Когда меня арестовали в Номбеле и устроили мне очную ставку с Мартином Прадо, Маркосом Гомесом и Хосе Родригесом, я утратил всякую надежду на спасение или бегство. Я понял, что доказательства, которыми они располагали, окажутся неопровержимыми, что свидетелей будет множество и все они, начав говорить, сделают все, чтобы добиться для меня смертного приговора. Одни будут делать это из желания отомстить, как, например, Барбара; другие, может быть большая часть, — чтобы избавиться от опасности; многие просто из зависти, узнав, сколько может стоить килограмм человечьего жира, или подсчитав доходы, извлеченные из убийств.
   Сказанное может показаться жестоким, но такова жизнь. Или, скажете, те, кто покупали одежду жертв, были людьми невинными? Я никоим образом не хочу причинять вреда дону Педро — нет ничего более далекого от моих намерений, — но разве накидку, которую он купил, не видели много раз на плечах у покойного, разве ее трудно было опознать? А что вы скажете мне о дамах, моющихся мылом из человечьего жира? Знают они или нет, каким мылом моются?
   Разумеется, знают, но все они жаждут выгоды, так же как преподобный отец жаждет магии и тайн, сомнений и чудес. Иначе откуда же такое изысканное попечение курии обо всем, что касается этого запутанного процесса? Хорошо еще, что ни не соизволили пролить свет на существо дела, ибо они больше, чем кто-либо другой, осведомлены об этих вещах. Они как никто знают, что человек объясняет мир через свои тревоги, то есть страхи.
   Жизнь — жестокая штука. Сурова и жестока жизнь галисийских жнецов в Кастилии. Жестоки хозяева земель, на которых они батрачат. Жизнь поглощает галисийцев каждое лето, и всякий раз немалое их число навеки остаются погребенными в этой земле, бескрайней и сухой, неприветливой и суровой, как и характер, который она порождает. Никто не порицает и не осуждает этих хозяев, разве что людская молва. Но нет суда, что осудил бы их, зачитав, как и полагается, приговор. Просто самые слабые падают. Например, я. Почему же и мне не быть жестоким, как сама жизнь, как большинство людей, которых я знаю?
   Когда меня арестовали и я оказался перед очевидной невозможностью отрицать свои преступления, поскольку в них почти никто не сомневался, я понял, что ничто не спасет меня от казни. Ничто и никто этого не сделает. Если только мне не удастся поразить судей каким-нибудь неожиданным поворотом и заронить зерно сомнения, нарушив неоспоримость обвинений. И мне это удалось. Я открыл новый мир, заставив признать меня человеком-волком. Теперь я прекрасно понимаю, что мнение, которое складывается у людей обо мне, зависит не только от моих поступков, но и от того, как их подают, как их толкуют и как о них сообщают те, кто, как и я, занимаются передачей известий.
   Сейчас уже никто не сомневается в том, что я убил по меньшей мере полторы дюжины человек, но большинство испытывает сомнения по поводу моего умственного здоровья, — большинство, среди которого нет ни Барбары, ни доктора Фейхоо, ни привлеченных ими на свою сторону судей, приговоривших меня к позорной смерти у столба, с горлом, перетянутым железным обручем, ни прочих — не знаю, много их или мало, — что восторженно одобрили их решение. Но много и других, тех, кто сочувствует мне и моему невежеству. Кто испытывает сострадание к моей личности и желает благоприятного завершения моего дела. Я попал в точку. И еще многому научился. Теперь мне остается только ждать.
   После того как суд Альяриса огласил мой смертный приговор, нужно было ждать, чтобы дело было передано на рассмотрение в суд Коруньи; то есть необходимо было ждать, когда придет момент сменить адвоката, который будет защищать меня в новой инстанции; новым защитником должен был стать адвокат Мануэль Руа-и-Фигероа, молодой и честолюбивый, способный сделать так, чтобы по-прежнему распространялось благоприятное для меня мнение в прессе, сей важной реальности, коей я в свое время не оценил, ибо мне неведомы были ее истинные масштабы. Новый адвокат, напротив, похоже, родился с осознанием важности того, чтобы газеты говорили о тебе и твоем положении, и при этом не имеет никакого значения, будет ли оно соответствующим действительности или ложным, фантастической выдумкой или плодом самого прозаического и пристрастного воображения.
   Мне было совершенно неизвестно, что о моем деле говорят в Мадриде, мне даже в голову не приходило, что там, далеко на юге, их может заинтересовать, что здесь, на севере, существует какой-то там человек-волк. Я и представить себе не мог, что там, так же как и здесь, мнения могут разделиться; но как только я узнал об этом, нечто такое — что-то вроде интуиции, а может быть, проблеск ума, который признают во мне лекари, — подсказало мне, что Фигероа сможет справиться со своей ролью адвоката столь же ловко и успешно, как я справился со своей; что он готов действовать таким образом, чтобы меня сочли еще в большей степени волком, чем когда-либо, и добьется он этого единственно лишь на основании моих же собственных признаний.
   С тех пор как меня содержат в тюрьме Сан Антон, Фигероа часто навещает меня. Он и раньше это делал, узнав о моем деле. Я услышал о нем от своего прежнего адвоката, который первым заговорил о нем и о его готовности взять на себя мою защиту, если по делу будет вынесен смертный приговор; он с самого начала имел это в виду и считал необходимым обжаловать приговор в территориальном суде, что теперь и сделал.
   Вчера он вновь навестил меня, и я еще раз убедился, насколько он молод и честолюбив. Если бы мне довелось учиться, я был бы таким, как он, но даже и теперь, хоть я и не учился, он во многом похож на меня, притом что обладает иными возможностями, иным оружием для удовлетворения целей, к коим стремится. Мне нравится этот честолюбивый молодой человек. Я завидую ему. И я злюсь, когда думаю, что ему все было дано от рождения. Совсем не так, как мне, которому пришлось добиваться всего самому, вплоть до права читать те книги, что я прочел; в этом праве мне отказывают и теперь.
   Я благодарен адвокату, поскольку именно ему я обязан тем, что вовремя ознакомился с составленным министром-прокурором доном Лусиано де ла Бастида обвинением. Тем самым, которое он собирался предъявить в территориальном суде Коруньи. Пока сие обвинение готовилось к предъявлению, пока прошение о нем не было аннулировано высокими инстанциями, мне оставалось лишь ждать. Но я уже знал, как мне следует себя вести.
   Была весна. Шестого апреля 1853 года меня приговорили в Альярисе к смертной казни. Видите, с какой точностью я помню, как происходили все знаменательные события, которые я здесь запечатлеваю; но есть нечто, о чем я умалчиваю, что навсегда останется погребенным в моей памяти, ибо в полной обнаженности мысли нет ничего хорошего и ее следует избегать.
   Итак, шестого апреля меня приговорили к казни. Это было сделано сразу после того, как я подтвердил все признания, сделанные алькальду Номбелы и судье Эскалоны. А также после того, как я подтвердил то обстоятельство, что если я и убил всех неоднократно упомянутых людей, то делал это под воздействием неодолимой силы, о которой я также уже неоднократно заявлял, — силы, совершенно неудержимым образом и полностью, вопреки человеческой воле, толкавшей меня к превращению в волка вкупе с Антонио и доном Хенаро, страдавшими от той же страшной болезни, от какой, вынужден признать, страдал и я, а может быть, если верить суждению доктора медицины сеньора Лоренсо, настоящего мудреца, страдаю и до сих пор. Сия болезнь скрыто продолжает существовать в моем мозгу, навсегда измененным ее воздействием, и она, вне всякого сомнения, является следствием — по крайней мере, так полагаю я, а вовсе не врачи — древнего коварного проклятия, которое передали мне родители, деды или какие-то другие родственники или близкие люди, ибо я то ли седьмой, то ли девятый сын своего отца, если считать всех нагулянных, которых он радостно и великодушно расплодил по округе.
   В тот злосчастный день я упорно отрицал, что прикончил Мануэля Феррейро и леонского альгвасила, а также пытался убить Мануэля Фернандеса по прозвищу Сюртук, равно как и Луиса и Марию Гарсию, это уж точно; я сделал это хотя бы для того, чтобы внести в дело еще большую путаницу, чем раньше. Мануэль Руа Фигероа так все это и понял, и данное обстоятельство оказалось для меня столь же приятным, сколь и поучительным.
   Заговорив об адвокате, который до этого защищал мое дело, дружище Фигероа был весьма выразителен. Он сказал о Мариано Гарраке — так зовут того, кто ранее был моим защитником, — что это человек в высшей степени рассудительный в делах, осмотрительный в действиях, выполняющий свои обязанности в высшей степени благоразумно, почти никогда не рискуя; и, поскольку его предшественник, от которого он принимает теперь дело, не оставляет желать ничего лучшего в законно-юридическом отношении, адвокат Руа Фигероа счел уместным отдать ему дань уважения и наивысшего почтения; эти слова, высказанные в моем присутствии, следовало толковать следующим образом: я приступаю к хорошему делу, и жаль, что у меня не было возможности взяться за него раньше.
   В те дни стены моей камеры еще хранили отзвуки праздника, состоявшегося в Альярисе в честь моего приговора; но мне кажется, слышны были и иные голоса, доходившие до меня благодаря дружеской помощи моего нового, закаленного в боях защитника, который ни разу не счел нужным спросить меня о том, что для меня являлось краеугольным вопросом всего процесса. Он так меня и не спросил, действительно ли я — человек-волк или хотя бы верю ли я, по крайней мере, сам в это; и действительно ли я думаю, что пребываю под воздействием проклятия или колдовства. Он не спросил меня также, насколько велико мое невежество и суеверие, и у меня сложилось впечатление, совершенно восхитительное впечатление, что в данном случае, как, впрочем, и во многих других, это наше взаимное уважение было продиктовано общими ценностями, которые могут и должны подразумеваться сами собой. И это нравится мне в нем больше всего. Не надо ничего объяснять. Нужно лишь действовать в соответствии с нашим чутьем и нашими желаниями. Вот это-то как раз мне и нравится, я бы даже сказал, это главное, что ведет меня в жизни.
   Но если он ничего у меня не спросил об этом, то, может быть, он должен был бы спросить, убивал я или нет всех тех, кого мне приписали в качестве жертв моей безумной жестокости? Так нет же. А это, как я догадываюсь, означает, что моему второму защитнику все совершенно ясно.
   Есть убитые, есть сознавшийся в содеянном преступник, существует даже предварительный приговор, но трупы так и не появились — иными словами, есть некоторое количество пропавших людей, о которых ничего не известно, кроме того, что я взял на себя их гибель. Из всего сказанного легко можно сделать вывод, что я совершил это, находясь в плену безумства, ведь я признал, что действовал, вообразив себя волком; следовательно, мое самообвинение ничего не стоит. Какая разница — убивал я или нет? Имеет значение лишь то, являюсь ли я на самом деле (или считаю себя) человеком-волком, в своем ли я уме или страдаю ликантропией. О какой великий адвокат достался мне!
   Сейчас апрель. Меня навестил дон Педро, принес мне новости и советы, различные толки и сплетни и помощь, облегчившую мои печали. Откуда у него такое усердие, такое огромное желание помочь мне? Когда я был ребенком, дон Педро часто ласкал меня, но я не думаю, что сие воспоминание подвигло его на теперешние чувства, связанные с моим делом. У него несколько внебрачных детей. Может быть, он действительно полагает, что на мне лежит проклятие, на чем я упорно настаиваю. Но так или иначе, он борется за мою жизнь с тех пор, как понял, что я вот-вот могу ее потерять. Он приходит и утешает меня. Он просит меня читать молитвы, и я отвечаю ему набожностью, которой, я знаю, он ждет от меня; я же надеюсь этим своим поведением, этой показной набожностью, пробудить в сознании дона Педро еще большую убежденность, еще большее упорство в защите моего дела; более действенную поддержку трудно себе представить, ибо мне ведома сила, коей обладает слово, особенно если оно произносится священнослужителями в защиту какого-либо важного дела.
   Дон Педро и такие, как он, все вместе или по отдельности, молятся за меня и поминают меня в своих молитвах. И вместе с ними это делают многие из их прихожан и большинство верующих, проживающих в городах и сохранивших древнюю память о былой жизни, запечатленную в их сознании так, будто она выжжена огнем. И результат превосходит все ожидания. Я совершенно убежден, что от всех этих молитв нет никакого толку. Разве Бога тронут мои грехи? Нет. Тронет ли его мольба нескольких тысяч людей, пребывающих в состоянии полного умопомрачения? Тоже нет. Бог не дрогнет. Зачем же тогда делать это?
   Нет, от молитв нет никакой пользы. Но польза происходит от такого числа защитников моей жизни, ведь именно за нее они молятся, дабы спасти ее. Вот о чем идет речь. О том, чтобы постепенно росло число молящихся обо мне защитников моей жизни. Всем нам не помешает добрая христианская забота о моем деле. Что было бы со всеми ними, с доном Педро и его братьями во Христе, без дьяволов, против которых нужно сражаться, без злого духа, которого надо изгнать? Сей злой дух как раз и вселился в меня. Это если не волк, то, во всяком случае, зло в его самом очевидном проявлении. Помогая мне, они помогают себе. Они сражаются против злого духа, поскольку он существует. И я — очевидное доказательство тому. Я им нужен.
   Итак, пришел дон Педро и рассказал мне, что за обстановка сложилась вокруг суда. Барбара стала настоящим вождем своего правого дела — дела отмщения за смерть ее сестер и племянников; и одновременно взяла на себя роль главной героини; эта роль подчеркивает ее красоту и обеспечивает ей доступ в места, о которых она даже и мечтать-то никогда не смела. Так что ей весьма по вкусу пришлась эта главная роль.
   У дона Педро эта ее роль, судя по всему, не вызывает большого восторга. Я его понимаю и стараюсь всячески поддержать. Барбара превратилась в союзницу злого духа. Она отрицает, что я могу быть волком, отрицает очевидное и утверждает, что ад такими делами не занимается. Она думает о дьяволе то же, что я думаю о Боге. Мы с ней равны, и потому я страстно желаю ее.
   — Как это он становится волком по наущению дьявола? — громко задает она вопрос.
   Она это делает намеренно, чтобы все, кто ее услышит, произнесли ответ, который она сама же им и предложит, дабы они заучили его наизусть.
   — Будто у дьявола нет ничего получше, во что вмешиваться! — настаивает она.
   — Кто же еще, как не он, мог бы добиться столь великой порочности? — спрашивает у меня дон Педро, поддерживая меня в моем несчастье.
   Дон Педро хочет, чтобы я был волком, ему это необходимо, а девушка сама себе роет яму. В конце концов она будет отвергнута Церковью, ибо ей неведомо, что она противостоит именно этой власти. Она в гневе, и ее ослепляет желание мести. Ей следовало бы быть более рассудительной, но возможно ли это?
   Дон Педро ведет беседы то с теми, то с другими, ходит туда-сюда, а потому ему все известно, все находится под его присмотром. Помогает ли ему в этом исповедальня? Иногда можно подумать, что помогает: настолько точный он ставит диагноз, когда, внимательно прослушав тело общества, заявляет о бедах, что терзают мир по причине присутствия в нем злого духа. Скорее всего, по завершении исповедей он в конечном итоге протягивает между ними всеми связующую нить, нанизывая на нее события, словно бусинки четок, образуя между ними неразрывную связь и наделяя особым смыслом, которого остальным никогда не понять, если только он сам не окажет им посредническую помощь, на то он и священнослужитель, а остальные — неискушенные правоверные; иными словами, воинствующая Церковь.
   Иначе откуда ему знать, что Барбара неоднократно вела беседы с доном Висенте? Как ему стало известно обо всем, что они между собой обсуждали? Возможно, сам доктор, судя по всему, человек верующий, передал ему высказывания Барбары. Дон Педро сказал мне, что как-то у них зашла речь об этом. Вот чего он мне не сказал, так это приходила ли Барбара сама к дону Висенте или же дон Висенте ездил к ней в Ребордечао, где она сейчас проживает, а может быть, он послал за ней и она тут же к нему приехала. Но именно этим объясняется то взаимопонимание, что явно существует между ними. Отсюда — взгляды, которыми они обмениваются между собой, находясь в различных местах зала, где проходят заседания суда. Отсюда их перемигивание; хорошо бы, его заметила донья Микаэла, уж тогда-то этому сыну Гиппократа мало не покажется.
   Благодаря Барбаре, лишь благодаря ей, дону Висенте известно об отношениях, которые были у меня почти со всеми сестрами Барбары, о моем душевном расположении к самой молодой из них, об устремлениях, что не дают мне покоя и погружают в задумчивость. Дом по кирпичикам складывается. Врач узнает об этих отношениях и разносит свои знания, как семя по ветру, а Барбара между тем старается внушить людям ненависть ко мне.
   Во время своего посещения дон Педро сообщил мне, что ему достоверно известно о поездках Барбары в Ласу, в Вилар де Флорес и в Кастрело, а также в Вилар де Баррио-и-Шинсо, крохотную деревушку, расположенную на перекрестке дорог. Барбара, похоже, устали не знает в своем труде по воздействию на сознание людей. Она появляется во всех приходах, какие только есть в округе Альяриса, дабы убедить жителей, что я вовсе не Человек-волк, а Потрошитель, убийца, похититель человеческого жира.
   — Волк! Негодяй, убивший моих сестер, чтобы вырезать из них жир! — вопит она вне себя от ненависти, и нет никакой необходимости, чтобы мне об этом рассказывал дон Педро.
   — Эта овца отбилась от стада, она уже почти покинула загон, — жалуется мне добрый пресвитер, — но хуже всего то, что она и других за собой уводит.
   Затем он рассказывает мне, что люди из всех деревень начинают поднимать докторов на смех, дерзко расспрашивать их об их научных утверждениях, нарушая таким образом естественный ход вещей. И еще требуют исполнения смертного приговора, поскольку я убийца. Таким образом, деревенские жители желают смерти одному из своих, противостоя и науке, и истинам, что завещает им религия. Вот уж правда, нет хуже клина, чем из того же дерева. Ведь даже доктора испытывают сомнения, а священники призывают к милосердию. Кого же в таком случае представляют судьи? Прав дон Педро. Перевернуты все ценности, в этом нет никакого сомнения. Но только это и сможет мне помочь.
   То, о чем сообщает мне дон Педро, полно дурных предзнаменований. Будь проклята эта баба, да разразит ее гром! Куда она идет, чего добивается, она, полнейшее ничтожество? Пройдут века, и никто и не вспомнит о ней, если только ее образ не будет соотноситься с моим. Лишь при воскрешении моего имени будет всплывать и ее. Она может стать героиней только благодаря моим словам, вот этим самым словам, ибо без них никто и знать о ней ничего не будет. Уж мне-то это доподлинно известно.
   Ее сестер я лишил жизни, передал их энергию другим существам, их тела послужили для того, чтобы сделать прекраснее другие тела, и я познал тайну смерти, содрогание тела в конвульсиях агонии. То, что я отнял у них, я теперь возвращаю сей деревенской героине. Так разве не я хозяин жизней и неважно, вселился или нет в меня властелин тьмы? О, если бы дону Педро были ведомы мои сокровеннейшие печали!
   Прошел апрель. Скоро праздник Тела Христова, так что если продолжится моя полоса везения, то я смогу увидеть, пусть только из окна своей камеры, как жители Альяриса погонят дикого быка по улицам города. Мне довелось видеть это однажды, когда я был в Бенавенте, поскольку там тоже есть такой обычай и проходит все примерно так же, хотя в Кастилии другие люди и природа совсем иная. Огромные поля, уходящие за бескрайний горизонт, а вовсе не это маленькое пространство, стиснутое горами; там нет безмятежности этой речки, вечных облаков и милых дождей. Гнать быка по лабиринту серых улочек, убегать от него — это настоящий подвиг для молодых и бесстрашных, пусть даже напор животного и сдерживается намотанным на рога прочным канатом, пусть бык и сам пребывает в плену страха, который скрывает его свирепый вид. Я видел, как эти безумные жители Альяриса пробегали мимо моей тюрьмы. Один из них тряпкой вытер навоз, запачкавший быку хвост и зад, возможно по причине страха и усталости. Потом он бросил эту тряпку прямо в небольшую толпу, которая громко и радостно хохотала, внутренне все же содрогаясь от ощущения опасности, исходившей от быка, хоть и привязанного.
   Дикого быка пускают по улицам Альяриса в память о каком-то обряде или традиции иудейского происхождения: кто-то из них, какой-то предок альярисцев, принадлежавший, сам того не подозревая, к племени Иуды, однажды ворвался таким образом в процессию праздника Тела Господня, и с тех пор, с XVI века, по меньшей мере один раз в год христиане Альяриса вспоминают об этом.
   В верхней части города, позади и вокруг широкой рыночной площади у стен монастыря, основанного, как мне рассказывали, королевой Виолантой, супругой короля Альфонса Мудрого[13], располагается еврейский квартал, а ближе к Сокастело — еврейское кладбище. Люди знают, что говорят. Может быть, и я — забытый сын Давида? Фамилии Бланко-и-Ромасанта, следующие за моим именем и свидетельствующие о моем происхождении, вполне позволяют это предположить. Но пусть лучше никто не обратит на это внимания. Волк, да к тому же еврей, — это уже слишком. Очень даже возможно, что в таком случае дон Педро и знать меня больше не захочет.
   Как мне удалось увидеть быка из своей камеры? Я не хотел глядеть в окно через решетку, свидетельствующую о моем заключении. Но это уже другая история. Руа Фигероа сказал мне, что здание, в которое меня заточили, некогда принадлежало колледжу Вознесения — учебному заведению, гуманитарному колледжу, управляемому иезуитами; именно в нем до пятнадцати лет проходил обучение падре Фейхоо, двоюродный дед врача Висенте, причинившего мне столько вреда, иногда лишь тем, что так внимательно меня изучал и разглядывал.
   Не в этой ли крови, крови Фейхоо-Монтенегро, в конечном итоге еврейской, кроется стремление рыться в чужом сознании и неудержимое желание обнажить его во что бы то ни стало? Вот уж точно, нет хуже клина, чем из той же деревяшки. Он жаждет моей казни только потому, что я возжелал смерти других. Разве это справедливо? Разве справедливо, чтобы меня убили, когда я нахожусь в полной их власти и не представляю для них никакой опасности? Разве правильно, чтобы этот человек, вооруженный всеми ресурсами своей науки, при помощи скальпеля вскрывал мою душу, извлекая из нее все субстанции, как я проделывал это с жиром моих жертв при помощи одной лишь собственной воли? Разве правильно, чтобы суд, такие же люди, как я, объявлял мне смертный приговор? А если я действительно болен, хоть и не человек-волк?
   Большинство защищает себя от меньшинства, именно в этом и ни в чем ином состоит закон, способствующий продолжению рода. Но меня, кто же до сих пор защищал меня от всех нападок? Теперь уже почти наверняка известно, что этим занимается человек, похожий на меня, столь же поднаторевший в закавыках законов, как я — в извилинах дорог; поборник света разума в той же мере, в какой я — поборник тьмы; умеющий очищать карманы своих жертв посредством перечня предоставляемых им услуг, как я делаю это с помощью маленьких хитростей, к которым мой адвокат никогда не будет испытывать зависти.
   Всегда приходится бороться за существование. И большинство защищает себя от меньшинства, ибо смирение — ничейная территория. Мой добрый дон Педро кривит душой, когда благословляет кротких, ибо они узрят Бога. Так он утверждает. Я отнюдь не отличаюсь смирением. Никто еще пока ничего не решил за меня. Им пришлось набросить на меня веревку, чтобы смирить меня, но даже и так нет полной уверенности в том, что они смогут достичь своей цели. Надо бороться за существование, сражаться, чтобы получить место, которое тебе по душе или которое ты избрал, если ты не кроток и не принимаешь со смирением то, что предназначено тебе жизнью. Ум заключается в умении выбрать стаю, а удача — в том, чтобы в ней родиться.

6

   Шестнадцатого июня 1853 года прокурор Бастида представил свой доклад. Сегодня мой новый адвокат вручил мне копию этого документа. Он представляет собой длинный текст, не добавляющий ничего существенного к тому, что уже было сказано, что уже известно, что неоднократно повторялось, и повторялось, и повторялось множество раз, так что сознание людей уже просто переполнено всем этим. Но в данном опусе, более литературном, чем предыдущие выступления, более высокопарном, прокурор избрал мелодраматический тон, который, по его замыслу, должен был взволновать присутствующих, хотя на меня он произвел отталкивающее впечатление, ибо я ненавижу такого рода показуху, гораздо более соответствующую притворной сентиментальности, нежели истинной чувствительности. Впрочем, последняя раздражает меня подчас больше, чем первая.