Жнецы всегда должны отправляться в путь в строго определенное время, чтобы поспеть к жатве вовремя, когда пшеница уже золотится и колосья сгибаются под тяжестью зерен. Мои земляки приходят именно в этот момент и предлагают свои услуги уже не хозяевам земли, а их слугам, договариваясь с ними о заработке. А потом работают как скоты.
   Случается, что те, кто пустились в путь первыми, обнаруживают, что пшеница еще не дозрела, и тогда им приходится следовать дальше, в глубь Кастилии, в поисках других полей, расположенных южнее, а потому уже готовых к жатве. Только это может заставить их пройти дальше, чем они предполагали, поскольку обычно те, кто вышли первыми, останавливаются ближе всех к Галисии, а если уж идут дальше, то в самую последнюю очередь. Кто уходит первым, тот и работает ближе, и возвращается скорее. Но подчас, вопреки ожиданиям, получается наоборот. Это зависит от года, от количества дождей, от солнца и заморозков, а также от прочих непредсказуемых погодных явлений, которые в конечном итоге выносят свой приговор, всё определяют и устанавливают. Ну а есть и такие, кто уходит подальше от родных мест, движимый стремлением познакомиться с чужими обычаями и узреть иные горизонты. Вот среди них-то и оказались эти три негодяя. Разве такое могло прийти мне в голову?
   Когда я слышал, как мои земляки поют свои песни, бредя по кастильским землям в поисках поденной, плохо оплачиваемой работы, понимая, что их презирают и с ними обходятся как с рабами, то это лишь укрепляло меня в стремлении как можно скорее избежать подобной доли и искать пути скорейшего обретения богатства, которое позволило бы мне изменить свое положение и судьбу. Поэтому сначала, несколько лет подряд, я шел с теми своими земляками, что отправлялись на жатву в кастильские земли в первые месяцы лета, но в тот 1852 год ноги занесли меня гораздо дальше, чем когда-либо, и я и не подозревал, что туда же занесет и некоторых моих земляков.
   В 1852 году по меньшей мере трое из них дошли до Толедо, куда еще ранее бежал от всех своих неприятностей я. Бежали ли и они от чего-то? Так или иначе, они меня узнали и донесли. Недолго думая, они обвинили меня в убийстве нескольких женщин. И случилось это как раз тогда, когда я, движимый страхом, счел наиболее благоразумным бежать из родных мест и полагал, что нахожусь вне опасности. Дело в том, что тревожные слухи, вызванные моими действиями, быстро распространялись и мне уже чудились косые взгляды жнецов, которые они бросали на меня исподлобья, обсуждая между собой нечто, о чем я мог только догадываться. Поэтому я счел своевременным уйти как можно дальше и оказался немного южнее Мадрида.
   Я оставил позади не только родную землю, но и имя, ибо счел необходимым скрыть свое истинное и взять себе другое — Антонио Гомес; я заработал его, скрываясь в течение полугода под видом слуги в деревеньке неподалеку от Монтедеррамо. У меня уже давно появилось ощущение опасности, и я чувствовал себя загнанным в угол. И вовсе не потому, что во мне поселилось не свойственное мне чувство вины, которое грызло мою совесть, совсем нет; просто я стал улавливать что-то такое в воздухе, ощущать нечто противное моим желаниям: может быть, всего лишь дуновение, легкий ветерок перешептывания. И вот, прослужив полгода слугой, я получил паспорт на вымышленное имя Антонио Гомеса, господина «Никто». Мне это удалось очень легко: я выдал себя за уроженца деревеньки, расположенной по соседству с моей родной, возле Эсгоса, что позволило мне рассказывать о ней уверенно и свободно, со знанием дела упоминая людей и дома, дороги и горы, горные источники и ручьи так, что ни у кого это не вызывало сомнения. Я также прибавил себе один год по сравнению с тем, сколько мне тогда было, объявив себя бездетным сорокатрехлетним вдовцом, что придало мне определенную респектабельность, а по профессии сапожным мастером, для чего, собственно, я и перебрался в Кастилию, а посему не проживаю в родной деревне. Паспорт мне выдал алькальд Вианы-до-Боло. Будь проклят тот час, когда меня дернуло показать этот документ алькальду Номбелы: ведь я совсем забыл, что в той же сумке у меня лежит крестовая булла, выданная на мое собственное имя. Такие вот ошибки и ломают терпеливо и тщательно спланированную жизнь, которую ты упорно строишь вопреки своему происхождению и назначенной тебе судьбе.
   Мне совсем не трудно представить себе трех моих земляков, которые решили донести на меня алькальду Номбелы. Я так и вижу, как они шушукаются между собой во время работы; тела их сначала склоняются над высокой пшеницей, а потом опускаются все ниже над сухой бороздой, чтобы левая рука могла добраться до стеблей колосьев, которые затем срезаются серпом, который резким взмахом поднимается от земли; они тяжело дышат под жаркими лучами солнца, под этим ослепляющим светом, таким чуждым для их и для моих глаз. Я вижу, как ночью, съежившись на земле под своими одеялами, они взвешивают все за и против, которые может повлечь их донос. Они, должно быть, немало говорили между собой, прежде чем решились донести на меня. Немало. Мы, галисийцы, в своем поведении редко поддаемся импульсам, мы склонны действовать неспешно и обдуманно. Только какая-нибудь нелепость может побудить нас к необдуманному действию. Лишь когда нам отказывает рассудок или мы убеждаемся в невозможности прийти к разумному решению, мы отваживаемся на необдуманные поступки или отчаянные действия и выбираем самый быстрый, по нашему мнению, путь.
 
   Именно поэтому я представляю себе, как они всё обсуждали. Не раз и не два договаривались они во время перерыва в работе, прежде чем решились донести на меня в столь отдаленных от родного дома краях. Что было бы с ними, если бы тот добрый алькальд не придал их доносу никакого значения? Да они бы попросту не вернулись домой. Уж я бы об этом позаботился. Таким образом, вовсе не смутные подозрения побудили их к доносу, а уверенность в том, что именно я был убийцей женщин. И срочность дела. Страх, что мне удастся безнаказанно ускользнуть. Как это я не увидел их раньше? Иногда Бог бывает несправедлив. Лучше бы их тайные совещания длились подольше, пусть бы их питаемые сомнениями беседы были бесконечными: ведь тогда они долго бы еще оставались в ужасном пространстве неопределенности, в котором возможен любой вымысел, любая фантазия, ибо пространство сие населено монстрами, чьи образы вселяют в нас все больше и больше сомнений, все больше и больше колебаний и терзают нас на протяжении многих дней. Поэтому сам я никогда не сомневался. И не сомневаюсь. Я легко решаюсь на действие и воцаряюсь в нем, и чем оно приятнее и продолжительнее, тем лучше. Я никогда не признаю отсрочки. Если бы они допустили ее, они бы никогда на меня не донесли. Их остановил бы страх. Я знаю это с тех пор, как совершил первое убийство. С тех самых пор, как впервые испытал колебания и понял, что должен буду снова и снова убивать, чтобы покинуть это пространство, населенное монстрами и угрызениями совести. А также чувством вины. Они-то теперь ощущают себя ни в чем не виноватыми, мнят себя, скорее, героями. Во всяком случае, слывут таковыми. О, если бы я смог добраться хотя бы до одного их них!
   Как только я увидел Мартина Прадо, я тут же узнал его и вспомнил, что как раз ему я продал платок странной блеклой расцветки, принадлежавший одной женщине из Кастро де Ласа; я отправил ее на тот свет под ежевичным кустом, ягоды которого переливались на июльском солнце. Но мне совсем несложно было притвориться, что я никогда в жизни не видел Мартина Прадо. Единственное, что мне оставалось, когда уже невозможно было бежать, так это притворяться.
   Мартин Прадо был прав. Когда его жена, которую я тоже хорошо помню, — ее зовут, или звали, Валентина Родригес, — надела этот проклятый платок, кто-то его узнал. Конечно, было неразумно продавать его человеку из тех краев, но как мне было знать об этом, ежели встретились мы с ним так далеко. И все-таки надо мне было продать его подальше, кому-нибудь, кто уж точно не жил по соседству с тем роковым местом; но ведь когда все идет так хорошо, совсем нетрудно расслабиться и начать слишком доверять судьбе. Это-то меня и погубило. А все остальное — случайности, и теперь-то я знаю, что именно они правят миром по образцу, весьма далекому от того способа, к которому мы, люди, так часто прибегаем: попытка-ошибка, ошибка-попытка. Нам постоянно приходится чему-то учиться.
   Мне всегда нравилось думать, что меня обсуждают, и немало часов своей жизни я посвятил тому, что представлял себе, какие мысли вызывает у людей моя личность, а посему мне совсем не сложно вообразить сейчас трех моих земляков, что узнали меня в тот недобрый час, и представить себе колебания и сомнения, мучавшие их до тех пор, пока они не пришли к выводу, что должны все-таки донести на меня. Так они и сделали. Но они ничуть не лучше меня. В глубине души они просто завидуют мне, ибо знают, что неспособны на поступки, которые я совершал столько раз, что они бы содрогнулись, узнав об этом. Именно завистью объясняются их толки о том, что я продавал человечий жир, получая слишком большой доход. А что, кто-нибудь устанавливал предельный доход для такого рода дел? Разве существует на это самая низкая или самая высокая цена, первая — соответствующая нормам морали, а вторая нет? Или что же, получается, их больше всего волнуют не человеческие жизни, которым я положил конец, а то, что я на этом разбогател? Ах, канальи, слишком большой доход, понимаете ли!
   Мерзавцы поведали алькальду, что я сбежал от жандармов как раз накануне карнавала, и они не ошиблись. Я собирался провести праздники в Ласе, воспользовавшись суматохой, вызванной сигарронами[6], чтобы иметь возможность залезть в дома и порыскать в них; а также весельем, что царит на подобных праздниках, чтобы поторговать тут и там; а еще кутерьмой, что их сопровождает, чтобы где-то что-то прикупить и таким образом лишний раз показать, если в этом есть необходимость, что я занимаюсь торговым делом. Я собирался сделать это до того, как вновь отправиться в Шавиш, где я обычно избавляюсь от самого опасного для меня товара: сала и жира моих жертв, из которого в соседней стране изготавливают мыло, а также лекарственные отвары и мази, которыми, могу поклясться, сам бы я никогда не согласился пользоваться. Настолько мне в конце концов стал неприятен их запах, запах человечьего жира, который я извлекал из еще теплого тела; тела, что всего несколько минут назад утолило мои печали и, вполне возможно, смягчило свои собственные, ибо мне до сих пор так и не удалось разобраться, действительно ли наслаждение и боль так далеки друг от друга, как это принято утверждать, правда ли, что пение слепого щегла столь печально или же оно затуманено странным счастьем, которое можно воспринять, лишь когда ты слушаешь пение издалека и тебе неведомо, при каких обстоятельствах оно появилось на свет, откуда, словно по волшебству, возникает.
   Стороннему наблюдателю могло показаться, что эти три моих земляка упорно и осторожно следовали за мной по пятам: с такой точностью они сумели воспроизвести все мои шаги, описывая их с удивительными подробностями. Подозреваю, и даже убежден, что они говорили со слов Барбары, младшей сестры Мануэлы, самой красивой и смелой из сестер. Той самой, которая внушает мне мысли о том, что есть семьи, отмеченные благодатью Божьей. Именно ей удалось одну за другой собрать все части одежды своих старших сестер, именно она лучше всех сумела воспроизвести мою историю. Я так и не понял, ненавидела она меня или же ждала от меня того, что я стал давать Мануэле, узнав, что она живет безутешной вдовушкой, а ведь тогда она едва успела разойтись с Паскуалем Мерельо Мерельо Н., и тут-то я и предстал перед ней, готовый ее утешить.
 
   Мануэла была красива, одинока, и я желал ей только хорошего; ей и Петрониле, ее дочери. Они вдвоем жили в Ребордечао, у подножия горы Сан Мамеде, в деревеньке, что приютилась на крутом склоне, расположенном таким образом, что солнце согревает его в те редкие дни, когда холодной зимней порой его лучам удается пробиться сквозь густую пелену облаков или когда — весьма редко — тучи рассеиваются или не доходят до высокогорных мест, окружающих лагуну. Я часто бывал там.
   Все началось с того, что иногда летними ночами, когда я останавливался в Ребордечао, я ночевал у Мануэлы. Обычно я приходил с наступлением сумерек, почти под покровом ночи и тут же начинал ее обхаживать. Так, без особых усилий я бесплатно получал удовольствие и постель, а также обильный ужин, что служило поводом поразмышлять о выгоде, которую эта едва начавшаяся связь сулила мне в будущем, представлявшемся вовсе не таким уж далеким.
 
   Мне не составило большого труда добиться ее расположения и побороть ее более чем слабое сопротивление. Она всегда была в высшей степени расположена к наслаждению. Мне же помогали мое обычное красноречие и привлекательная внешность. Это были счастливые и щедрые дни. Все это время я весьма часто ездил в Шавиш и обратно. О, сколько мне тогда удалось заполучить человечьего жира и сколько несказанного блаженства подарили мне те дни! Казалось, жертвы и возлюбленные прямо сами шли мне в руки, готовые расстаться с жизнью. Однако я так и не понял, привлекало ли их мое поведение или же какой-то удивительный ветерок слетал с гор и очаровывал их, толкая в мои преступные объятия. И Мануэла тоже почувствовала влечение ко мне, возможно, подгоняемая этим самым ветром; я сам ощущал лишь его последствия, для меня весьма приятные. Однако отличие в этом случае состояло в том, что я почувствовал сильное влечение к Мануэле. А между тем ее сестры, тоже настоящие красавицы, наблюдали за нами; не знаю уж, с завистью или с подозрительностью, подействовал ли на них ветерок или же они почуяли что-то недоброе.
 
   Мануэла была немного старше меня, лет на семь, и, если правда, что я в какой-то степени был влюблен в старшую из сестер, не менее верно и то, что я никоим образом не должен был слишком увлекаться ею, вступая на тот путь, что привел меня сюда. Ибо именно ее история, равно как и истории всех ее сестер, Барбары в том числе, привела меня сюда. Обо всех предыдущих историях никто бы и не вспомнил. А об этой не забыли, поскольку сестер было много. И все — такие красавицы.
   Мануэла была весьма честолюбива, и это делало ее похожей на меня до такой степени, что я даже подумал, что нашел в ней так нужную мне родственную душу, одинокую волчицу, что могла бы сопровождать меня в странствиях. Поэтому-то я и попытался привязать ее к себе. И сам привязаться к ней той странной связью, которую некоторые считают возможным называть любовью. Но я ошибся. Она использовала меня в своих целях. Каким бы странным это ни показалось, она использовала меня. Она с самого начала решила использовать меня как средство выбраться из той западни, что уготовило ей ее происхождение. Из той западни, в которой она жила вместе со своими сестрами, первой поняв, в чем дело. Она поняла это первая, но не единственная. Думаю, что Барбара, младшая из сестер, тоже знала об этом с самого детства. Я хочу сказать, что она тоже почти с самого своего рождения понимала, что ее существование — это западня, подстроенная ей судьбой. И что я тот, кого эта судьба предоставила им, чтобы они могли выбраться из ловушки. Она поняла это одновременно с Мануэлей. Не могу объяснить, откуда я это знаю. Но я это знаю. Я начал отдавать себе в этом отчет, когда уже было слишком поздно, чтобы что-то исправить; я уже впустил Мануэлу в свою жизнь и в свои привычки, и мне не оставалось ничего иного, как убить ее. А потом мне пришлось впустить в свои мечты Барбару.
   Случайные ночи, когда мы с Мануэлей мимолетно предавались наслаждению в начале нашей связи, вскоре стали переходить в более длительные свидания, а наши отношения постепенно крепли. В конце концов Мануэла сделалась мне необходима и даже время от времени стала сопровождать меня в моих странствиях бродячего торговца, тех самых странствиях, которые, возможно благодаря ей, я уже осмеливался называть коммерческими. Именно она первая стала их так называть, поначалу, как мне показалось, непреднамеренно и робко делая ударение на этом слове, слегка раскатывая букву «р». Будто бы ей доставляло удовольствие употребление этого слова и произношение буквы. Я чувствовал себя счастливым. Моя жизнь казалась мне полнокровной, как никогда раньше. Я приобрел признание и известность в тех местах, по которым странствовал, и рассеял всякие сомнения и подозрения, которые могли возникнуть у людей относительно меня и моего поведения, многим казавшегося до того времени странным.
   Совсем не одно и то же — входить в какой-нибудь дом одному или в сопровождении красивой женщины с изящными манерами. Мне даже нравилось думать, что нас принимают за добропорядочную семейную пару честных торговцев. Я был так счастлив и настолько ослеплен коммерческим благополучием, которое стало баловать меня, что очень скоро пришел к мысли, что вместо меня может ходить по деревням она, продавая какие-то мои товары или заключая торговые сделки и таким образом внося свою лепту в осуществление моей горячей мечты о расширении дела по покупке и продаже одежды и других подержанных вещей. Я даже готов поклясться, что это я сам первый намекнул ей на сию славную возможность. Думаю, этим все сказано.
   Году в 1845-м она прочно вошла в мою жизнь; она сделала все возможное для того, чтобы я тоже желал этого, и добилась своей цели благодаря не своему тщеславию, а поведению в постели, которое отвечало моим склонностям и поощряло их, ибо в этом, собственно, и заключается женская прелесть, так часто покоряющая нас, мужчин, даже самых необычных, заставляя нас подчиняться всем их помыслам. В моем случае ее замысел состоял в том, чтобы я сделал ее своим компаньоном и затем помог получить полную свободу.
   За несколько месяцев до осени 1846 года, возможно в марте, Мануэла продала корову и двух быков и с пятьюстами реалами, полученными за них, присоединилась к моей деятельности, выплатив мне заранее оговоренную сумму за платки из моей лавки, которые я вручил ей, с тем чтобы она занялась их продажей и получила причитающуюся ей прибыль. Она справилась с этим ловко и быстро. И в этом тоже состояла одна из ее прелестей.
   В то время как я сохранял свою независимость, она постепенно, шаг за шагом, приобретала свою в соответствии с договоренностью, к которой мы в конце концов пришли; это произошло вопреки моему первоначальному желанию, но тем не менее я чувствовал себя счастливым: настолько она уже научилась подчинять меня себе и столь велика была ее сила обольщения. Но вскоре у нас начались споры, которые я считал бессмысленными; она слишком часто стремилась указать мне, как следует поступать, и я сначала незаметно, но затем все более явно стал испытывать беспокойство. Она была очень ловкой и последовательной, отличалась заметным упорством и могла долго настаивать на своем, пока наконец если не убеждала меня окончательно, то, во всяком случае, заставляла отказаться от первоначальных намерений и забыть о них, так что, наконец запутавшись, в полной растерянности, я спрашивал себя, в чем же состоит моя ближайшая цель, и неожиданно обнаруживал, что это — ее цель, в тот самый момент, когда она уже становилась моей собственной. Кому-то такое могло бы показаться весьма сложным, однако для нее все это было очень просто.
   Должен признать, что она прекрасно разбиралась в делах, связанных с торговлей, и в большинстве случаев в наших спорах была права она. Она так хорошо доказывала свою точку зрения, что я совершенно неожиданно, можно сказать, под воздействием мимолетной, но весьма своевременной догадки, хотя никакого непосредственного повода для этого не было, стал подозревать, что она захочет парить в свободном полете, и очень скоро. Это меня спасло, по крайней мере, в самом начале. Я решил, что ей вовсе ни к чему знать о процветающем жировом деле, которым я года за два до этого по чистой случайности занялся с несколькими португальцами. Моя догадка спасла меня, но вынесла приговор ей.
   В первые месяцы моей связи с Мануэлей я почти полностью забросил торговлю человечьим жиром, которой прежде столь успешно занимался, а это было в высшей степени нежелательно. И мне пришлось смириться с ее предложением о постепенном приобретении независимости, поскольку тогда она какое-то время могла бы находиться вдали от меня, что позволило бы мне вновь заняться своими гораздо лучше оплачиваемыми делами. И в определенном смысле более приятными. Некоторое время я, по правде говоря, не очень-то скучал по ним. Но в какой-то момент я вновь ощутил, что мне недостает сильных эмоций, которыми обычно сопровождалось их осуществление, и тошнотворного запаха, источаемого человечьим нутром; запаха гораздо более сильного и невыносимого, чем у любого другого животного. Настолько более крепкого, что стоит тебе вдохнуть его, как он станет для тебя необходимым, ибо никакой другой запах не сопровождает тебя столь долго, не манит так властно, не хранится в тебе столько времени, не приносит тебе таких мук; в конечном итоге он превращает тебя в раба и заставляет вспомнить твои самые тайные неудовлетворенные желания, что поднялись в тебе как раз в тот момент, когда ты был им окутан, когда тебя обволакивал этот смрад; то самое зловоние, что извращает тебя, заставляя вновь и вновь воскрешать в памяти эти желания, прежде чем толкнуть на повторение цикла, который многим может показаться лунным, хотя на самом деле таковым не является.
   Поздней осенью события стали вдруг стремительно развиваться. Если не в том же году, то в следующем, хотя я в этом сомневаюсь. Продажи резко возросли, наши общие дела постепенно набирали силу, и вот Мануэла отправилась в дом настоятеля монастыря Паредес де Кальделас, чтобы получить там тридцать реалов. Это была сумма, вырученная от продажи дома и прибыли от торговой сделки, которую она осуществила с Теклой Н., служанкой управляющего «Лос Милагрос», которая почти наверняка совершила эту покупку, заручившись материальной поддержкой духовного лица. Мануэла с самого начала прекрасно понимала, что, странствуя вместе со мной, она может многому научиться, а также быстро добывать сведения, благодаря которым в дальнейшем сумеет получить быстрый и чистый доход. Я же, со своей стороны, несмотря на то что уже начинал догадываться (да, скорее всего, это было осенью того же 1845 года) о ее желании покинуть меня и самостоятельно заняться делами в соответствии с тем, как я ее учил, все еще продолжал доверять ей и постоянно раздумывал о трудностях, что таит в себе стремление женщины вести самостоятельно, без мужской поддержки тот образ жизни, к которому я ее приобщил, как подозреваю, на зависть ее сестрам. Но наша связь была уже очень крепкой. В то время Паскуаль Мерельо Мерельо Н., ее муж, еще не отправился в мир иной, но пребывал где-то далеко и в полном забвении.
   Пока Мануэла ездила в Паредес де Кальделас, Петронила, ее дочь, оставалась на моем попечении, и вдвоем с ней мы решили отправиться в путь, который привел бы нас в Португалию, если бы не вмешались некоторые непредвиденные обстоятельства. Для нее это было впервые, а для меня — внове после длительного перерыва: я хотел восстановить свои старые и, как я думал, утраченные связи, чтобы возобновить деятельность, по которой тосковал уже несколько недель.
   Когда мы подошли к роще Соуто де Редондела неподалеку от Монтедеррано, Петра, как мне нравилось ее называть, отошла от меня и скрылась в зарослях дрока, что растет возле каштановой рощи. Вскоре я услышал, как она мочится. Струя мочи ударяла в сухие листья или в какую-нибудь старую жестянку, во что-то твердое, во что, не помню; а может быть, она попадала в воду какого-нибудь протекающего там ручейка. Когда я представил себе, как она присела, меня это так возбудило, что я не сумел, да и не захотел сдерживать себя. Я с величайшей осторожностью приблизился и предстал перед ней во всей обнаженной красе еще до того, как она успела закончить свои дела.
   Увидев меня перед собой, она подняла с земли камень и замахнулась.