Она вскочила и стремглав вылетела из спальни в коридор, рванула дверь детской, включила свет. Нет, все в порядке, ее мальчик спит, улыбается во сне – она потрогала его, – сухой, теплый, пахнет молоком. Настя поспешно погладила сына по головке, стремясь не поддаваться мысли, что ее порыв не просто материнский, инстинктивный, как и большинство заложенных Создателем в женщину-мать движений. Нет, нет, у него не может быть никаких рожек. Вот абсолютно гладкая, правильной формы голова с восхитительно высоким и чистым лбом. У его отца точь-в-точь такая же…
   Какой дурацкий сон, должно быть, она переборщила с обезболивающим. Третий день ныл зуб, идти в кабинет, где вооруженный блестящими орудиями пытки инквизитор-инопланетянин в хирургической униформе и с круглой блестящей штукой на голове станет заглядывать ей в рот, было страшновато – эта фобия, безотчетный, иррациональный страх перед стоматологами, засела в Настином подсознании с детства. Настя гасила боль с помощью таблеток кетанова, а в больших количествах этот препарат иногда дает галлюцинации. А может быть, всему виной неудобная поза, в которой она спала? Кто знает? Породе человеческой миллион лет, а внутреннее ее устройство так до конца и не изучено. Не могут подобные знать все о подобных, это удел высших существ…
   Настя погасила свет, осторожно вышла из детской, в растерянности постояла немного, раздумывая, что же ей делать дальше. Заснуть точно не получилось бы, и она пошла на кухню. Сварила себе кофе, разрезала лимон, выдавила в чашку целую половину ярко-желтого сочного цитруса. Так пили кофе в ее семье. В ее прежней, московской семье. Здесь так не принято. Ее муж пьет чай с молоком или кофе со сливками. Однажды он неудачно и обидно пошутил, сказав, что в России всё стремятся делать с каким-то особенным, никому в «цивилизованном мире» не понятным вывертом.
   – …Или вот что, – в предвкушении острой и гаденькой шуточки он щелкнул языком, – ведь у вас так часто бывали эпидемии тифа и цинги! Поэтому вы, русские, так любите повсюду пихать лимоны. К месту или не к месту – вам наплевать, лимоны у вас в генах. Ведь лимон лучшее средство от цинги, не так ли?
   Она тогда в очередной раз сдержалась. Просто пожала плечами и ничего не ответила, лишь бы он отстал. Сейчас уже пятый час нового дня, а его все еще нет. Интересно, что он придумает на этот раз? Опять скажет, что был телемост с Австралией или, может, по заданию своей редакции он посещал какую-нибудь исключительно важную закрытую вечеринку? А может, освещал ночные дебаты в парламенте? Разумеется, ведь именно поэтому от него так пахнет алкоголем и модным ароматом духов «Коуч». Настя уже не в первый раз замечала от него этот запах, и как-то очень легко, практически само собой, ей дался вывод, что пассия мужа наверняка американка: «Коуч» – американская фирма, ее не очень-то знают здесь, в Старом Свете. Мужу скучно с Настей, с русской, она слишком домашняя, ментально не подходит его арийскому характеру. Девушка усмехнулась – так и есть. И почему ей так не везет? Первый муж, отец ее малыша, бросил их ради какой-то мерзавки, которая потом исчезла при загадочных обстоятельствах. Нынешний – английский журналист Квишем – оказался еще хуже, в том смысле, что помимо собственного кобелизма был еще и не очень-то расторопным в деловом плане. Переехать с окраины в приличный район Лондона они так до сих пор и не смогли. Этот тихий квартал в захолустье, с низкими трехэтажными домиками, Настя не любила, и все чаще ей грезились Москва и родительская квартира в роскошном и пушистом Бобровом переулке. Наверное, лишь там она была по-настоящему счастлива.
* * *
   Поначалу спасала работа. Настя уходила в нее с головой и жила лишь ребенком и своими репортажами. А потом работа закончилась. Настя хорошо помнила, как это случилось…
   Ей часто поручали «русские» темы, и она с максимальной беспристрастностью подбирала материал, выбирала фотографии, писала статьи. Именно эта беспристрастность и не пришлась по вкусу ее главному редактору. Тот увидел в ней нечто совершенно иное.
   – У меня складывается впечатление, что вы, Анастасия, как минимум работаете на русскую пропагандистскую службу. Точка зрения в ваших работах далека от общепринятой в Королевстве позиции по отношению к России. Вам было поручено сделать исторический материал о русских оккупантах на Украине, и что вы сделали? Откуда этот заголовок – «Оккупанты» со знаком вопроса? Это, пожалуй, самый вопиющий пример, но и все ваши предыдущие работы наполнены какой-то странной симпатией к русским и, простите за резкость, историческими подтасовками!
   – Насчет подтасовок… Это очень спорный вопрос, сэр, что именно в истории считать за истину. Нет в моем поведении ничего странного. – Настя устало провела рукой по лбу, взъерошила волосы и улыбнулась. – Я русская, люблю страну, где появилась на свет. Да, там сложно жить, но она вовсе не так плоха, как хочется думать кому-то в Англии. Есть государство, которое сейчас переживает не лучшие времена, и есть страна, и она прекрасная, красивая, большая…
   Настя сделала ударение на слове «большая», и редактор недовольно поморщился. Кому приятно, когда расхваливают то, что никогда не станет родным, и к тому же делают это в столь вызывающей манере? «Большая страна», каково?! Он сказал бы – слишком большая, несправедливо большая…
   – К тому же, – продолжала Настя, – я не думаю, что задача столь уважаемой корпорации, как Би-би-си, состоит в очернении России. Беспристрастность – вот лозунг всякого профессионального журналиста, в особенности если он имеет работу в такой влиятельной и известной медийной империи, как наша.
   Редактор, стараясь не встречаться с ней глазами, вышел из-за стола, подошел к большой доске, на которой во время совещаний фиксировались всякие летучие и важные мысли, взял красный фломастер и разделил доску пополам сплошной вертикальной линией. Слева он поставил одну-единственную точку, а справа с азартом пулеметчика натыкал множество точек, чем-то похожих на осиный рой. Отошел от доски на пару шагов, словно живописец от мольберта, полюбовался на свое художество и повернулся к Насте.
   – Скажите, Анастасия, что вы видите? Один момент, пожалуйста, вам сейчас не надо отвечать, я сделаю это за вас. Итак, слева жалкая одиночка, мнение которой никто не разделяет, а справа как раз все те, кого не интересует и раздражает мнение этой жалкой одиночки. Аналогию, надеюсь, улавливаете? Так вот, я не случайно провел меж этими двумя непримиримыми сторонами сплошную черту. Еще недавно ее не было, а теперь она означает непреодолимую преграду. Вас отделили от большинства, вы ему больше не нужны.
   – Я уволена? – спокойно спросила Настя.
   – Увы. Вы сами сделали свой выбор. Перед вами открывались прекрасные возможности, у вас настоящий талант журналиста, но вы оказались чересчур строптивой. Мне очень жаль.
   Настя поднялась и направилась к выходу. Уже стоя в дверях, она не выдержала, обернулась к редактору:
   – Знаете ли вы, сэр, что не все на свете покупается? И эти странные русские, которых вы так не любите, не торгуют родиной. Это ваши англичане служат по всему миру наемниками и военными инструкторами. Вам все равно, за кого воевать, лишь бы платили. А мы так… Бесплатно. За свое. Всего наилучшего, маленький Робин Гуд…
* * *
   Вот так Настя осталась без работы. Найти ее здесь, в Лондоне, русской журналистке, уволенной из Би-би-си, оказалось чрезвычайно сложно. Везде ей предлагали нечто вроде обмена: ее карьера против «правды» о России. В такую «правду» Настя не верила и на обмен не соглашалась, считая его форменным предательством.
   Ее муж, журналист Артур Квишем, вначале громко выражал свое возмущение тупостью главного редактора и «всех этих свиней, погрязших в «холодной войне», но потом, и даже очень скоро, перестал проявлять к Насте прежнее внимание. У него жизнь кипела, он был увлекающимся человеком, строил карьеру, любил женщин и выпивку. Ребенок Насти, который в первое время забавлял его, как новая игрушка, вскоре ему наскучил и временами вызывал пока еще глухое раздражение. Вот уже несколько месяцев Настя чувствовала, что жизнь ее с мужем летит к чертовой матери и уже очень скоро нужно будет предпринять что-то совершенно особенное, чтобы судьба развернулась в каком-нибудь ином, более интересном направлении. Все чаще она признавалась себе, что ей хочется вернуться в Москву и там начать все сначала. Начинать с нуля проще в знакомой обстановке, когда рядом родители, которые помогут и поддержат. Квишем, похоже, окончательно стал чужим, и надо, что называется, делать ноги от этого никчемного павлина. Все равно толку от него никакого, да и павлиньим хвостом давно уже любуется какая-то американка, с ног до головы надушенная редким в Старом Свете запахом.
* * *
   За чашкой кофе и невеселыми мыслями окончательно прошла ночь, Настя погасила свет. За окном наступил серый и липкий от вечного тумана рассвет, и вместе с рассветом из тумана появился муж. Он, как всегда, открыл дверь своим ключом, и Настя вздохнула: ей совсем не хочется устраивать сцену, она устала от того, что в дом приходит этот чужой, всякий раз словно не пойми откуда берущийся человек. Он так и не стал хоть что-то значить для нее, и теперь она, конечно, может признаться самой себе, что вышла за него чересчур поспешно. Это был ее протест, и довольно глупый. Надо было проявить женскую мудрость, выждать тогда, с первым мужем. Ведь он хотел, он пытался вернуться, он просил у нее прощения, она же сделала все ему наперекор, а оказалось, что не только ему одному, но и самой себе. И вот результат: павлин является домой под утро, и то, что последует дальше, она давно заучила наизусть. Сейчас он запрется в ванной и там станет мыться, отмывая следы своих похождений, при этом экономно расходуя воду и всякий раз выключая душ, пока натирается мочалкой. Потом он будет спать оставшиеся до работы два или три часа, а перед тем как вновь уйти из дома, напьется чаю с пресными крекерами и попросит для себя вареное яйцо и бутерброд с сыром. И она станет готовить для него завтрак, а он примется рассказывать о том, где он провел ночь, и ровным счетом никакой в его словах не будет правды. И опять он закурит сигарету, и ее тошнотворный запах окончательно поставит все на свои места: нет счастья, есть лишь этот рассвет в липком осточертевшем тумане, и эта неудобная квартира, и пустой день впереди.
   Однако ни в какую ванную Артур не пошел. Настя услышала его поспешные, обутые шаги, и он появился на кухне, как был – в ботинках, в застегнутом пальто. На мгновение замер, словно не ожидал увидеть ее здесь. Потом вдруг весь как-то сжался и, глядя поверх Настиной головы, положил перед ней листок бумаги, поспешно отступил на шаг, замер.
   – Что это? – В утренних сумерках Настя не могла разобрать слов. – Включи свет, Артур, я ничего не вижу.
   – Я внизу встретил почтальона. Это телеграмма для тебя.
   – Телеграмма?! Откуда?! Из Москвы?! Да включи же ты свет! – Настя, не дожидаясь, потянулась через стол и хлопнула по выключателю. Она взглянула на телеграмму, поднесла листок к глазам и прочла: «Настя, Герман умер, похороны во вторник, Анна Станиславовна».
   – Кто такая Анна Станиславовна? – Настя смотрела прямо перед собой и ничего не видела, кроме какого-то расползающегося темного пятна на белой стенке холодильника. Она машинально задала этот вопрос, произнесла его по-русски, но Квишем понял, ответил, что не знает, что очень сочувствует и соболезнует ей. – Это его мама, вот что… – Настя еще раз прочла телеграмму и только тогда, оправившись от шока, закрыла лицо руками, отвернулась к стене и заплакала. Квишем принялся было утешать ее, взял за плечи, но она дернулась, и он оставил свое намерение сохранить хорошую мину при плохой игре.
   – Что ты намерена делать? – Он достал сигареты, закурил. – Ты должна лететь в Москву?
   – Ты удивительно догадлив, – ответила Настя сквозь слезы. – Я с ребенком улетаю сегодня, любым рейсом, как угодно, но мы должны попасть на похороны. Ты можешь заказать билеты?
   – Конечно. – Квишем засуетился, расстегнул наконец свое пальто, бросил сигарету в раковину – она отозвалась коротким пшиком, впрочем, напрасным, никто его не заметил. Квишем позвонил куда-то, принялся диктовать имена и номера паспортов, но внезапно осекся, коротко бросил в трубку извинение, попросил подождать. – Анастасия, там спрашивают про дату возвращения…
   Она посмотрела на него скозь слезную пелену и вместо ответа лишь покачала головой. У Квишема опустились плечи. Он ответил по телефону, что обратной даты не будет. Выслушав последние слова агента, выпустил трубку из руки. Та с треском ударилась о кафельный пол кухни…
II
   В Москве Настю с сыном встречал ее отец. Он старался держаться, как мог успокаивал дочь, сразу взял внука на руки и вернул Насте ребенка только у машины.
   – Как это случилось, папа? – Настя расположилась на заднем сиденье, ее сынишка спал, утомленный перелетом. Им пришлось сделать пересадку в Париже, и путь оказался в два раза длиннее против обычного, прямого рейса из Лондона. В Европе уже давно вступила в полные свои права весна, а здесь, по дороге из Шереметьево, Настя увидела на полях еще не стаявший, почерневший и истощенный дневной оттепелью снег.
   – Никто толком ничего не знает, доченька. Кажется, автокатастрофа. Оказывается, это случилось уже больше недели назад, а нам только сообщили. Возмутительно, конечно… Он сейчас в каком-то госпитале, я не знаю, где именно, и никто этого не знает. Похороны за государственный счет, по высшему разряду, полированный гроб на пушечном лафете, военный духовой оркестр. Мы тебе хотели позвонить, да вот его мать предложила дать международную телеграмму, мол, если проблема с билетами, то с такой телеграммой будет легче их раздобыть. Завтра все собираемся на Пятницком кладбище, его привезут прямо туда, отпоют в церкви, там прямо возле кладбища есть церковь.
   – А почему нельзя собраться у морга? – Настя еще плохо осознавала происходящее, и смысл сказанного отцом был ей до конца не понятен.
   – Я же говорю, все взяла на себя администрация президента. Оттуда позвонили, сказали, что нам в морге делать нечего, они сами все организуют.
   – Папа, разве тебе не кажется это странным? Ведь обычно родные и близкие забирают гроб прямо из больницы, потом едут на кладбище…
   Отец лишь пожал плечами. Конечно, странно, но кто их там разберет, этих бывших коллег бывшего зятя? Они – каста избранных, у них свои секреты, в которые лучше не лезть. Может, у них правило есть, может, они именно так своих хоронят…
* * *
   Всю дорогу молчали. Проезжая мимо знакомой высотки на Соколе, Настя не выдержала и тихо заплакала. Здесь закончилось их с Герой счастье, здесь он жил после того, как они расстались, отсюда, наверное, вышел в свой последний день… Настя хотела попросить отца подъехать к дому, выйти, подняться на знакомый этаж, но словно обожглась об эту мысль. Кого она рассчитывает там встретить? Призрака? Или соседку, которая станет причитать и тем доведет ее до исступленного желания убежать от самой себя? Нет, нет. Пусть уж все идет, как идет. Может, оно и к лучшему, что завтра сразу на кладбище, а там все будет недолгим и формальным. Настя решила держаться изо всех сил и не раскисать. Она вернулась домой, и помог ей в этом, как это ни кощунственно звучит теперь, ее первый муж. Помог своей смертью. И теперь она начнет новую жизнь здесь, в Москве. Она еще будет счастлива, главное – пережить завтрашний день, и дальше все будет хорошо, ее неприятности на этом закончились. Да, ей жаль Геру, хотя он и перепахал ее жизнь вдоль и поперек. Совсем как та красная вертикальная черта на доске в кабинете главного редактора: слева – жизнь до Германа, справа она же, но уже после Германа, а эта тонкая черта все же имеет толщину, содержание, она и есть то время, когда они были вместе и наполняли друг друга счастьем. Настя не хотела вспоминать обиды, у нее как-то никогда это не получалось. Гера был живой, настоящий, и пусть многое в нем было спорным, пусть кто-то называл его негодяем, считал подлецом, но все же была в нем душа, и Настя эту душу помнила и любила ее.
   Оказавшись в родительской квартире, она на какое-то мгновение растерялась: вокруг были женщины в черных платках, и Насте казалось, что их много, тогда как их было всего две – ее мать и мать Германа, та самая Анна Станиславовна, среднего роста, очень подвижная и с протяжным, отчего-то по-астрахански окающим выговором. Женщины суетились вокруг внука, который сразу стал капризен, почувствовав бескорыстную бабушкину любовь. Вновь, как всегда некстати, разнылся зуб, Настя выпила свое обезболивающее и легла спать. Завтра она должна быть в порядке, новую жизнь нужно встретить без слез.
* * *
   Похоронная церемония была назначена на одиннадцать часов. Несколько человек – самые близкие родственники – собрались у церковного крыльца за полчаса до начала. Геру пришло проводить в последний путь совсем немного людей. Но может, оно и верно? Много ли тех в нашей жизни, о ком мы можем сказать: вот мой друг, вот мой брат, вот та, которая любила меня больше самой себя, вот те, кто отдавал последнее, что было у них самих? Что заставляет толпы людей собираться на кладбище? В основном корысть – разумеется, не по отношению к покойному, ему все равно, но похороны – это своего рода фуршет или вечеринка, на которой можно завязать полезные знакомства. Так бывает на похоронах криминальных авторитетов, влиятельных чиновников, авторитетных политиков… Поверить в искренность толпы можно, когда хоронят большого артиста. У многих и впрямь горе не только написано на лицах – оттиск его остается в душах и всю оставшуюся жизнь потом напоминает о себе.
   Гера не был вором в законе, он избегал публичной политики, предпочитая оставаться в тени во время своей работы в администрации. Странно, но публичная слава Кленовского не прельщала. Сказывалась прежняя откатная деятельность, для которой огласка подобна гибели. К тому же на свете – и на этом, и на том, куда теперь ушел Гера, – нашлось бы куда больше людей, при одном лишь упоминании его фамилии разражавшихся отборными проклятиями. Да, этот парень многим испортил жизнь…
   Итак, среди провожающих были Герины родители, до этого не видевшие друг друга много лет, его сестра с третьим по счету мужем (семейная жизнь у девушки как-то не заладилась), его первая жена Маша с двумя детьми от Германа, мальчиком и девочкой, в компании своего нового мужа, бывшего военного летчика, перешедшего на работу в какое-то наземное учреждение, и, наконец, родители Насти и сама она, стоящая в сторонке и с возрастающим изумлением смотрящая на кучку оживленно галдящих родственников. Похоже было, что скорбный повод, по которому все эти люди оказались вместе, их нимало не огорчал. Никто не плакал, все оживленно болтали между собой, изредка слышались смешки, дети играли в салочки, а Герин отец затеял какой-то спор с отставным военным летчиком, и оба кипятились, отстаивая каждый свою правоту. Лишь папа Насти отделился от прочих, подошел к ней, обнял:
   – Как ты, дочка?
   – Плохо мне, пап.
   Отец сразу всполошился:
   – Что?! Сердце?! Может, валидол тебе? У матери возьму сейчас, подожди.
   Настя отмахнулась:
   – Душа болит. От этого валидол не поможет. Я ведь любила его, понимаешь? Я больше никого так никогда не любила. Я имею в виду, ни одного мужчину я не любила так, как его.
   Отец лишь молча стоял рядом, слушал, кивал. Вдруг вспыхнуло где-то поблизости и пошел треск: «Везут! Едут!» К церкви по узкой дороге двигался внушительных размеров кортеж: черный лакированный катафалк, множество таких же черных и лакированных автомобилей. Замыкал процессию монстроподобный военный грузовик с привязанным к нему орудийным лафетом. Миг – и процессия запрудила собой всю небольшую церковную площадь, а множество машин так и осталось стоять в этом узком, кое-как залатанном после зимы проезде. Из машин высыпали какие-то люди, построили родственников в шеренгу, принялись деловито суетиться, вытащили из катафалка закрытый гроб и как есть, не снимая крышки, споро занесли его внутрь церкви. Настя увидела, как из самой длинной машины вылез некий высокий чин федерального уровня и, окруженный толпой охранников, прошел вдоль шеренги родных и близких покойного. Мужчинам пожал руки, женщинам сказал по два-три сочувственных слова, детей потрепал по щеке рукой, облитой черной перчаткой. Настя была в шеренге последней, и чин ее как будто и не заметил, в сопровождении молодцев в штатском проследовал вслед за гробом. За ним, как за непререкаемым вожаком, потянулись и все остальные.
* * *
   В церкви началось отпевание. Батюшка, ошалело поглядывая на высоких гостей, несколько раз сбился, читая канон, но никто не придал этому значения. Пока священник распевал псалмы и помахивал кадилом, Настя спросила своего отца:
   – А гроб-то почему закрыт?
   Тот пожал плечами:
   – Не знаю. Может, так положено при церемонии отпевания? Наверное, сейчас откроют.
   Но открывать никто не собирался. После отпевания все те же люди вынесли гроб на улицу и установили на лафете. Федеральный чин со значением поправил виндзорский узел галстука и произнес небольшую банальную речь в легком миноре.
   Хотя Настю сперва и оттеснили на задний план, она все же сумела пробиться поближе к лафету. Толком не зная, к кому тут можно обратиться, она спросила какого-то представительного господина с хищным крючковатым носом и волевым подбородком, отчего нельзя открыть гроб:
   – Тут Герины родные, нам всем хотелось бы в последний раз взглянуть на него, проститься по-человечески. Понимаете?
   Представительный насупился, отчего-то подергал себя за левое ухо, словно хотел проснуться, и ответил:
   – Не на что там смотреть, девушка. Фарш один.
   Настя чуть не упала от такого ответа, у нее подкосились ноги, и, если бы не подоспевший вовремя отец, она растянулась бы прямо возле обладателя крючковатого носа:
   – То есть как фарш? Что вы такое говорите?
   Представительный помрачнел еще больше и раздраженно отрезал:
   – То и говорю. В машине он сгорел, ничего не осталось, кроме фрагментов тела. Поэтому хороним в закрытом гробу. И хватит тут вопросов, я вам отвечать не обязан.
   Настя, понимая, что спорить с ним бесполезно, отошла, опираясь на отцовский локоть. Меж тем гроб с останками Кленовского сняли с лафета и на руках занесли на территорию кладбища. Большой чин сел в свой лимузин и уехал, за ним исчезли почти все остальные машины. В закрытом гробу останки Геры были преданы земле под звуки военного духового оркестра и плач родных и близких, чье горе в этот невероятно трогательный момент казалось еще более пронзительным. Спустя короткое время все было закончено. Могилу забросали свежей землей, насыпали холмик и завалили его еловыми ветками, цветами и венками. После этого все остатки эскорта, включая орудийный лафет, исчезли, и вновь пустынным стал узкий проезд, бывший столь для многих дорогой с односторонним движением, их последним путем.
   Настя уже не могла рыдать. И вовсе не потому, что выплакала все слезы, просто ей в какой-то момент стало казаться, что она попала внутрь некой костюмированной буффонады. И оркестр, и пошлое надгробное слово напыщенного чиновного индюка, и закрытый гроб – веяло от всего этого какой-то странной фальшью. Разумом понимая, что ничего подобного быть не может, что все совершенно серьезно – и даже более чем, – сердцем Настя ощущала странный привкус игры, ненатуральности, лжи во всем происходящем. И чем больше она уговаривала себя, заставляя поверить в то, что видели ее глаза, тем больше все в ней восставало против того, чтобы раз и навсегда уверовать в смерть бывшего мужа. Закрытый гроб, который запретили сопровождать близким родственникам, скорость и деловитость всех этих официальных лиц, немногословие крючконосого, но главным образом, конечно, то, что она так и не увидела труп, – все это питало Настины сомнения и в конце концов раздуло их до непомерной величины. С этим уже сложно, даже невозможно было жить. Сомнения требовали, чтобы их опровергли.
   Несколько дней после похоронной цермонии Настя тщетно пыталась убедить себя в том, что ее подозрения – несусветная глупость, что фарс, на котором она присутствовала, – это истинные похороны Германа и там, в заколоченном деревянном футляре, на самом деле покоятся сейчас его обезображенные останки. Почти неделю она терпела, пытаясь отвлечься, заняться хоть какими-то делами, но груз неопределенности все сильнее тянул ее, словно якорь, прочно засевший в илистом дне, не давал двигаться дальше, заставляя топтаться на одном месте. Настя поняла, что у нее вряд ли получится начать новую жизнь, не отделавшись от этих царапающих душу и сердце якорных клыков.
III
   Сынишке надо было делать плановую прививку, заодно и прикрепить его к районной поликлинике, и Настя, положив малыша в коляску, взяла его в короткое путешествие по бесконечно милым ее сердцу московским улицам: Сретенке, Маросейке, Покровке… Поликлиника притаилась где-то там, в переплетении улочек и переулков старой Москвы, и Настя, поглядывая по сторонам и опасаясь лихачей-водителей, без происшествий нашла ее неприметное зданьице. В самой поликлинике все прошло довольно гладко, и, выйдя на улицу с малышом на руках, Настя предвкушала столь же спокойную прогулку к дому. Однако коляски, которую надо было оставлять перед входом в поликлинику, она нигде не увидела и, само собой, сразу же решила, что кто-то, позарившись на дармовое, просто-напросто присвоил коляску, нахально умыкнув ее, угнав в неизвестном направлении. Расстроившись и разозлившись на неизвестного жулика, Настя, как была, с ребенком на руках, вышла за ворота поликлиники и почти сразу же увидела знакомую коляску, как ни в чем не бывало стоявшую чуть поодаль, возле какого-то искривленного, с шишковатым стволом, дерева. Кому понадобилось вывозить коляску из двора поликлиники, для Насти так и осталось загадкой. Да и откуда бы она узнала, что это просто какая-то чересчур рассеянная мамаша перепутала коляски, спохватилась не сразу, а обнаружив подмену, не пожелала возвращать невольно присвоенное ею чужое имущество на место, да еще и съехидничала – тут, дескать, как в инкубаторе, даже коляски, при всем своем фасонистом многообразии, и те попадаются одинаковые.