглушенные рыдания матери. Значит, ей уже рассказали. Глупые девчонки. Пакость. Впрочем, рано или поздно это все равно должно было случиться, и теперь оставалось идти напрямик.
Он усмехнулся, оправил мундир, но, раскрыв дверь в кабинет отчима, почувствовал, что у него дыбом становятся волосы.
Откинувшись на спинку глубокого кресла, перед письменным столом сидел человек в защитном кителе с погонами артиллерийского капитана. Нет, не человек, потому что вместо головы у него на плечах был бесформенный шар из белого бинта.
И это был брат Александр.
11
Белый шар потом преследовал его во сне. Он так же медленно и невнятно говорил, и от его голоса холодели руки.
Войны не было, была глупость и подлость. Войны не было, был разгром, бойня, и теперь никакие снаряды не могли помочь. Грязь, вши и трупы. Самые разные: целенькие и рваные на куски, а на стене одного откоса троих солдат разрывом тяжелого снаряда расплющило в дикий карикатурный барельеф.
Перестань, - просил Бахметьев, но шар, расплываясь, качался в воздухе и смеялся. Смеялся с трудом, захлебываясь и кашляя, и Бахметьеву хотелось кричать, потому что это был брат Александр.
Нужно было от него бежать, но не слушались ноги, и останавливалось сердце, и нечем было дышать. Из последних сил он откидывался назад и просыпался в сводчатой, полутемной спальне четвертой роты.
Под красными одеялами лежали тела, и это было невыносимо страшно. Чтобы успокоиться, он вставал и шел пить воду, а потом, вернувшись, ложился и старался не уснуть. Слушал, как тяжело дышат спящие, и ждал, чтобы окна начали светлеть. Но окна не светлели, и он снова забылся и снова видел белый шар. И опять просыпался в испарине с металлическим вкусом во рту.
- Ты болен, - на следующий день сказал ему Лобачевский, и Бахметьев рассказал ему все, что мог.
- У меня в самом начале батьку убили, - ответил Лобачевский. - Но это тебе известно. - Подумал и взял Бахметьева за локоть. - Слушай, послезавтра у нас репетиция по минному делу, а я, как любила выражаться моя покойная бабушка, ни хрена в этом самом деле не смыслю. Будь другом, расскажи мне что-нибудь о пресловутой самодвижущейся мине образца двенадцатого года.
Но это не помогло. Бахметьев был просто не в состоянии рассказывать о минах.
- Тогда идем на кухню, - предложил Лобачевский.-Там сегодня Степа дежурит. Потребуем у него пирожных или, на худой конец, горбушек.-Идем! - увлек за собой сопротивлявшегося Бахметьева и всю дорогу болтал без умолку.
Патаниоти сочинил для Ивана новое прозвище: полицейская ищейка Трезор. Вообразил, что это необычайно остроумно, и ходил счастливый. Всем рассказывал и первый смеялся, но в конце концов напоролся на Ивана. Сел на десять суток.
Иван неизвестно почему старательно выслеживал Степу Овцына. Все с ним заговаривал и всюду за ним ходил, а вчера вечером полез за ним даже в гальюн.
Тут, однако, произошло неожиданное и прелестное происшествие. Старательный Котельников, решив почтить нового ротного командира, сдуру скомандовал: "Смирно!"
Конечно, для веселья все вскочили кто как был, и получилось табло. Котельников сел тоже на десять суток.
Вообще Иван свирепствует и, кроме всего прочего, клянется, что выведет Арсена Люпена на чистую воду. Подбил себе на ботинки резиновые подметки, ходит как привидение и одним видом своим вселяет в окружающих ужас.
Бахметьев шел молча. Ему было страшно слушать Лобачевского. Как будто тот говорил на не совсем понятном иностранном языке о вещах, которых он никогда в жизни не видел.
Тогда Лобачевский переменил тактику:
- Брось о своем думать, слышишь? Когда убили отца, я тоже сходил с ума, а потом понял - не надо думать. Надо что-нибудь делать. Все равно что.
- Ты прав, - ответил ему Бахметьев,- спасибо.
В буфетной красной медью блестели чудовищные стенные самовары, и перед ними суетились люди в белом. От длинной шеренги супников шел теплый, вкусный пар.
- Это война, - сказал Лобачевский, спускаясь по лестнице в кухню. - И твой брат еще дешево отделался. Челюсть у него зарастет, а с одним глазом люди тоже живут. Нельзя только смотреть в стереоскоп, но это несущественно. И тем же равнодушным голосом закончил: - Вот мы и пришли.
Навстречу им на противнях несли сотни уложенных плотными рядами котлет и в огромных чанах дымящиеся горы пюре. Здесь, внизу, было еще больше движения, чем в буфетной, и только впереди, за стеклянной перегородкой, было тихо. Там сидел скучающий Стёпа Овцын с тремя младшими дежурными гардемаринами третьей роты.
Лобачевский открыл застекленную дверь и низко поклонился:
- Степан, мы бьем тебе челом. Наши организмы требуют еды и, в частности, пирожных.
12
Арсеном Люпеном, по-видимому, овладел приступ бешенства. За два дня он натворил столько дел, сколько за все время своей плодотворной деятельности.
Его превосходительству директору прислал дешевый венок из железных цветов с надписью на траурной ленте: "Дорогому и незабвенному Виктору Алексеевичу от А. Люпена".
Начальнику строевой части генерал-майору Федору Ивановичу Федотову преподнес парадный кивер Павловского военного училища с запиской: "По Федьке шапка".
Дежурившего по корпусу Ветчину телеграммой предупредил, что ночью бриг "Наварин" выйдет в плавание, и действительно в ту же ночь, открыв пожарные краны, затопил весь столовый зал.
В лазарете вывесил плакат: "Завтра поставлю Оскару клизму" - и так напугал бедного Оскара Кнапперсбаха, что тот на следующий день не явился на службу.
И наконец, ликвидировал журнал классных взысканий, что, пожалуй, было самым потрясающим из его подвигов.
Журнал хранился в кабинете инспектора классов, и, чтобы попасть в этот кабинет, нужно было пройти через классную канцелярию, где постоянно сидел похожий на мышь писарь.
Писарь был на месте, и сам инспектор классов генерал-лейтенант Кригер как раз просматривал журнал, когда пришел один из дневальных пятой роты и доложил, что его превосходительство инспектора какой-то гардемарин просит выйти в коридор.
В этом не было ничего необыкновенного, и Кригер вышел вслед за дневальным. В коридоре, однако, никого не оказалось, и, на всякий случай посмотрев по сторонам, он вернулся к себе.
Лежавший на столе журнал был разорван в клочки и сверху залит черными и красными чернилами и вдобавок гуммиарабиком. Конверт со штрафными записями пропал, а вместо него лежала визитная карточка Арсена Люпена.
Писарь все время сидел на месте. Кто и каким образом мог проникнуть в кабинет и потом бесследно исчезнуть?
- Входили ко мне в кабинет, пока меня здесь не было?
- Никак нет, - ответил писарь неестественно громким голосом, и Кригер вспомнил: он был глуховат испрашивать его о том, слышал ли он в кабинете какую-нибудь возню, не стоило.
А потому он приказал ему взять то, во что превратился журнал, и вместе с ним направился к дежурному по корпусу.
Как нарочно, дежурил Иван Посохов. Выслушав Кригера, он стал пепельно-серым и забегал по своей комнате.
- Эти вещественные доказательства нового злодеяния врага...- и от волнения задохнулся. - Ваше превосходительство, они вопиют о мщении, но, клянусь, я отомщу!
Кригер пожал плечами. Он был умным человеком, и пафос Ивана Посохова ему не понравился.
- Делайте ваше дело, - и повернулся, чтобы уйти, но Посохов его остановил: - Разрешите осмотреть место происшествия?
Не хотелось, однако пришлось разрешить. Посохов обошел весь кабинет, обстукал стены и внимательно обследовал замазанное на зиму окно. Потом, забравшись на стул, заглянул в вентилятор, потрогал вьюшку и сокрушенно покачал головой. Потом спустился и принялся за письменный стол.
Чуть что не обнюхивал каждую бумажку и, прищурившись, отыскивал на опрокинутых чернильницах неизвестно зачем ему понадобившиеся оттиски пальцев преступника.
Наконец Кригер не выдержал:
- Вы бы лучше допросили писаря и дневального. - И, увидев, что Посохов уже вытаскивает из кармана свою красную записную книжечку, поспешно добавил: Только где-нибудь в другом месте. Мне нужно работать.
Иван раскланялся и ушел, и с ним ушел больше чем когда-либо похожий на перепуганную мышь писарь. Теперь можно было спокойно подумать.
За двадцать два года службы в корпусе он не видел ничего подобного, И не слыхал, чтобы раньше такое случалось.
Странные наступили времена. Гардемарины играли в разбойников, а офицеры в сыщиков. Что здесь было причиной и что следствием?
Кригер пожал плечами. В конце концов это было безразлично. Игра получалась плохая, очень плохая. Она расшатывала самые основы всей системы корпуса, и чем она кончится, просто нельзя было себе представить.
А с чего она началась?
Гардемарины были такие же, как всегда. Как всегда, был хороший преподавательский состав и посредственный строевой. Директор, в конце концов, такой же, как все прочие директора.
Кригер опустил голову на руки и закрыл глаза. Ему было не по себе.
- В чем же дело? - вслух сказал он, и внезапно рядом с ним зазвонил телефон. - Слушает инспектор классов.
- Ваше превосходительство, - пропищала телефонная трубка,- с вами говорит Арсен Люпен.
- Так... - И после небольшой паузы добавил: - Чему обязан?
- Разрешите принести вам свои извинения. Я вас глубоко уважаю и очень сожалею, что принужден был напакостить в вашем кабинете.
Кригер улыбнулся печальной улыбкой.
- Что же вас к этому принуждало?
- Моя борьба со всяческими кляузами. Вы ведь понимаете, ваше превосходительство.
И совершенно неожиданно Кригер понял. Несмотря на свою седину и тяжелое золото генеральских погон, вдруг почувствовал себя самым настоящим гардемарином. Это было очень глупое чувство и очень хорошее. От него он даже покраснел.
- Допустим, что понимаю. - И во что бы то ни стало захотелось узнать, каким путем этот юноша прошел к нему в кабинет. - Послушайте, господин Люпен, как вы все это проделали?
Теперь на другом конце провода наступила пауза. Наконец Арсен Люпен заговорил. Он готов был все рассказать и надеялся этим хоть отчасти загладить свою нетактичность.
Все обстояло чрезвычайно просто. Еще до прихода его превосходительства инспектора писарь из классной канцелярии был вызван в приемную к городскому телефону. Зря, конечно, потому что ему никто не ответил. Но отнюдь не случайно, ибо к его возвращению Арсен Люпен уже сидел в одном из шкафов в кабинете инспектора классов.
Из этого шкафа он вышел, когда, также не случайно, вызвали самого инспектора в коридор. Сделал все, что ему требовалось сделать, и вернулся в тот же шкаф. Окончательно покинул его, а заодно и кабинет, когда остатки журнала были отнесены к дежурному по корпусу.
Что, если бы нечаянно инспектор этот шкаф открыл? К счастью, этого не случилось, но Арсен Люпен был в маске и, несомненно, прорвался бы (пауза), несколько обеспокоив инспектора.
- Нахал же вы, я вам скажу.
- Так точно, - ответил Арсен Люпен, - но, согласитесь, иначе мне нельзя.
Соглашаться не было никакой охоты. Уже наступила реакция против прилива мальчишеских чувств, и левую руку свело внезапно проснувшимся ревматизмом. По-настоящему этого Арсена Люпена следовало бы изловить и выпороть! Вернее - с треском выгнать вон из корпуса.
- Откуда вы говорите?
- Из лазарета. Только простите, ваше превосходительство, ведь вы же не Иван Посохов.
Негодяй! Понял, в чем дело, и имел наглость прямо об этом сказать.
- Плохо кончите! - рассердился Кригер, повесил трубку и оттолкнул от себя телефон. Чтобы успокоиться, вынул из кармана носовой платок и громко высморкался.
Глупости. Конечно, он не был Посоховым и даже не собирался кому-нибудь рассказывать о своем телефонном разговоре, но то, что творилось в корпусе, было просто страшно. Просто невероятно.
И откуда только все это пошло?
Он все свое внимание и все свое время отдавал службе и не успевал думать о сдвигах, происходивших в большом городе за стенами корпуса и в огромной стране за пределами города.
13
На репетицию по минному делу Бахметьев явился с опозданием. Его задержали в роте всякие служебные обязанности, и он очень извинялся.
- Чепухи, чепухи! - густым басом успокоил его преподаватель по минному делу, необъятной толщины генерал-майор Леня Грессер. - Садитесь, молодой юноша, и вытрите вашу физиономию. Она у вас мокрая.
Бахметьев действительно был весь в испарине, и в ушах у него тяжелыми ударами отдавался пульс. Только усилием воли ему удалось включиться в окружающую его обстановку.
- Благодушен? - шепотом спросил он, садясь рядом с Домашенко.
- Не слишком, - ответил тот. - Зарезал Котельникова на приборе Обри. Обозвал его зубрилой и глупым попугаем.
Бахметьев раскрыл свою тетрадь, но в ней было слишком много чертежей. И он до сих пор не мог отдышаться. На полу огромными блестящими рыбами лежали две торпеды. Третья, с вырезанными в стенках окнами, внутренностями наружу, стояла на козлах. Длинный стол, перекрытый брезентом, был полностью завален отдельными механизмами и деталями.
Противно на все это было смотреть, и Бахметьев отвернулся.
- Ну вот! Ну вот! - басил Леня Грессер. - Значит, вам, уважаемый господин Овцын, кажется, что в подогреватель наливают спирт. Напрасно! Совершенно напрасно!
- Так точно, напрасно, - с места подтвердил Лобачевский. - Спирт наливают в маленькие рюмки.
- Вот это другое дело, - обрадовался Грессер, но вспомнил, что сейчас время не для шуток, и сделал строгое лицо. - Сидите тихо, нахал Лобачевский. Сами-то вы тоже ни черта не знаете.
- Что вы? - всплеснул руками Лобачевский. - Ваше превосходительство! Да ведь я больше всего на свете интересуюсь минным делом и когда-нибудь непременно стану флагманским минером Балтийского моря.
- Ну, тихо, тихо!
Но за всеми разговорами Леня Грессер не заметил, как Домашенко из-под парты показал Овцыну бумагу, на которой было написано: "керосин".
- Никак нет, керосин, - спешно поправился Овцын, - я оговорился.
- Ну понятно, керосин. Ясно, что керосин. Самый обыкновенный, который наливают, например, в примус. - Леня Грессер остановился, почесал бороду вставочкой и провозгласил; - Оговариваетесь и плаваете. Садитесь, семь баллов.
- Ваше превосходительство! - нараспев огорчился Лобачевский. - Мы вас так любим!
- Мы вас так любим! - подхватило еще несколько голосов.
- Чепухи! - неуверенно заговорил Грессер. - Негодные мальчишки! Очень мне нужна ваша любовь! Плевать я хотел на вашу любовь! - Но тем не менее переправил отметку, которую только что поставил в журнал.
- Овцын, убирайтесь вон. Нечего подглядывать. Девять, хотя вы этого не стоите. Понятно?
Подумал и вызвал сразу двоих: - Бахметьев, Домашенко, пожалуйте сюда.
- Есть, - вставая, ответили оба вызванные, и, к своему удивлению, Бахметьев почувствовал, что не волнуется. Вероятно, его успокоил хороший голос Лени Грессера.
- Ну-с, вы нам сейчас кое-что порасскажете, только подождите минутку. Плетнев, а Плетнев!
Сидевший у печки инструктор по минному делу старший минный унтер-офицер Плетнев молча встал и подошел к Лене. Он был всего лишь матросом, но в своих отношениях с генералом Грессером не слишком придерживался уставных формальностей, и тот не протестовал.
- Будь другом, Плетнев, поверни мне эту штуковину. Я сегодня не могу. Я запыхался.
Штуковина оказалась многопудовой хвостовой частью, но в руках Плетнева повернулась с совершенно неожиданной легкостью.
- Ну и молодец! Вот спасибо!
Однако и тут Плетнев не произнес ни одного слова. Он был знающим и исполнительным специалистом, но на редкость молчаливым человеком. Надо полагать, что Лене Грессеру это даже нравилось, потому что сам он обладал способностью говорить за двоих.
- Итак, Домашенко, мы с вами потолкуем о рулевом устройстве, а Бахметьев пока что подумает о том, как производится изготовление к выстрелу,
Это был самый пустяковый вопрос, какой только мог быть, и, конечно, Бахметьев к нему не приготовился. Впрочем, за все последнее время ему вообще было не до подготовки. А плавать, как Овцын, было просто стыдно.
Домашенко отвечал уверенно и с прохладцей. Видимо, знал свою рулевую машинку в совершенстве.
- Черт, - пробормотал Бахметьев, Обидно было, что эта самая машинка попалась не ему, Он тоже мог бы о ней порассказать.
Изготовление к выстрелу - небольшое дело, но в голову без толку, все сразу, лезли ненужные и нужные детали торпеды, и не удавалось сообразить, с чего начать.
Рядом с ним оказался Плетнев. Вероятно, он сразу понял, в чем дело, потому что взглянул на Бахметьева и улыбнулся одними глазами,
А потом сделал то, чего никак нельзя было от него ожидать, - взял со стола ключи, подал их Бахметьеву и еле слышно сказал:
- Запирающийся клапан, стержень глубины, прибор расстояния.
Наклонился к торпеде и с безразличным лицом стал протирать ее стрижкой. Дошел до хвоста и многозначительно постучал пальцем по стопорам на рулях и гребных винтах.
Почему он это сделал? Он не только никогда не подсказывал, но даже не разговаривал с гардемаринами. И теперь получилось как-то не совсем удобно.
- Бахметьев, прошу рассказывать.
Больше раздумывать было некогда, и Бахметьев заговорил. Чтобы заглушить свои мысли, заговорил быстро и решительно и рассказал все, что следовало.
- Ну, умница, умница! - похвалил его Леня. - Посмотрим теперь, что вы знаете об ударниках.
Об ударниках Бахметьев знал решительно все. Леня подпер голову кулаком и слушал его с видимым удовольствием на лице. Когда он кончил, Леня расплылся широкой улыбкой и обеими руками расправил бороду.
Конечно, Лобачевский собрал у себя в палате своих друзей, щедро угостил их кренделем и прошением и попросил высказаться.
Друзья были в восторге и постановили Пахомову наградить. Она этого заслуживала.
Андрюша Хельгесен обещал принести из дому большую серебряную медаль, полученную его пойнтером на собачьей выставке, а Домашенко и Бахметьев взялись составить подобающий случаю приказ.
Торжество вручения медали происходило конспиративным порядком, в тишине зубоврачебного кабинета, и сестра Пахомова волновалась.
Бахметьев произнес речь в стиле речей его превосходительства директора. Покашливал и, останавливаясь, долго рассматривал потолок.
Затем Домашенко строго официальным тоном огласил приказ, и Лобачевский на резиновой надувной подушке поднес сестре синюю бархатную коробку с медалью.
Последним выступил Хельгесен. Тоже с речью, но на французском языке, и с букетом из шести белых роз по одной за каждый год службы сестры.
Прочие сдержанно аплодировали и приносили свои поздравления.
- Послушайте, - вдруг перебила их сестра, - почему же на этой медали изображены две собачки?
Лобачевский, однако, не растерялся.
- Это символ верности и милосердия, - пояснил он и посоветовал медаль ни в коем случае никому не показывать. - Оскар страшно разозлится, если узнает, что прошение шло помимо него.
- Конечно, конечно, - согласилась сестра. Спрятала медаль на груди, а цветы под фартуком и убежала, сияя гордостью.
- Жизнь великолепна, - резюмировал все происшедшее Лобачевский, - но больше всего я хотел бы быть на ее месте, ибо, как известно, только дураки испытывают совершенное счастье.
- Брось, - с неожиданной резкостью ответил Бахметьев. - Мы с тобой тоже дураки.
10
В ночь с пятницы на субботу над койками растопыренными пальцами вверх сушились в мыле свежевымытые замшевые перчатки.
Утра субботы начиналось особо приподнятым настроением духа и особо старательным приведением в порядок собственной своей персоны.
До завтрака шли занятия, на которых трудно было сосредоточиться. Лекции тянулись значительно дольше обычного, и без часов казалось, что звонок определенно запаздывает.
Зато после завтрака время летело вихрем. Не хватало платяных и сапожных щеток, и перед зеркалами собиралось столько народу, что бриться приходилось, выглядывая из-за плеча впереди стоящего.
В два часа начиналось долгожданное увольнение.
- Господин лейтенант, старший унтер-офицер четвертой роты Бахметьев просит разрешения идти в отпуск. Билет номер тридцать два.
- Идите, - разрешил дежурный офицер, и, повернувшись кругом, Бахметьев пошел.
Он шел невесело. Он совсем не испытывал той радости, которую ему следовало бы испытывать, и даже ясный морозный день на набережной не принес ему облегчения.Снег скрипел под его ногами, иней садился ему на башлык, солнце высоко стояло над Невой, и трамваи с веселым звоном сворачивали на Восьмую линию.
- Вася! - позвал его запыхавшийся Овцын. - Чудесно!
- Да,-согласился он, хотя ничего чудесного вокруг себя не видел. - Прости, мне налево. Я домой.
Овцын специально бежал, чтобы его догнать, и, конечно, обиделся. Но сразу же забыл о себе, потому что очень любил Бахметьева.
- Что с тобой такое?
- Со мной ничего такого, - сухо ответил Бахметьев. Приложил руку к фуражке и быстро зашагал прочь.
Теперь он совершенно зря обхамил добрейшего Степу Овцына, и от этого ему стало еще хуже. Жизнь была невыносимо глупой и просто ни к черту не годилась.
Дома ждала расслабленная, вечно страдающая мать, запах одеколона и валерьяновых капель, новые жалобы на карточную игру усатого купидона отчима, на скверный характер хмурой сестры Вареньки, на масло, которое стоило полтора рубля фунт, на прислугу и на погоду.
Конечно, с деньгами было плохо, совсем плохо. Конечно, с фронта от старшего брата Александра снова не было писем. И конечно, у Вареньки уже сидела ее подруга Надя, которую лучше было бы никогда в жизни не встречать.
Лихость. Проклятая, никому не нужная гардемаринская лихость. Пользуйся обстоятельствами и действуй. И как назло, обстоятельства сложились благоприятно.
Он совсем не хотел на ней жениться. Она слишком много вздыхала и говорила о любви. У нее был альбом с невозможными стихами и коллекция фотографий актеров, которых она обожала.
Он вообще не собирался жениться сразу же по выпуске из корпуса. Это было бессмысленно и даже опасно для службы, и все-таки неизбежно. Есть вещи, которых порядочные люди, к величайшему сожалению, не делают. Но даже с женитьбой дело обстояло не просто. До выпуска оставалось пять с половиной месяцев, - слишком длинный срок в данном неприятном случае. Значит, предстояли объяснения с ее родителями и дома, укоры, нравоучения, слезы, истерики и всякое прочее.
- Моряк, - вдруг окликнул его картавый голос, и он остановился. Прямо перед ним стоял с иголочки одетый, несомненно новоиспеченный, прапорщик какого-то четыреста двадцать седьмого пехотного полка.
- Честь полагается отдавать!
У прапорщика были голубые глаза навыкате и вообще не слишком умный вид. Можно было попытаться его разыграть:
- Прошу прощения, я не моряк, а старший гардемарин.
Прапорщик явно не понял что к чему, но все же решил поднять брови:
- А что из этого, собственно говоря, следует?
- Собственно говоря, - строгим голосом повторил Бахметьев, - из этого следует, что я старше вас и что вам первому надлежало меня приветствовать.
- Позвольте... - начал было прапорщик, но рукой в белой перчатке Бахметьев его остановил.
- Вам не мешало бы знать, что флотский чин мичмана соответствует чину поручика и что старший гардемарин, чин, предшествующий мичманскому, есть не что иное, как подпоручик.
- Для большей убедительности положил руку на палаш с офицерским темляком и кивнул головой: - Будьте здоровы.
Сошло. Определенно сошло. Прапорщик так и остался стоять с разинутым ртом. Лихо было сделано! Но внезапно Бахметьев замедлил шаг. Это опять была та самая гардемаринская лихость, черт бы ее побрал.
У дверей булочной шумели какие-то бабы. Почему их было так много и чего им не хватало?
Сидя на тумбе, плакал пьяный извозчик. Плакал и безостановочно повторял:
- Убили! Убили!
Смешно! Он вытирал слезу кулаком, в котором был зажат кнут. А может быть, это было совсем не смешно.
Все равно задумываться не приходилось. Навстречу, на буксире у дряхлого осанистого бульдога, шел совсем такой же дряхлый отставной генерал. Нужно было, развернувшись, стать во фронт и ждать, пока кто-нибудь из них не соблаговолит отдать честь или сказать: "Проходите!"
Было бы отлично, если бы соблаговолил бульдог, и от этой мысли Бахметьев невольно улыбнулся.
Нет, жизнь все-таки была забавной. И солнце светило на полный ход, и воробьи чирикают как следует, и даже огромный серый дом на углу Шестой линии и Среднего выглядел приветливо.
- Здравствуйте, Василий Андреевич, - открывая ему дверь, сказал швейцар, величавший его Василием Андреевичем с тех пор, как ему исполнилось пять лет. Какова погодка-то!
- Красота, Терентий, красота! - согласился Бахметьев и через ступеньку побежал наверх. Все-таки чудесно было возвращаться домой, и, наверное, дома его ожидала какая-нибудь приятная неожиданность. Не иначе как Надя ошиблась. Он позвонил резко и радостно, но в прихожей сразу похолодел. Его встретили сестра Варенька и злополучная Надя, обе молчаливые и обе с заплаканными глазами. Все было ясно, и теперь следовало взять себя в руки. Он выпрямился и сказал:
- Девицам привет!
-Здравствуй, - тихо ответила Надя, а Варенька только опустила голову.
Из кабинета отчима доносились заглушенные рыдания матери. Значит, ей уже рассказали. Глупые девчонки. Пакость. Впрочем, рано или поздно это все равно должно было случиться, и теперь оставалось идти напрямик.
Он усмехнулся, оправил мундир, но, раскрыв дверь в кабинет отчима, почувствовал, что у него дыбом становятся волосы.
Откинувшись на спинку глубокого кресла, перед письменным столом сидел человек в защитном кителе с погонами артиллерийского капитана. Нет, не человек, потому что вместо головы у него на плечах был бесформенный шар из белого бинта.
И это был брат Александр.
11
Белый шар потом преследовал его во сне. Он так же медленно и невнятно говорил, и от его голоса холодели руки.
Войны не было, была глупость и подлость. Войны не было, был разгром, бойня, и теперь никакие снаряды не могли помочь. Грязь, вши и трупы. Самые разные: целенькие и рваные на куски, а на стене одного откоса троих солдат разрывом тяжелого снаряда расплющило в дикий карикатурный барельеф.
Перестань, - просил Бахметьев, но шар, расплываясь, качался в воздухе и смеялся. Смеялся с трудом, захлебываясь и кашляя, и Бахметьеву хотелось кричать, потому что это был брат Александр.
Нужно было от него бежать, но не слушались ноги, и останавливалось сердце, и нечем было дышать. Из последних сил он откидывался назад и просыпался в сводчатой, полутемной спальне четвертой роты.
Под красными одеялами лежали тела, и это было невыносимо страшно. Чтобы успокоиться, он вставал и шел пить воду, а потом, вернувшись, ложился и старался не уснуть. Слушал, как тяжело дышат спящие, и ждал, чтобы окна начали светлеть. Но окна не светлели, и он снова забылся и снова видел белый шар. И опять просыпался в испарине с металлическим вкусом во рту.
- Ты болен, - на следующий день сказал ему Лобачевский, и Бахметьев рассказал ему все, что мог.
- У меня в самом начале батьку убили, - ответил Лобачевский. - Но это тебе известно. - Подумал и взял Бахметьева за локоть. - Слушай, послезавтра у нас репетиция по минному делу, а я, как любила выражаться моя покойная бабушка, ни хрена в этом самом деле не смыслю. Будь другом, расскажи мне что-нибудь о пресловутой самодвижущейся мине образца двенадцатого года.
Но это не помогло. Бахметьев был просто не в состоянии рассказывать о минах.
- Тогда идем на кухню, - предложил Лобачевский.-Там сегодня Степа дежурит. Потребуем у него пирожных или, на худой конец, горбушек.-Идем! - увлек за собой сопротивлявшегося Бахметьева и всю дорогу болтал без умолку.
Патаниоти сочинил для Ивана новое прозвище: полицейская ищейка Трезор. Вообразил, что это необычайно остроумно, и ходил счастливый. Всем рассказывал и первый смеялся, но в конце концов напоролся на Ивана. Сел на десять суток.
Иван неизвестно почему старательно выслеживал Степу Овцына. Все с ним заговаривал и всюду за ним ходил, а вчера вечером полез за ним даже в гальюн.
Тут, однако, произошло неожиданное и прелестное происшествие. Старательный Котельников, решив почтить нового ротного командира, сдуру скомандовал: "Смирно!"
Конечно, для веселья все вскочили кто как был, и получилось табло. Котельников сел тоже на десять суток.
Вообще Иван свирепствует и, кроме всего прочего, клянется, что выведет Арсена Люпена на чистую воду. Подбил себе на ботинки резиновые подметки, ходит как привидение и одним видом своим вселяет в окружающих ужас.
Бахметьев шел молча. Ему было страшно слушать Лобачевского. Как будто тот говорил на не совсем понятном иностранном языке о вещах, которых он никогда в жизни не видел.
Тогда Лобачевский переменил тактику:
- Брось о своем думать, слышишь? Когда убили отца, я тоже сходил с ума, а потом понял - не надо думать. Надо что-нибудь делать. Все равно что.
- Ты прав, - ответил ему Бахметьев,- спасибо.
В буфетной красной медью блестели чудовищные стенные самовары, и перед ними суетились люди в белом. От длинной шеренги супников шел теплый, вкусный пар.
- Это война, - сказал Лобачевский, спускаясь по лестнице в кухню. - И твой брат еще дешево отделался. Челюсть у него зарастет, а с одним глазом люди тоже живут. Нельзя только смотреть в стереоскоп, но это несущественно. И тем же равнодушным голосом закончил: - Вот мы и пришли.
Навстречу им на противнях несли сотни уложенных плотными рядами котлет и в огромных чанах дымящиеся горы пюре. Здесь, внизу, было еще больше движения, чем в буфетной, и только впереди, за стеклянной перегородкой, было тихо. Там сидел скучающий Стёпа Овцын с тремя младшими дежурными гардемаринами третьей роты.
Лобачевский открыл застекленную дверь и низко поклонился:
- Степан, мы бьем тебе челом. Наши организмы требуют еды и, в частности, пирожных.
12
Арсеном Люпеном, по-видимому, овладел приступ бешенства. За два дня он натворил столько дел, сколько за все время своей плодотворной деятельности.
Его превосходительству директору прислал дешевый венок из железных цветов с надписью на траурной ленте: "Дорогому и незабвенному Виктору Алексеевичу от А. Люпена".
Начальнику строевой части генерал-майору Федору Ивановичу Федотову преподнес парадный кивер Павловского военного училища с запиской: "По Федьке шапка".
Дежурившего по корпусу Ветчину телеграммой предупредил, что ночью бриг "Наварин" выйдет в плавание, и действительно в ту же ночь, открыв пожарные краны, затопил весь столовый зал.
В лазарете вывесил плакат: "Завтра поставлю Оскару клизму" - и так напугал бедного Оскара Кнапперсбаха, что тот на следующий день не явился на службу.
И наконец, ликвидировал журнал классных взысканий, что, пожалуй, было самым потрясающим из его подвигов.
Журнал хранился в кабинете инспектора классов, и, чтобы попасть в этот кабинет, нужно было пройти через классную канцелярию, где постоянно сидел похожий на мышь писарь.
Писарь был на месте, и сам инспектор классов генерал-лейтенант Кригер как раз просматривал журнал, когда пришел один из дневальных пятой роты и доложил, что его превосходительство инспектора какой-то гардемарин просит выйти в коридор.
В этом не было ничего необыкновенного, и Кригер вышел вслед за дневальным. В коридоре, однако, никого не оказалось, и, на всякий случай посмотрев по сторонам, он вернулся к себе.
Лежавший на столе журнал был разорван в клочки и сверху залит черными и красными чернилами и вдобавок гуммиарабиком. Конверт со штрафными записями пропал, а вместо него лежала визитная карточка Арсена Люпена.
Писарь все время сидел на месте. Кто и каким образом мог проникнуть в кабинет и потом бесследно исчезнуть?
- Входили ко мне в кабинет, пока меня здесь не было?
- Никак нет, - ответил писарь неестественно громким голосом, и Кригер вспомнил: он был глуховат испрашивать его о том, слышал ли он в кабинете какую-нибудь возню, не стоило.
А потому он приказал ему взять то, во что превратился журнал, и вместе с ним направился к дежурному по корпусу.
Как нарочно, дежурил Иван Посохов. Выслушав Кригера, он стал пепельно-серым и забегал по своей комнате.
- Эти вещественные доказательства нового злодеяния врага...- и от волнения задохнулся. - Ваше превосходительство, они вопиют о мщении, но, клянусь, я отомщу!
Кригер пожал плечами. Он был умным человеком, и пафос Ивана Посохова ему не понравился.
- Делайте ваше дело, - и повернулся, чтобы уйти, но Посохов его остановил: - Разрешите осмотреть место происшествия?
Не хотелось, однако пришлось разрешить. Посохов обошел весь кабинет, обстукал стены и внимательно обследовал замазанное на зиму окно. Потом, забравшись на стул, заглянул в вентилятор, потрогал вьюшку и сокрушенно покачал головой. Потом спустился и принялся за письменный стол.
Чуть что не обнюхивал каждую бумажку и, прищурившись, отыскивал на опрокинутых чернильницах неизвестно зачем ему понадобившиеся оттиски пальцев преступника.
Наконец Кригер не выдержал:
- Вы бы лучше допросили писаря и дневального. - И, увидев, что Посохов уже вытаскивает из кармана свою красную записную книжечку, поспешно добавил: Только где-нибудь в другом месте. Мне нужно работать.
Иван раскланялся и ушел, и с ним ушел больше чем когда-либо похожий на перепуганную мышь писарь. Теперь можно было спокойно подумать.
За двадцать два года службы в корпусе он не видел ничего подобного, И не слыхал, чтобы раньше такое случалось.
Странные наступили времена. Гардемарины играли в разбойников, а офицеры в сыщиков. Что здесь было причиной и что следствием?
Кригер пожал плечами. В конце концов это было безразлично. Игра получалась плохая, очень плохая. Она расшатывала самые основы всей системы корпуса, и чем она кончится, просто нельзя было себе представить.
А с чего она началась?
Гардемарины были такие же, как всегда. Как всегда, был хороший преподавательский состав и посредственный строевой. Директор, в конце концов, такой же, как все прочие директора.
Кригер опустил голову на руки и закрыл глаза. Ему было не по себе.
- В чем же дело? - вслух сказал он, и внезапно рядом с ним зазвонил телефон. - Слушает инспектор классов.
- Ваше превосходительство, - пропищала телефонная трубка,- с вами говорит Арсен Люпен.
- Так... - И после небольшой паузы добавил: - Чему обязан?
- Разрешите принести вам свои извинения. Я вас глубоко уважаю и очень сожалею, что принужден был напакостить в вашем кабинете.
Кригер улыбнулся печальной улыбкой.
- Что же вас к этому принуждало?
- Моя борьба со всяческими кляузами. Вы ведь понимаете, ваше превосходительство.
И совершенно неожиданно Кригер понял. Несмотря на свою седину и тяжелое золото генеральских погон, вдруг почувствовал себя самым настоящим гардемарином. Это было очень глупое чувство и очень хорошее. От него он даже покраснел.
- Допустим, что понимаю. - И во что бы то ни стало захотелось узнать, каким путем этот юноша прошел к нему в кабинет. - Послушайте, господин Люпен, как вы все это проделали?
Теперь на другом конце провода наступила пауза. Наконец Арсен Люпен заговорил. Он готов был все рассказать и надеялся этим хоть отчасти загладить свою нетактичность.
Все обстояло чрезвычайно просто. Еще до прихода его превосходительства инспектора писарь из классной канцелярии был вызван в приемную к городскому телефону. Зря, конечно, потому что ему никто не ответил. Но отнюдь не случайно, ибо к его возвращению Арсен Люпен уже сидел в одном из шкафов в кабинете инспектора классов.
Из этого шкафа он вышел, когда, также не случайно, вызвали самого инспектора в коридор. Сделал все, что ему требовалось сделать, и вернулся в тот же шкаф. Окончательно покинул его, а заодно и кабинет, когда остатки журнала были отнесены к дежурному по корпусу.
Что, если бы нечаянно инспектор этот шкаф открыл? К счастью, этого не случилось, но Арсен Люпен был в маске и, несомненно, прорвался бы (пауза), несколько обеспокоив инспектора.
- Нахал же вы, я вам скажу.
- Так точно, - ответил Арсен Люпен, - но, согласитесь, иначе мне нельзя.
Соглашаться не было никакой охоты. Уже наступила реакция против прилива мальчишеских чувств, и левую руку свело внезапно проснувшимся ревматизмом. По-настоящему этого Арсена Люпена следовало бы изловить и выпороть! Вернее - с треском выгнать вон из корпуса.
- Откуда вы говорите?
- Из лазарета. Только простите, ваше превосходительство, ведь вы же не Иван Посохов.
Негодяй! Понял, в чем дело, и имел наглость прямо об этом сказать.
- Плохо кончите! - рассердился Кригер, повесил трубку и оттолкнул от себя телефон. Чтобы успокоиться, вынул из кармана носовой платок и громко высморкался.
Глупости. Конечно, он не был Посоховым и даже не собирался кому-нибудь рассказывать о своем телефонном разговоре, но то, что творилось в корпусе, было просто страшно. Просто невероятно.
И откуда только все это пошло?
Он все свое внимание и все свое время отдавал службе и не успевал думать о сдвигах, происходивших в большом городе за стенами корпуса и в огромной стране за пределами города.
13
На репетицию по минному делу Бахметьев явился с опозданием. Его задержали в роте всякие служебные обязанности, и он очень извинялся.
- Чепухи, чепухи! - густым басом успокоил его преподаватель по минному делу, необъятной толщины генерал-майор Леня Грессер. - Садитесь, молодой юноша, и вытрите вашу физиономию. Она у вас мокрая.
Бахметьев действительно был весь в испарине, и в ушах у него тяжелыми ударами отдавался пульс. Только усилием воли ему удалось включиться в окружающую его обстановку.
- Благодушен? - шепотом спросил он, садясь рядом с Домашенко.
- Не слишком, - ответил тот. - Зарезал Котельникова на приборе Обри. Обозвал его зубрилой и глупым попугаем.
Бахметьев раскрыл свою тетрадь, но в ней было слишком много чертежей. И он до сих пор не мог отдышаться. На полу огромными блестящими рыбами лежали две торпеды. Третья, с вырезанными в стенках окнами, внутренностями наружу, стояла на козлах. Длинный стол, перекрытый брезентом, был полностью завален отдельными механизмами и деталями.
Противно на все это было смотреть, и Бахметьев отвернулся.
- Ну вот! Ну вот! - басил Леня Грессер. - Значит, вам, уважаемый господин Овцын, кажется, что в подогреватель наливают спирт. Напрасно! Совершенно напрасно!
- Так точно, напрасно, - с места подтвердил Лобачевский. - Спирт наливают в маленькие рюмки.
- Вот это другое дело, - обрадовался Грессер, но вспомнил, что сейчас время не для шуток, и сделал строгое лицо. - Сидите тихо, нахал Лобачевский. Сами-то вы тоже ни черта не знаете.
- Что вы? - всплеснул руками Лобачевский. - Ваше превосходительство! Да ведь я больше всего на свете интересуюсь минным делом и когда-нибудь непременно стану флагманским минером Балтийского моря.
- Ну, тихо, тихо!
Но за всеми разговорами Леня Грессер не заметил, как Домашенко из-под парты показал Овцыну бумагу, на которой было написано: "керосин".
- Никак нет, керосин, - спешно поправился Овцын, - я оговорился.
- Ну понятно, керосин. Ясно, что керосин. Самый обыкновенный, который наливают, например, в примус. - Леня Грессер остановился, почесал бороду вставочкой и провозгласил; - Оговариваетесь и плаваете. Садитесь, семь баллов.
- Ваше превосходительство! - нараспев огорчился Лобачевский. - Мы вас так любим!
- Мы вас так любим! - подхватило еще несколько голосов.
- Чепухи! - неуверенно заговорил Грессер. - Негодные мальчишки! Очень мне нужна ваша любовь! Плевать я хотел на вашу любовь! - Но тем не менее переправил отметку, которую только что поставил в журнал.
- Овцын, убирайтесь вон. Нечего подглядывать. Девять, хотя вы этого не стоите. Понятно?
Подумал и вызвал сразу двоих: - Бахметьев, Домашенко, пожалуйте сюда.
- Есть, - вставая, ответили оба вызванные, и, к своему удивлению, Бахметьев почувствовал, что не волнуется. Вероятно, его успокоил хороший голос Лени Грессера.
- Ну-с, вы нам сейчас кое-что порасскажете, только подождите минутку. Плетнев, а Плетнев!
Сидевший у печки инструктор по минному делу старший минный унтер-офицер Плетнев молча встал и подошел к Лене. Он был всего лишь матросом, но в своих отношениях с генералом Грессером не слишком придерживался уставных формальностей, и тот не протестовал.
- Будь другом, Плетнев, поверни мне эту штуковину. Я сегодня не могу. Я запыхался.
Штуковина оказалась многопудовой хвостовой частью, но в руках Плетнева повернулась с совершенно неожиданной легкостью.
- Ну и молодец! Вот спасибо!
Однако и тут Плетнев не произнес ни одного слова. Он был знающим и исполнительным специалистом, но на редкость молчаливым человеком. Надо полагать, что Лене Грессеру это даже нравилось, потому что сам он обладал способностью говорить за двоих.
- Итак, Домашенко, мы с вами потолкуем о рулевом устройстве, а Бахметьев пока что подумает о том, как производится изготовление к выстрелу,
Это был самый пустяковый вопрос, какой только мог быть, и, конечно, Бахметьев к нему не приготовился. Впрочем, за все последнее время ему вообще было не до подготовки. А плавать, как Овцын, было просто стыдно.
Домашенко отвечал уверенно и с прохладцей. Видимо, знал свою рулевую машинку в совершенстве.
- Черт, - пробормотал Бахметьев, Обидно было, что эта самая машинка попалась не ему, Он тоже мог бы о ней порассказать.
Изготовление к выстрелу - небольшое дело, но в голову без толку, все сразу, лезли ненужные и нужные детали торпеды, и не удавалось сообразить, с чего начать.
Рядом с ним оказался Плетнев. Вероятно, он сразу понял, в чем дело, потому что взглянул на Бахметьева и улыбнулся одними глазами,
А потом сделал то, чего никак нельзя было от него ожидать, - взял со стола ключи, подал их Бахметьеву и еле слышно сказал:
- Запирающийся клапан, стержень глубины, прибор расстояния.
Наклонился к торпеде и с безразличным лицом стал протирать ее стрижкой. Дошел до хвоста и многозначительно постучал пальцем по стопорам на рулях и гребных винтах.
Почему он это сделал? Он не только никогда не подсказывал, но даже не разговаривал с гардемаринами. И теперь получилось как-то не совсем удобно.
- Бахметьев, прошу рассказывать.
Больше раздумывать было некогда, и Бахметьев заговорил. Чтобы заглушить свои мысли, заговорил быстро и решительно и рассказал все, что следовало.
- Ну, умница, умница! - похвалил его Леня. - Посмотрим теперь, что вы знаете об ударниках.
Об ударниках Бахметьев знал решительно все. Леня подпер голову кулаком и слушал его с видимым удовольствием на лице. Когда он кончил, Леня расплылся широкой улыбкой и обеими руками расправил бороду.