– А он согласится?
   Тот, кого звали Петром Валерьевичем, недавний застольный собеседник Игоря, устало потер переносицу и спокойно ответил:
   – Должен. Никуда он не денется.

Авель. Тульская губерния. 18 марта 1757 года

   Как никудышной была деревенька Акулово, так никудышной и осталась. От самой Тулы до нее сто верст до небес, и все лесом. А которые не лесом, те полем, да по такой грязи, что иной раз лошаденку жалко. На этакой дороге если увязнешь, то и шестеркой лошадей телегу не вытащить, что уж от одной-то хотеть. Ну, да ничего, чай, не баре. На кого мужику надеяться, как не на самого себя?
   Василий спрыгнул с телеги и сразу почти по колено провалился в жидкую дорожную грязь.
   – Ястри тя, – добродушно в бороду выругался он. – Вот же развезло рано об этом годе окаянную дорогу.
   Держась за край телеги и задирая колени чуть не к самой груди, добрался до лошаденки, потрепал мокрую, спутанную гриву:
   – Нешто, Малка, счас-ка вот я тебя…
   Отстегнул упряжь, левую оглоблю, скинул на сторону правую, ту, что с хомутом. Взнуздал, взял кобылу под уздцы и вывел ее на узкую крепкую обочину. Телега по такой не пройдет, а верхом-то в самый раз. Смеркается уже, да и дождик заладил, а до дома еще верст пять. Дома Ксения, жена, вот-вот родит. Днями бабы, те, которые всюду свой нос любопытный суют, так и сказали:
   – Гляди, Василий, у жены твоей уж и живот опустился, ей-ей родит – не сегодня, так завтра. За бабкой поезжай, в Редькино, не тяни, а то как бы греха не случилось.
   Повивальной бабки в Редькине не оказалось. Померла аккурат вчера. Как сговорились, ей-богу. На обе господина Нарышкина – дворянина высокороднейшего – дальние деревеньки некому у бабы родов принять. Тьфу ты…
   Телегу Василий так и оставил. Обращаясь к умной Малке, которая даром что кобыла, а все ж была самой доброй слушательницей из бабьего сословья, потому как не перебивала, сказал:
   – А пущай стоит! От князя за подушной податью приедет приказчик, так тот уж мою телегу из грязей и вытащит, вкруг небось не попрет, забоится. С ним охрана, молодцы крепкие, которые государев хлеб круглый годик лопают, на руках мою телегу снесут да и скинут на бок, а я потом с тройкой вернусь и к себе на двор оттащу.
   Малка резво припустила к дому. Почуяла скотина, что вскоре ждет ее родное стойло и охапка сена – то-то радость лошаденке. Василий держал поводья лишь для виду: кобыла сама выбирала место, где покрепче, шла ровно и дорогу знала не хуже хозяина. Он прикрыл глаза и даже задремал.
   Вдруг лошадь неожиданно встала, Василий открыл глаза и вначале ничего не понял: нет вроде ничего впереди, а кобыла стоит и, видать, идти дальше ни в какую не собирается.
   – Эй, Малка, ты чего? Н-но!
   – А вот ты постой, касатик, кобыла-то твоя поумнее будет, – голос откуда-то сбоку был хоть и скрипучим, да не противным, и принадлежать мог только старушке, каковая и объявилась невесть откуда, словно вынырнув из-под конской головы.
   – А ты кто такая будешь, старая? – Василий не испугался и сразу приметил, что бабушка одним только видом своим на его вопрос уже и ответила. Монахиня, черноризица. Клобук простой, в чреслах веревкой перевязанный, кацавейка для тепла крест-накрест поверху да за спиной на двух петлях плечных мешок с пожитками.
   – Нешто сам не видишь, – с легкой укоризной ответила старушка, – раба Божья, сестра Христова, а нарекли при постриге Агафьей.
   – Куды ж тебя, Агафья, ноги ведут? Странствуешь разве? – участливо осведомился Василий.
   – Да уже и привели. Жена твоя сегодня разрешиться должна от бремени своего, вот меня вспомочь и прислали. – Агафья сердито поглядела на него. – А ты, ровно истукан вавилонский, верхом сидишь, а мне и руки не предложишь.
   Василий устыдился. Спешился, помог монахине поставить в стремя ногу, подсадил ее, почти невесомую, а сам взял Малку под уздцы, пошел вперед.
   – А кто ж тебя, матушка, прислал? Кто велел ко мне на двор идти? – Василий словно спохватился, стал задавать вопросы.
   – Да ты, чай, не в пустыне живешь, а среди православных людей. Монастырь отсель в тридцати семи верстах. Вчера из Акулова три женщины пришли на богомолье да рассказали, что повивальной бабки у вас нету. Вот меня матушка игуменья и послала.
   Василий кивнул: мол, понятно.
   – А ты разве знаешь, как там…
   – Чего «как там», охальник ты мужицкий? – цыкнула на него Агафья сверху. – Про то всем бабам ведомо, а тебя сие не касается.
   Василий, однако, слыл балагуром, упрямцем и просто так сдаваться не хотел. Да и пути оставалось версты три, не молчать же:
   – А раз ведомо, отчего ж повитухи есть? Тогда пущай кто хошь из баб друг дружку от тягостей избавляют.
   – Ведомо-то ведомо, – неожиданно миролюбиво согласилась Агафья, – да только не каждая на такое дело способна. Тут храбрость нужна и благословение. А роды у твоей жены только я, слуга Божия, могу принять.
   – Вона! Это еще почему такое?
   – Поживешь с малость годов и сам поймешь, слова мои вспомнишь. А боле я тебе ничего не скажу, покуда не свершится, – торжественным голосом закончила Агафья, – шагай поживей, чай, не старик. Время нам дорого, поспеть надо.
   …К деревне подъехали уже на закате. От самой околицы бежала навстречу соседская девчонка, Лушка. У Василия душа ушла в пятки:
   – Чего?! Чего стряслось?!
   – Ой! Ой, дядя Василий, – по-взрослому запричитала Лушка, – у супружницы вашей уже началось. Вот-вот родит. Мать там моя с ней и попадья пришла. Умиряют, чтобы вас дождалась.
   Василий молча стащил с лошади легкую, будто стожок соломы, Агафью и, как был с нею на руках, ринулся к своей избе. Успели они как раз ко времени.
   …Рожала Ксения тяжко. Ребенок шел вперед ногами, и, не случись на пути Василия чудесной черноризицы, потерял бы он в ту ночь любимую жену. Сам Василий был Агафьей выставлен из избы вон:
   – Не мужицкое это дело – на бабьи корчи смотреть. Снадобишься, так позову, а до той поры и носу не кажи.
   Василий топтался на дворе, маялся. По крестьянской привычке просто так стоять, безо всякого дела, не мог, взял было топор, хотел поколоть дрова, да все из рук валилось.
   Василий задрал к небу подбородок, размашисто перекрестился раза три, помолился за жену, чтобы полегчало ей.
   На небе враз сделалось неспокойно. Лишь только была луна кругла-полнешенька, но вот уже, откуда ни возьмись, наползли черные тучи, стало и вовсе темно, хлынуло с неба, и затрещал вверху гром: «Свят, свят, свят». Не успел Василий перекреститься, как ударила вниз молния. Да так ярко, что глазам стало больно. От неба до самой земли пронеслась и точнехонько угодила прямо в амбар. Ах ты, господи! И жена, бедная, мучается: слышно, как кричит, и амбар с крыши задымился. Куда бежать в первую голову – непонятно.
   Народ в Акулове жил не то чтобы очень дружный, но в беде не бросали, а уж ежели, не дай Бог, приключался пожар, то сбегались все. Так и в этот раз: помогли, почти целым амбар остался, а крышу свежей дранкой перелатать – большой силы не надо. Хорошо, дождь всю неделю лил, бревна промочил, из которых амбар был накатан, вот и не занялось быстро. Дым один.
   Василия сзади окликнул дед Макар, у Петра Великого еще в солдатах служивший.
   – Чего тебе, деда?
   Макар пальцем корявым важно погрозился. Так прямо Василию и сказал:
   – Чуда жди, Васька. Спроста огонь с неба человеков не метит.
   Только сказал, уже и Агафья из избы на двор бежит.
   – Что?! Как?! Ксения! Здорова ли?!
   Устало отмахнулась, перекрестилась сама и Василия на четыре части щепотью полоснула:
   – Все слава тебе Господи. Я уж думала, помрет малец твой: вышел-то весь синий, пуповиною удушенный. Я ему выю ослобонила, да все едино не дышит. На ладонь к себе животом положила и по спинке его глажу, а сама молюсь. Тут ка-ак жахнуло громом, и вот как только вдарило, он и очнулся, сердешный. Сын у тебя. Иди к жене-то, подойди. Крепкая она у тебя, что сдюжила…
   …Сына Василия нарекли в честь отца, Василием Васильевичем, и не было во всей округе никого, кто был бы настолько «не от мира сего», насколько этот чудом выживший и спасенный невесть куда пропавшей повитухой-монахиней отрок. Набожен был с раннего детства, на ночь клал под образами поклоны, часто раздумывал о чем-то, а окликнешь его, так насупится и все молчком. В десять лет заявил отцу-матери:
   – Пустите в монастырь Алексеевский, не по мне это – в миру быть.
   Василию-отцу его слова не по сердцу пришлись. Хозяйство за эти годы он нажил большое, а детишек по дому девять человек бегало. Васька – старший сын, отцу главный помощник. На него и землицу, и все хозяйство думал отец оставить. Случись что – старший сын вместо отца всей семье кормилец.
   – К монасям собрался? На крестьянском поту да на костях оброк собранный прожирать да пузо нагуливать? Ну, я блажь-то из тебя выбью и к труду мигом приспособлю. Сдергивай портки! Выпорю, так небось лень монастырская прельщать перестанет.
   «Лень» проходила. Правда, ненадолго, и бывал Василий Васильевич бит отцом часто. Веры своей он от того не оставил, а, наоборот, в ней окреп. В свободное время ходил к местному акуловскому священнику, учился грамоте и к тринадцати годам складно читал Писание и псалмы, а в пятнадцать пристрастился сам буковки выписывать. Отец был мужиком неграмотным, занятий старшего сына не одобрял, твердо решив женить Ваську, как только исполнится тому семнадцать лет.
   – Женится, свои дети пойдут, за хозяйством присмотр понадобится, так ужо и от книжек своих поповских отвернется. Не до них станет, – по-мужицки просто рассуждал Василий-старший.
   …Весною одна тысяча семьсот семьдесят второго года просватал отец Василия за четырнадцатилетнюю дочку такого же, как и сам он, коновала из соседней деревни. Звали девушку Анастасией. К тому времени избу Василий-старший перестроил, сделал хороший пятистенок, и молодым отвели отдельную горницу: по тем временам дело невиданное, только у зажиточных мужиков и водившееся. А еще через четыре года прижили молодые троих сыновей. Отец нарадоваться не мог: мужские руки в хозяйстве – самая великая важность. Василий-старший строил планы на будущее, копил деньгу, полученную от частой торговли в базарные дни по соседним селам кониной да хлебом, и думал старшего сына от себя не отпускать, чтобы все в одну мошну стекалось, то бишь к нему самому.
   Василий-сын отцовских планов чурался. Да и к жене своей, к деткам особенных чувств не питал. У отца в доме жить было похлеще, чем на каторге. Вставали в четыре утра, работали до черной ночи. О спасении души думать было некогда. Тут не душу в чистоте да в благости удержать, тут бы ног не протянуть от такой работы. Василий-младший плотничал, работал на отходном промысле и в Акулове появлялся редко, не чаще двух раз за год. Раз в Кременчуге, при устройстве потолка в местном храме, упал с двадцатиметровой высоты спиной навзничь и полгода прохворал, несколько раз находясь на пороге смерти.
   Именно тогда, в болезненном бреду, он увидел сон. Вокруг небо со звездами и солнцем, по воздуху идет старец. Подходит к Василию и протягивает ему какую-то книжку.
   – Что это, старче? Кто ты? – Василий бредил, слова, слетавшие с его губ в яви, были неразборчивы, но там, во сне, его услышали:
   – Отныне быть тебе пророком в своей стороне. За то муки примешь и страсти, а все по-твоему станет, как ты скажешь. За это и будут гнать тебя и звать сызнова. Имя свое переменишь, назвавшись в честь первого невинно убиенного. А себя тебе не назову до срока. Свидимся еще. – И таинственный старик исчез, перестал сниться, а Василий с той поры пошел на поправку и через три недели встал на ноги. Сна он не забыл и спустя месяц вновь вернулся в родную деревню.
   Дальше больше, и замыкался Василий Васильевич в себе все чаще и чаще. Уйдет один куда-нибудь, и не докличешься его. А сам ляжет в стог, смотрит на небо и молчит. Спросит кто-нибудь:
   – Что замыслил?
   Ответит:
   – С Богом говорю. Бог меня к себе зовет, чтобы я его именем людям пользу приносил, упреждал, о будущем рассказывал.
   В деревне за такое поведение прозвали Василия Васильевича «ковыркнутым». Идет он по деревне, а ему в спину шепотком:
   – Вона, ковыркнутый пошел.
   А он и ухом не ведет. Знай бормочет себе что-то под нос.
   …В году одна тысяча семьсот восемьдесят пятом, на Троицу, решился. Пошел он тайно к речке, снял одежу, какая была, рядком ее чинно разложил на берегу, взял узелок с запасной рубахой и портками, в речку зашел, переплыл ее, одной рукой загребая, на другом берегу переоделся да и пошел себе вперед, не оглядываясь. В реке его долго искали, да решили, что течением далеко снесло. Так его и отпели всей деревней. «Одежа на берегу, а самого нету, значит, утоп. А раз так, то упокой Господи душу усопшего раба твоего».
   И пошел наш Василий лаптями версты мерить. Скитался, подаянием кормился, что добрые люди жертвовали, и так дошел до самой столицы Российской, города Санкт-Петербурга. Справился, где дом барина, князя Нарышкина, и, явившись к тому на двор особняка на Английской набережной, попросил его принять.
   Нарышкин пребывал в благодушном настроении и со своим акуловским крепостным мужиком пожелал встретиться.
   – Кто таков?
   – Васильев, плотник.
   – А звать как?
   – Василием.
   – Чего же тебе надобно, Василий Васильев, что ты ко мне из самой Тулы добирался? Али на приказных моих жалобу имеешь?
   – Нету у меня жалобы, барин, да и сам я жалобщиком отродясь не был. А дай ты мне вольную, вот зачем я к тебе, – Василий опустил голову в ожидании отказа.
   – Однако! – Лев Александрович Нарышкин от такой наглости мужицкой изумился до крайности. – Да ты, как я погляжу, то ли глуп, то ли смутьян?
   – Не смутьян я, – мотнул головой, – а о том, каков я умен, людям судить. Сам я раб Божий, обшит кожей и к Богу стремлюсь, ан не дают мне.
   – Ежели я всем, кто к Богу стремится, буду вольную давать, то мне служить некому станет. Зря ты пришел, мужик. Возвращайся назад.
   – Барин, – Василий упал на колени, – не откажи. В другом себя искать намерен, жизни людские вижу наперед, как о том в видении было, когда в Кременчуге помирал. За то меня и отпустили, болезнь отвели. А не выполню, как наказывали, преисполнится земля Русская горем.
   Нарышкина, его императорского двора обершталмейстера, наследника одной из старейших дворянских фамилий, как и всякого аристократа, такая непосредственность рассмешила.
   – Так ты у нас за пророка? Навроде Илии аль Кассандры троянской? Сведать желаю, каков ты пророк. А ну-тко скажи мне: вот я утерял камзольную заколку бриллиантовую. Весь дом перевернули, а той заколки не сыскали по сию пору. Так, может, ты ответишь, раз тебе многое ведомо, где она?
   Василий дерзко глянул на барина:
   – О мелочах не предсказываю. Так же и Иисуса-спасителя к мелочам сатана искушал!
   Нарышкин побагровел:
   – Что-о-о! Так ты, безумный, еще и предерзлив! На конюшню, под вожжу захотел, на порку смертную?!
   – Нет. Я за вольной пришел. А коли скажу, где твоя потеря, отпустишь меня?
   – А вот ты вначале скажи.
   – У жены она лежит чужой, с которой ты, барин, в гостевых связях состоишь. А лежит она отдельно, и о том никто не ведает. В ее дому, под половицей закатилась, там, где вы говорили последний раз.
   Нарышкин от удивления раскрыл рот. О его связи с женой дворянина Ищеева доселе никто не знал, и даже сплетен при дворе о том не ходило, а тут… И ведь был он в прошлую пятницу в доме ищеевском, покуда самого хозяина не было дома. И в спальне раздевался, а после одевался второпях… Вдруг правда?
   – Откуда тебе ведомо сие?
   – Мне, барин, многое ведомо. Пусти ты меня.
   Нарышкин решился:
   – Пошлю вот человека с именной запиской туда, где ты указал. Пусть поищут. Найдет, так дам тебе вольную. А не найдет, прикажу запороть тебя до смерти.
   – На то твоя воля хозяйская.
   Брошь-заколка, подарок императрицы Елизаветы предку Нарышкина за то, что поддержал ее восхождение на престол да в том поучаствовал, нашлась в спальне изумленной Наталии Ищеевой аккурат за половицей. Нарышкин, вертя в руках доставленную пропажу, раздумывал. Чудо явил ему крепостной, так зачем его отпускать?
   – Останься при доме. Во всем не будешь знать недостатка.
   Василий отказался. Твердо заявил:
   – Не тебе мне, барин, служить, но единому Богу, и волю его говорить человекам, им избранным, помазанным.
   Услышав про «помазанников», Нарышкин призадумался и от греха в тот же вечер дал Василию Васильевичу, плотнику из Акулова, вольную грамоту.
   Тот вскорости прибился к богомольцам-странникам. Тяга к хождениям у него была великая, и, увидав бредущих по дороге скитальцев, Василий спросил:
   – Куда путь держите?
   – Во завершении сего в святую землю Валаамскую, в Афон северный, к Сергиевым мощам приложиться, – ответили ему, – а нынче по монастырям, по святым местам русским ходим, везде веру русскую славим.
   – А возьмите и меня с собой.
   – А ты кто будешь? Из беглых?
   – От мира я беглый. Бога ищу. А от барщины постылой вольный человек. – Василий смущенно ждал ответа, волновался. Богомольцы недолго посовещались, попутно оглядывая его.
   – Тогда тебе с нами по пути станет, добрый человек, – один из паломников протянул руку. – С нами не пропадя, до Валаама самого и дойдешь, а там и Бога сыскать не трудно, на святой земле до него близко.
   Путь до северного Афона, коим издревле, еще с десятого столетия, именовали Валаамом, растянулся у Василия на долгих три года. По русским землям, и тогда уже стараниями императоров российских великим и необъятным, всегда много народу странствовало. Куда идут? Что за люди? Кто ж его знает, а вот только раз идут, то надо им. Может, Бога ищут, а может, и лиха… К таким вот, которые Бога-то искали, Василий Васильевич и прибился. Был он мужиком крестьянским, плотничал, грамоте был обучен и странникам сгодился. Все, что удалось в пути увидеть, Василий записывал «в листки», а те листки носил с собою в мешке. Бумагу выпрашивал он в приходах, которые на пути попадались. Настоятели давались диву, что грамотный, и бумагой охотно делились. Так за три с лишним года исходил он Российскую империю от Херсона до Урала и много чего повидал, а что повидал, про то в листках все было записано, да и в памяти еще больше осталось.
   Наконец по прошествии трех лет, в конце одна тысяча семьсот восемьдесят девятого года, по окончании путешествий своих добрался он до Валаама и, принявши в монастыре постриг, с благословения отца настоятеля нарекся Авелем.

Герман. Москва. Март 2007 года

   Около пяти утра, когда солнце было где-то далеко и обещало появиться много позже, генерал Петя, которого, казалось, не могло победить ничто, даже бессонница, и Герман, откровенно клюющий носом, а в перерывах бодрствования кривившийся от боли в затылке, закончили свой разговор. В то, о чем рассказал Сеченов, не хотелось верить, словно в досадную, но объективно существующую неприятность, появившуюся в довесок ко всем остальным проблемам и неприятностям в стиле «ну вот, еще и этого не хватало». Гера называл свою деятельность не иначе как борьбой за будущее, не уточняя при этом, о чьем именно будущем идет речь. Но когда он произносил этот категоричный лозунг с трибуны во время партийных митингов, перед телекамерами или в кулуарных беседах с чиновничеством и генералами бизнеса, то всякий слушатель понимал мгновенно и никто не требовал пояснений. Для каждого из партийных бонз, чиновников и денежных мешков это будущее рисовалось прежде всего как собственное, личное, а уж из множества этих индивидуальных ручейков надежд и чаяний нынешних хозяев России и возникало мощное течение под названием «преемственность курса». Всем им было чего опасаться, за что бороться всеми средствами, которые только можно было купить за деньги. Казалось, что ничто на свете не способно помешать «борьбе за будущее» в конце концов благополучно окончиться, а самому будущему, такому стабильному, благополучному, желанному, наконец наступить. И в этом будущем, согласно чаяниям всякой власть предержащей братии, окончательно, на законодательном уровне сформировалась бы некая прослойка неприкасаемых, на манер нынешних депутатов-сенаторов, оберегаемых от смешной, дураками и завистниками придуманной несуразности под названием «закон».
   В самом начале своей кремлевской карьеры Герман любил погулять по этажам Госдумы: и старого, бывшего когда-то Госпланом СССР здания, и нового, выстроенного за ним, куда из бывшего Госплана вела широкая застекленная пуленепробиваемым стеклом галерея. По Госдуме он гулял, словно по оранжерее с ядовитыми растениями или дендрарию, но опасаться в стенах дендрария было нечего, так как вид, населяющий его, своих представителей не жалил ввиду бесполезности этого занятия. Ведь яд одного, скажем, каракурта на другого такого же никогда не подействует.
   Для «думцев» Гера был кем-то вроде бога в крылатых сандалиях, перелетевшего через Александровский сад, Манежную площадь, Охотный Ряд и сошедшего к ним в сиянии нимба федеральной святости и исполнительной непогрешимости. Он прогуливался по широким лестницам, бывал на заседаниях, посещал уборные и всюду видел заискивающие улыбочки и слышал льстивые словечки. Те, от кого еще так недавно он был далек, словно Жмеринка от Москвы, теперь стали для него кем-то вроде его личной банки с пауками. Вот она стоит себе спокойно на полке в темном углу, но стоит взять ее да как следует потрясти, как среди пауков начинается паника, они карабкаются один через голову другого, не понимая, что лучше, чем в банке, где они сидят все вместе, им нигде не будет. Вне прозрачных пуленепробиваемых стенок их всех передавят поодиночке, ибо паук хоть и тварь божья, но все же премерзок, и все, на что он может рассчитывать в условиях сурового российского климата, так это на подошву шахтерского ботинка или каблук профессорской туфли. Никто не любит пауков, поэтому за них голосуют. Пусть лучше они живут себе в своей банке, стоящей в темном углу, и делают там все, что придет им в голову.
   Вот и получалось, что всему этому будущему был поставлен довольно серьезный, если выражаться шахматным языком одного из лидеров оппозиции, шах. Причем белые, которые его получили, знали лишь о самом факте его наличия. «Да, нам поставили шах, но кто именно и как следует пойти, кем заслониться, для того чтобы следующим ходом черных фигур, которых видно не было (чересчур большая доска), не был бы мат без возможности по-пацански договориться и переиграть партеечку». Ясно было, что отбившиеся от рук рогачевские питомцы, помимо хорошего финансового «взгрева», происхождение которого четко прослеживалось от северо-американского континента до их черной кассы, заполучили в свой наступательный актив нечто, обладающее сильнейшей убойной силой. Нечто, чего нельзя было ни увидеть, ни услышать, какую-то силу, энергию, флюид, который мог воздействовать на сознание заполоненных народом площадей и обращать это сознание в ненужное для того, частью чего стал Гера, русло. Сейчас, после неоспоримого доказательства этого непонятного пока и оттого пугающего своей непонятной природой явления, срочно нужно было предпринимать какие-то меры. Действовать на опережение, увы, не получалось. Генерал Петя закончил свой длинный рассказ в собственной особенной манере:
   – Так что, Гера Викторович, первую шайбу мы с тобой просрали, а нам такой хоккей не нужен, сам понимаешь. Нужно действовать так, чтобы не пришлось опять жечь Москву вместе с тараканами, как при Наполеоне Батьковиче, мы сейчас в другую эпоху живем, да и не гуманно это – тараканов палить. У них везде защитники найдутся. Сразу вой поднимут.
   Гера подавил зевоту, помассировал ладонью затылок и устало спросил:
   – Я уже ничего не понимаю. Какие тараканы? Какой Наполеон?
   Генерал Петя снисходительно похлопал его по спине и пружинисто встал из-за стола. Прошелся по кабинету, подошел к пульту управления климатической установкой и включил вытяжку. Сизый табачный дым, висевший в кабинете, стал лениво рассеиваться.
   – У тараканов появился вожак, вот я о чем тебе говорю. Ты что, эзопов язык не понимаешь, политработник фигов?
   – Ах, вот ты о чем… Тогда понятно. Я, если честно, сплю на ходу и скоро не то что эзопов, а родной язык перестану понимать. Кстати, а где сейчас этот Игорь?
   Генерал Петя нахмурился:
   – Кто его знает… Где-то, наверное, есть. Во всяком случае, я ничего о нем не слышал с девяносто второго года. Пропал человек с концами, а большие надежды подавал. Как-нибудь расскажу, когда время будет. – Он взглянул на часы. – А ты собирайся. Переоденешься в мирское платье, джинсы и пальтишко позадрипанней. Ни к чему букашкинскими костюмами внимание привлекать. Потом тебя Пашка, мой шофер, отвезет к станции метро «Боровицкая». Спустишься в метро, проедешь до «Савеловской» и поднимешься наверх. Там возле вокзала стоит «уазик» с тверскими номерами, ключи вот, – он через стол передал ключи Гере. – В бардачке карта, там весь твой маршрут очень подробно нарисован, не ошибешься, да и позвонить сможешь, если что. На тебе телефон, со своего звонить не вздумай. Я слух распущу, что ты заболел и разговаривать не можешь, вроде как режим у тебя такой. Когда прибудешь на место, ты…
   – Погоди-ка! Так на кой черт мне куда-то ехать?! Ты можешь внятно объяснить, что от меня требуется?
   – У тебя внешность безобидная. Приедешь ты один, без кодлы. Так что он тебя испугаться не должен. Попросишь его поехать с тобой. Только сделай это так… повежливее. В общем, придется тебе проявить свои дипломатические способности в очередной раз. И учти, если ты его разозлишь, то он тебя землю жрать заставит. Помнишь, о чем я тебе недавно рассказывал? Пойми, что сейчас привлекать к этому делу посторонних – значит все испортить. Со мной он точно никуда не поедет, а с тобой наверняка. Мне почему-то так кажется, во всяком случае. Если ты его не привезешь, то много крови прольется, Гера. А так он нам сможет помочь найти этого гада, который народ мутит. Без него мы с тобой никого не найдем.