Лариса Кондрашова
Приключения наследницы
Глава первая
Французы ушли из Москвы!
Это известие, которое мы получили в октябре 1812 года, конечно же, вызвало всеобщее ликование русского народа. Наша взяла!
Любому патриоту было обидно сознавать, что Наполеон взял один из крупнейших городов России, первопрестольную столицу Руси.
Отдать ее какому-то французу!
То есть, понятное дело, не какому-то, самому императору Франции, но легче ли было русским патриотам осознавать поражение своей армии?
Не знаю, как кто, а я хорошо представляла себе облегчение, которое испытал фельдмаршал Михаил Илларионович Кутузов, тезка моего покойного батюшки, когда произошло это великое событие.
Какие громы-молнии обрушились на его седую голову, когда он принял решение оставить Москву! Наверное, вплоть до обвинения в предательстве. И сколько времени прошло – для него оно тянулось, словно целая жизнь, – прежде чем случилось то, что предвидел этот гениальный полководец.
Правда, требовалось еще немало времени, чтобы изгнать французов за пределы России, но эта победа была особой. Она знаменовала собой начало великого поражения самоуверенного императора.
Подумать только, что всего какой-нибудь год назад я с открытым ртом прослушала бы весть об уходе Наполеона из Москвы, выказала необходимую радость, вот и все.
Теперь же я стремительно взрослела, и так же быстро менялись мои взгляды на жизнь. То, о чем я раньше не задумывалась и что считала несущественным, вдруг выдвинулось на первый план.
Как чувствуют себя люди, принимая то или иное ответственное решение? Стоит ли принимать на себя ответственность в трудных жизненных ситуациях? Насколько тяжела вообще ноша ответственности?
Эти вопросы недаром беспокоили меня, потому что я в один момент вдруг стала единственным человеком в роду, который, не достигнув еще совершеннолетия, вынужден был принимать именно ответственные решения, потому что это за него просто некому было сделать...
Последние пять верст до Москвы я ехала в обычной крестьянской телеге. Знакомые мне граф и графиня Ермоловы, вызвавшиеся подвезти меня в своей карете, добирались в поместье под Москвой, и теперь наши пути должны были разойтись.
Имение Ермоловых, по слухам, было почти полностью разорено войной, а потому ожидание грядущих неприятностей не способствовало веселости нашего общества.
Я тоже ехала почти в никуда, то есть не знала точно, каково состояние моих дел, а потому волновалась никак не менее Ермоловых.
Граф Владислав пытался нас с Люси – его женой – развеселить, рассказывал какие-то веселые истории, сам им смеялся, но мы так неохотно реагировали на его шутки, что в конце концов Влад махнул рукой и умолк, с деланным интересом поглядывая в окошко кареты.
То есть первое время я пыталась поддерживать шутки графа, но Люси упорно не обращала на них внимания, так что смеяться в одиночку мне показалось неудобным. То ли муж с женой накануне отъезда поссорились, то ли графиня считала, что не время веселиться, когда впереди ждет неизвестность, но никаких усилий к тому, чтобы разрядить возникшую между нами натянутость, она не приложила.
Хорошо хоть на дворе стоял солнечный день, каковые случаются порой в начале ноября, вливая в душу музыку светлой грусти по прошедшему лету и вообще вот таким светлым дням. Светило солнце, а к обеду начинало даже припекать, так что мы поневоле расстегивали свои теплые накидки и любовались высоким синим небом, которое в самом скором времени, возможно, и завтра, должно было затянуться низкими серыми тучами, как обычно в ноябре – самом темном месяце года.
И вот теперь мы с Сашкой стояли у здания почтовой станции и махали вслед карете Ермоловых. В глубине души я испытала облегчение, когда мне пришлось их оставить. Графу и графине предстояло сворачивать налево, а мой путь лежал прямо, на Москву.
Ермоловы всячески извинялись, что могут довезти меня лишь до почтовой станции, но я была рада и этому.
Нашу карету и лошадей взяла мама, когда уезжала в Москву. То есть в каретном сарае стояла легкая повозка, в которой я могла разъезжать по Петербургу в теплое время года, но для дальней дороги она никак не годилась. Потому до Москвы мне и пришлось добираться, как говорил Сашка, на всем, что ездит.
На станции мы с моим слугой – он тоже ехал каретой Ермоловых, но, конечно же, на козлах, рядом с кучером – принялись было ждать лошадей до Москвы, пока не поняли, что это дело долгое и ненадежное. Война отозвалась и здесь: почтовых экипажей осталось совсем мало, очередного пришлось бы ждать слишком долго.
Хорошо, Амвросий, дворецкий дома Болловских в Петербурге, старый и верный слуга, настоял, чтобы со мной отправился не кто-то из женщин в качестве компаньонки или прислуги, а наш крепостной Александр Золотарев, пронырливый разбитной малый девятнадцати лет.
На войну Сашку не взяли, поскольку у него на левой руке не было двух пальцев. Следствие испытания нового самострела, которое он проводил на заднем дворе нашего поместья Дедова еще восьми лет от роду.
– Был бы я свободным, – мечтал вслух Сашка, – я бы пошел учиться.
– А для чего? – поинтересовалась я, пытаясь скрыть снисходительный тон. – Грамоте ты и так обучен.
В самом-то деле, сказал бы спасибо, что о нем заботятся другие. И теперь, когда в стране все еще идет война, а оставляемые Наполеоном города и поселения напоминают погосты, он, не будучи крепостным, скорее всего мог бы сейчас голодать и слоняться по миру без куска хлеба. А в это время его хозяйка не сидит дома, сложив руки и кляня судьбу, а думает о том, как обеспечить своих крепостных всем необходимым, прежде всего крышей над головой...
– Чтобы меня научили, как делать самострелы.
Опять двадцать пять! Он даже не употребляет выражений, которые давно в ходу не только в воинской среде, но и среди мирного населения. Ружье, пистолет! А то – самострел! Мало того, что едва руки не лишился, продолжает мечтать о том же.
– Ты хотел бы делать... самострелы с использованием пороха или какой другой силы? – все же спросила я.
– С использованием силы натяжения тетивы! – отчетливо выговорил Сашка.
Такое впечатление, что это выражение он нарочно заучивал, чтобы производить на всех впечатление образованного человека.
– Иными словами, лук, – определила я.
– Нет, не лук, – замотал головой Сашка. – Я хочу, чтобы из моего самострела стрела летела дальше, чем из лука.
– Ты опоздал, – фыркнула я свысока. – Такое оружие называется арбалет, и применяли его еще... дай Бог памяти, лет триста – четыреста тому назад. А может быть, и больше.
Он с трудом скрыл разочарование и упрямо сказал:
– Все равно!
Без каких бы то ни было пояснений. Но они меня, кстати, и не очень интересовали.
Сашка в отличие от многих крепостных был грамотен и даже просвещен. В свое время отец брал его с собой в Париж, где наш слуга научился довольно бойко говорить по-французски.
Со своими соотечественниками он легко находил общий язык в любой обстановке, и прав был Амвросий, отпуская парня со мной, – вряд ли бы еще кто из наших слуг оказался столь же сообразительным и знающим человеческую природу. А уж о женщинах-слугах и говорить нечего.
Оказалось, в дороге очень важно знать, с кем и как говорить, к кому обращаться, кому давать денег, кому не давать, кого просить, а на кого и прикрикнуть, посылая громы и молнии на того, кто препятствовал княжне, дочери боевого генерала, добираться в свое поместье!
Телега ехала медленно. Мужик-крестьянин вез на рынок в Москву брюкву, которая, наверное, при более быстрой езде могла бы вывалиться из его хлипкой повозки. И глупо было бы сетовать на медлительность повозки, вспоминая изречение опытных путешественников: лучше плохо ехать, чем хорошо идти.
Сашка быстро сговорился с крестьянином, посулив ему хорошо заплатить, причем я даже не представляла себе, что значит – хорошо? У Сашки было дорожных три рубля – как наказывал Амвросий, на все про все, – и он волен был платить кому угодно и сколько угодно с одним условием: денег должно было хватить на то, чтобы добраться до нашего московского дома в Поварском переулке.
Теперь Сашка шел рядом с телегой, говоря о том о сем, а я и мой чемодан с вещами тряслись в сей бедной повозке.
Подумать только, княжна Болловская, единственная наследница прежде богатого и знатного рода, едет в Москву на телеге, как простая крестьянка!
Я не оговорилась, употребив слово «прежде». О богатстве Болловских теперь можно было лишь вспоминать с тихой грустью, потому что от него нынче почти ничего не осталось.
Вернее – если не касаться земли как недвижимости, – осталось лишь то, что перед войной было припрятано в нашем имении Дедово.
В конце весны этого года наш дом в Петербурге остался под присмотром двух слуг, а все остальные выехали с нами в Дедово. Подумать только, прошло всего каких-нибудь полгода, вместивших в себя такие значительные события, которые полностью перекроили мою жизнь. Или по крайней мере должны были перекроить.
Во-первых, я осталась сиротой. Мой отец погиб на поле брани, а мать умерла. Оба этих прискорбных события произошли в небольшой жизненный период длиной всего два месяца.
Именно столько времени отделяли меня от той поры, когда я жила со своими родителями и считалась юной наивной девушкой, ни на что серьезное не способной по причине малого возраста. То есть меня лелеяли и баловали, стараясь не особенно загружать мою легкомысленную голову. Ребенок! Так считал отец, и так говорила обо мне мать.
И вот в одно мгновение жизнь заставила меня решать вопросы, о которых прежде я не имела понятия.
Для начала, например, предстояло выяснить, какими средствами к существованию я располагаю. Что у меня есть, чего нет, и как привести мои дела в порядок, возможно, избавившись от некоторой части недвижимости, чтобы сберечь то, что осталось.
В памяти моей отчетливо отпечаталась картина летнего утра в имении Дедово, когда наш дворецкий Амвросий и повар Фрол под руководством моего отца тащили огромный тюк с фамильным серебром и еще какими-то наиболее ценными вещами, чтобы закопать в саду до лучших времен.
Понятное дело, никто из них не подумал взять меня с собой, чтобы показать место захоронения. Да и вряд ли мне самой такое пришло бы тогда в голову. А жаль...
Мне помнилась мама, ломавшая руки и причитавшая, что ей теперь будет нечего надеть, что она бедная, как мещанка из пригорода: папа приказал закопать и шкатулку с мамиными драгоценностями. Я не совсем поняла, почему мама сравнивает себя с какой-то мещанкой, но благоразумно не стала ее о том спрашивать.
Теперь я удивлялась, что ценности закопали именно в имении, а не повезли с собой в Петербург. Неужели отец боялся, что войска Наполеона смогут захватить и столицу России? Но он сам был военным и руководствовался совсем другими соображениями, в которые сейчас мне все равно не проникнуть.
В общем, мы срочно вернулись в Петербург, откуда отец в тот же день убыл в войска, хотя, насколько я могла судить, он был скорее разведчиком, чем боевым офицером.
Армия Наполеона наступала на пятки нашей армии, которая стремительно отходила к Москве, успевая, впрочем, давать какие-то генеральные сражения. Я чувствовала себя оглушенной, когда наши знакомые в Петербурге обсуждали детали того или иного сражения, спорили со знанием дела о количестве пушек и правильности или неправильности маневров русской армии и называли фамилии боевых офицеров, которые мне ничего не говорили.
Если мне случалось при этих разговорах присутствовать, я лишь хлопала глазами, мечтая побыстрее уйти и заняться чем-нибудь более интересным.
Теперь я с запоздалым сожалением понимала, что надо было проявлять побольше интереса к войне, к тому же имея отцом офицера Особенной канцелярии Главного штаба. Хотя бы из уважения к памяти родителя и к его многочисленным наградам, хранящимся у меня как у единственной наследницы.
Вполне возможно, что я бы могла рассчитывать на пенсию как несовершеннолетняя дочь своего родителя, много лет состоявшего на государственной службе. Но это упоминание о пенсии казалось мне неподобающим. Пенсию я представляла как мизерную помощь государства вконец обедневшим своим согражданам, у каковых почти не имеется других средств к существованию.
Благодаря положению отца перед самой войной мы жили в Париже, и моя мама блистала своей красотой и прекрасным образованием не только в среде русского общества, но и во французском высшем свете, где моих родителей частенько принимали.
Отец был блестящим российским офицером, тогда еще полковником, умным и веселым, хорошим рассказчиком и потому легко сходился с людьми. Он заимел себе друзей даже в министерстве Франции. В одном из разговоров, случайно мной подслушанном, упоминалось имя князя Талейрана – министра иностранных дел.
Папа одним из первых узнал о том, что Наполеон готовится к нападению на Россию, и написал об этом императору Александру.
Меньше чем за год до начала войны нашей семье пришлось уехать в Петербург, а вернуться в Париж уже не довелось.
В Петербурге стало известно, что французская полиция провела обыск в нашем парижском доме и обнаружила некий документ, позволяющий этой почтенной организации обвинить моего отца в шпионаже.
Мне тогда было всего четырнадцать лет, я была еще совсем ребенок, чтобы уделять внимание каким-то там неприятностям у папы на службе.
Но вот теперь мне скоро шестнадцать лет. Прошло менее двух лет, но для меня это равнялось чуть ли не целой жизни.
Папа погиб на войне, успев получить чин генерала.
Мама умерла в Москве, куда она поехала, едва французские войска оставили этот славный город, и где у нас был дом, завещанный матери бабушкой, урожденной графиней Ладыженской.
Собственно, сообщение о смерти матушки я получила всего неделю назад, но, что странно, не горевала так, как бы требовалось горевать девушке, оставшейся вовсе без близких людей.
Наверное, оттого, что я не видела мать умершей и потому не представляла, что ее больше нет. Эту мысль, видимо, мне предстояло еще осознавать не один день.
Нет, конечно, я поплакала, но больше над своей злой долей и над тем, что мы с мамой оказались так далеки друг о друга. Сколько я помнила, она всегда была занята какими-то своими мыслями, своей жизнью, так что по части сердечности я получала куда больше ласки от своих нянек и гувернанток, чем от родной матери.
Я так и не узнала, что послужило обстоятельством несвоевременной кончины матери – то ли нервная горячка от вида разрухи, в которой она застала свой любимый город, то ли простуда, подорвавшая и без того слабый ее организм.
Мне еще предстояло выяснить, на каком кладбище матушку похоронили. Она поехала почти без сопровождения. Взяла с собой лишь крепостную девушку Аксинью и старого слугу Мефодия за кучера.
Мефодий вскоре вернулся в Петербург с письмом от новой горничной матери – Хелен, которая сообщала о смерти госпожи, кому она прислуживала так недолго.
Горничная оказалась англичанкой – кстати, образованной свободной женщиной. Хелен сообщала в письме, что у нее осталось совсем мало денег и она будет жить на развалинах нашего дома, пока не приедет кто-нибудь из Болловских и не выручит ее из беды.
Собственно, мы были не уверены, что речь идет именно о развалинах. Хелен, видимо, не слишком хорошо знала русский язык. Но если она была права, моя поездка могла оказаться и вовсе безрезультатной. Ехать в такую дальнюю дорогу, чтобы посмотреть на развалины?
Когда пришло известие о гибели моего отца, генерала и князя Михаила Болловского, я за один день будто стала старше по меньшей мере на два года. И прошли еще те самые два месяца, когда жизнь уже поставила меня перед необходимостью бороться за свое существование. Наши финансовые дела пришли в такой упадок, что еще немного – и приставы могли явиться описывать наш петербургский дом.
Все сходилось на том, что мне нужно было поехать в Москву, узнать, что сталось с нашим московским домом, а потом в наше имение Дедово, откуда обычно поступали деньги, позволявшие моим родителям безбедно существовать в Петербурге и ездить за границу.
Дворецкий Амвросий, нехотя отпуская меня в поездку, подробно объяснил, как найти закопанные в саду имения вещи. И даже попытался нарисовать нечто вроде карты, памятуя о том, что ни куста смородины, ни яблони может по какой-нибудь причине не сохраниться. Для сего дела он приспособил листок толстой бумаги, кое-как набросал на нем план Дедова. Показал на нем дом. Амбар. Конюшню. И уже от этих строений на глаз мерил сажени [1]– все это происходило на моих глазах.
Наверное, со стороны его действия выглядели смешными. Амвросий ходил по большой зале и считал шаги. Например, он ставил у стены стул и отмеривал от него расстояние.
– Здесь дом. Три моих шага – сажень, значит, примерно двадцать шесть саженей. Это амбар. От него – тридцать саженей, – бормотал он, считая и записывая.
Вскоре его самодельная карта стала напоминать, наверное, пиратскую карту клада с крестиком в центре. И надписью: «Копать здесь».
Готовую карту мы торжественно сложили в мой ридикюль с наказом беречь ее пуще глаза. Амвросий попытался даже намекнуть, что хорошо бы карту спрятать за лиф платья, но, натолкнувшись на мое сопротивление, не стал настаивать, пробурчав все же, что это место было бы куда понадежнее.
Он считал, что вначале мне надо было посетить имение, а потом уже ехать в Москву, узнавать, в каком состоянии дом. До нас, конечно, дошли разговоры о том, как горела Москва, и мы отдавали себе отчет, что в числе сгоревших вполне мог быть и дом Болловских.
Я спорила с Амвросием и настаивала, что вначале стоило осмотреть дом: осталось ли от него что-то, а потом уже ехать в имение и на месте прикидывать, хватит ли у меня средств на его восстановление? В крайнем случае, узнав это, я могла бы дать своему поверенному распоряжение продать землю, на которой стоял наш дом, вместе с его останками.
В Москву мне необходимо было поехать еще и потому, что накануне отъезда с помощью нашего стряпчего, господина Пересветова, я произвела ревизию своей недвижимости.
Не случись войны, нашелся бы у меня кто-то пусть из дальних родственников, надо мной, как несовершеннолетней, учинили бы опеку, кто-то другой взялся бы оценивать состояние моих дел. Но пока на границах нашего отечества шла война, временно законы соблюдались не так строго, как обычно. А впрочем, возможно, и в мирной жизни я оказалась бы предоставленной самой себе...
То, что я читала в романах и разговоры о чем прежде слышала, вовсе не обязательно применимы к моей теперешней жизни.
С домом в Петербурге было более-менее ясно. Им управлял опытный дворецкий, потому я имела основание надеяться, что в ближайшие год-два дом не рухнет и не придет в негодность.
Мне повезло, что Амвросий был человеком умным и преданным нашему семейству, он рачительно вел наше хозяйство. До поры до времени. А теперь я прекрасно понимала, что никакой ум не сможет поддерживать прежнее состояние богатого дома, не получая денег на его содержание!
Поэтому в целях экономии закрыли комнаты второго этажа, а потом и часть комнат первого. Причем долгое время я не хотела этого замечать. Наверное, мое внутреннее «я» оттягивало момент, когда придется стать лицом к лицу с взрослой жизнью и научиться принимать самостоятельные решения.
Надо думать, Амвросий меня жалел. На его глазах некогда процветающий род стал хиреть и гаснуть, так что в конце концов осталась одна я, Анна Болловская, девица пятнадцати лет и восьми месяцев от роду.
Это известие, которое мы получили в октябре 1812 года, конечно же, вызвало всеобщее ликование русского народа. Наша взяла!
Любому патриоту было обидно сознавать, что Наполеон взял один из крупнейших городов России, первопрестольную столицу Руси.
Отдать ее какому-то французу!
То есть, понятное дело, не какому-то, самому императору Франции, но легче ли было русским патриотам осознавать поражение своей армии?
Не знаю, как кто, а я хорошо представляла себе облегчение, которое испытал фельдмаршал Михаил Илларионович Кутузов, тезка моего покойного батюшки, когда произошло это великое событие.
Какие громы-молнии обрушились на его седую голову, когда он принял решение оставить Москву! Наверное, вплоть до обвинения в предательстве. И сколько времени прошло – для него оно тянулось, словно целая жизнь, – прежде чем случилось то, что предвидел этот гениальный полководец.
Правда, требовалось еще немало времени, чтобы изгнать французов за пределы России, но эта победа была особой. Она знаменовала собой начало великого поражения самоуверенного императора.
Подумать только, что всего какой-нибудь год назад я с открытым ртом прослушала бы весть об уходе Наполеона из Москвы, выказала необходимую радость, вот и все.
Теперь же я стремительно взрослела, и так же быстро менялись мои взгляды на жизнь. То, о чем я раньше не задумывалась и что считала несущественным, вдруг выдвинулось на первый план.
Как чувствуют себя люди, принимая то или иное ответственное решение? Стоит ли принимать на себя ответственность в трудных жизненных ситуациях? Насколько тяжела вообще ноша ответственности?
Эти вопросы недаром беспокоили меня, потому что я в один момент вдруг стала единственным человеком в роду, который, не достигнув еще совершеннолетия, вынужден был принимать именно ответственные решения, потому что это за него просто некому было сделать...
Последние пять верст до Москвы я ехала в обычной крестьянской телеге. Знакомые мне граф и графиня Ермоловы, вызвавшиеся подвезти меня в своей карете, добирались в поместье под Москвой, и теперь наши пути должны были разойтись.
Имение Ермоловых, по слухам, было почти полностью разорено войной, а потому ожидание грядущих неприятностей не способствовало веселости нашего общества.
Я тоже ехала почти в никуда, то есть не знала точно, каково состояние моих дел, а потому волновалась никак не менее Ермоловых.
Граф Владислав пытался нас с Люси – его женой – развеселить, рассказывал какие-то веселые истории, сам им смеялся, но мы так неохотно реагировали на его шутки, что в конце концов Влад махнул рукой и умолк, с деланным интересом поглядывая в окошко кареты.
То есть первое время я пыталась поддерживать шутки графа, но Люси упорно не обращала на них внимания, так что смеяться в одиночку мне показалось неудобным. То ли муж с женой накануне отъезда поссорились, то ли графиня считала, что не время веселиться, когда впереди ждет неизвестность, но никаких усилий к тому, чтобы разрядить возникшую между нами натянутость, она не приложила.
Хорошо хоть на дворе стоял солнечный день, каковые случаются порой в начале ноября, вливая в душу музыку светлой грусти по прошедшему лету и вообще вот таким светлым дням. Светило солнце, а к обеду начинало даже припекать, так что мы поневоле расстегивали свои теплые накидки и любовались высоким синим небом, которое в самом скором времени, возможно, и завтра, должно было затянуться низкими серыми тучами, как обычно в ноябре – самом темном месяце года.
И вот теперь мы с Сашкой стояли у здания почтовой станции и махали вслед карете Ермоловых. В глубине души я испытала облегчение, когда мне пришлось их оставить. Графу и графине предстояло сворачивать налево, а мой путь лежал прямо, на Москву.
Ермоловы всячески извинялись, что могут довезти меня лишь до почтовой станции, но я была рада и этому.
Нашу карету и лошадей взяла мама, когда уезжала в Москву. То есть в каретном сарае стояла легкая повозка, в которой я могла разъезжать по Петербургу в теплое время года, но для дальней дороги она никак не годилась. Потому до Москвы мне и пришлось добираться, как говорил Сашка, на всем, что ездит.
На станции мы с моим слугой – он тоже ехал каретой Ермоловых, но, конечно же, на козлах, рядом с кучером – принялись было ждать лошадей до Москвы, пока не поняли, что это дело долгое и ненадежное. Война отозвалась и здесь: почтовых экипажей осталось совсем мало, очередного пришлось бы ждать слишком долго.
Хорошо, Амвросий, дворецкий дома Болловских в Петербурге, старый и верный слуга, настоял, чтобы со мной отправился не кто-то из женщин в качестве компаньонки или прислуги, а наш крепостной Александр Золотарев, пронырливый разбитной малый девятнадцати лет.
На войну Сашку не взяли, поскольку у него на левой руке не было двух пальцев. Следствие испытания нового самострела, которое он проводил на заднем дворе нашего поместья Дедова еще восьми лет от роду.
– Был бы я свободным, – мечтал вслух Сашка, – я бы пошел учиться.
– А для чего? – поинтересовалась я, пытаясь скрыть снисходительный тон. – Грамоте ты и так обучен.
В самом-то деле, сказал бы спасибо, что о нем заботятся другие. И теперь, когда в стране все еще идет война, а оставляемые Наполеоном города и поселения напоминают погосты, он, не будучи крепостным, скорее всего мог бы сейчас голодать и слоняться по миру без куска хлеба. А в это время его хозяйка не сидит дома, сложив руки и кляня судьбу, а думает о том, как обеспечить своих крепостных всем необходимым, прежде всего крышей над головой...
– Чтобы меня научили, как делать самострелы.
Опять двадцать пять! Он даже не употребляет выражений, которые давно в ходу не только в воинской среде, но и среди мирного населения. Ружье, пистолет! А то – самострел! Мало того, что едва руки не лишился, продолжает мечтать о том же.
– Ты хотел бы делать... самострелы с использованием пороха или какой другой силы? – все же спросила я.
– С использованием силы натяжения тетивы! – отчетливо выговорил Сашка.
Такое впечатление, что это выражение он нарочно заучивал, чтобы производить на всех впечатление образованного человека.
– Иными словами, лук, – определила я.
– Нет, не лук, – замотал головой Сашка. – Я хочу, чтобы из моего самострела стрела летела дальше, чем из лука.
– Ты опоздал, – фыркнула я свысока. – Такое оружие называется арбалет, и применяли его еще... дай Бог памяти, лет триста – четыреста тому назад. А может быть, и больше.
Он с трудом скрыл разочарование и упрямо сказал:
– Все равно!
Без каких бы то ни было пояснений. Но они меня, кстати, и не очень интересовали.
Сашка в отличие от многих крепостных был грамотен и даже просвещен. В свое время отец брал его с собой в Париж, где наш слуга научился довольно бойко говорить по-французски.
Со своими соотечественниками он легко находил общий язык в любой обстановке, и прав был Амвросий, отпуская парня со мной, – вряд ли бы еще кто из наших слуг оказался столь же сообразительным и знающим человеческую природу. А уж о женщинах-слугах и говорить нечего.
Оказалось, в дороге очень важно знать, с кем и как говорить, к кому обращаться, кому давать денег, кому не давать, кого просить, а на кого и прикрикнуть, посылая громы и молнии на того, кто препятствовал княжне, дочери боевого генерала, добираться в свое поместье!
Телега ехала медленно. Мужик-крестьянин вез на рынок в Москву брюкву, которая, наверное, при более быстрой езде могла бы вывалиться из его хлипкой повозки. И глупо было бы сетовать на медлительность повозки, вспоминая изречение опытных путешественников: лучше плохо ехать, чем хорошо идти.
Сашка быстро сговорился с крестьянином, посулив ему хорошо заплатить, причем я даже не представляла себе, что значит – хорошо? У Сашки было дорожных три рубля – как наказывал Амвросий, на все про все, – и он волен был платить кому угодно и сколько угодно с одним условием: денег должно было хватить на то, чтобы добраться до нашего московского дома в Поварском переулке.
Теперь Сашка шел рядом с телегой, говоря о том о сем, а я и мой чемодан с вещами тряслись в сей бедной повозке.
Подумать только, княжна Болловская, единственная наследница прежде богатого и знатного рода, едет в Москву на телеге, как простая крестьянка!
Я не оговорилась, употребив слово «прежде». О богатстве Болловских теперь можно было лишь вспоминать с тихой грустью, потому что от него нынче почти ничего не осталось.
Вернее – если не касаться земли как недвижимости, – осталось лишь то, что перед войной было припрятано в нашем имении Дедово.
В конце весны этого года наш дом в Петербурге остался под присмотром двух слуг, а все остальные выехали с нами в Дедово. Подумать только, прошло всего каких-нибудь полгода, вместивших в себя такие значительные события, которые полностью перекроили мою жизнь. Или по крайней мере должны были перекроить.
Во-первых, я осталась сиротой. Мой отец погиб на поле брани, а мать умерла. Оба этих прискорбных события произошли в небольшой жизненный период длиной всего два месяца.
Именно столько времени отделяли меня от той поры, когда я жила со своими родителями и считалась юной наивной девушкой, ни на что серьезное не способной по причине малого возраста. То есть меня лелеяли и баловали, стараясь не особенно загружать мою легкомысленную голову. Ребенок! Так считал отец, и так говорила обо мне мать.
И вот в одно мгновение жизнь заставила меня решать вопросы, о которых прежде я не имела понятия.
Для начала, например, предстояло выяснить, какими средствами к существованию я располагаю. Что у меня есть, чего нет, и как привести мои дела в порядок, возможно, избавившись от некоторой части недвижимости, чтобы сберечь то, что осталось.
В памяти моей отчетливо отпечаталась картина летнего утра в имении Дедово, когда наш дворецкий Амвросий и повар Фрол под руководством моего отца тащили огромный тюк с фамильным серебром и еще какими-то наиболее ценными вещами, чтобы закопать в саду до лучших времен.
Понятное дело, никто из них не подумал взять меня с собой, чтобы показать место захоронения. Да и вряд ли мне самой такое пришло бы тогда в голову. А жаль...
Мне помнилась мама, ломавшая руки и причитавшая, что ей теперь будет нечего надеть, что она бедная, как мещанка из пригорода: папа приказал закопать и шкатулку с мамиными драгоценностями. Я не совсем поняла, почему мама сравнивает себя с какой-то мещанкой, но благоразумно не стала ее о том спрашивать.
Теперь я удивлялась, что ценности закопали именно в имении, а не повезли с собой в Петербург. Неужели отец боялся, что войска Наполеона смогут захватить и столицу России? Но он сам был военным и руководствовался совсем другими соображениями, в которые сейчас мне все равно не проникнуть.
В общем, мы срочно вернулись в Петербург, откуда отец в тот же день убыл в войска, хотя, насколько я могла судить, он был скорее разведчиком, чем боевым офицером.
Армия Наполеона наступала на пятки нашей армии, которая стремительно отходила к Москве, успевая, впрочем, давать какие-то генеральные сражения. Я чувствовала себя оглушенной, когда наши знакомые в Петербурге обсуждали детали того или иного сражения, спорили со знанием дела о количестве пушек и правильности или неправильности маневров русской армии и называли фамилии боевых офицеров, которые мне ничего не говорили.
Если мне случалось при этих разговорах присутствовать, я лишь хлопала глазами, мечтая побыстрее уйти и заняться чем-нибудь более интересным.
Теперь я с запоздалым сожалением понимала, что надо было проявлять побольше интереса к войне, к тому же имея отцом офицера Особенной канцелярии Главного штаба. Хотя бы из уважения к памяти родителя и к его многочисленным наградам, хранящимся у меня как у единственной наследницы.
Вполне возможно, что я бы могла рассчитывать на пенсию как несовершеннолетняя дочь своего родителя, много лет состоявшего на государственной службе. Но это упоминание о пенсии казалось мне неподобающим. Пенсию я представляла как мизерную помощь государства вконец обедневшим своим согражданам, у каковых почти не имеется других средств к существованию.
Благодаря положению отца перед самой войной мы жили в Париже, и моя мама блистала своей красотой и прекрасным образованием не только в среде русского общества, но и во французском высшем свете, где моих родителей частенько принимали.
Отец был блестящим российским офицером, тогда еще полковником, умным и веселым, хорошим рассказчиком и потому легко сходился с людьми. Он заимел себе друзей даже в министерстве Франции. В одном из разговоров, случайно мной подслушанном, упоминалось имя князя Талейрана – министра иностранных дел.
Папа одним из первых узнал о том, что Наполеон готовится к нападению на Россию, и написал об этом императору Александру.
Меньше чем за год до начала войны нашей семье пришлось уехать в Петербург, а вернуться в Париж уже не довелось.
В Петербурге стало известно, что французская полиция провела обыск в нашем парижском доме и обнаружила некий документ, позволяющий этой почтенной организации обвинить моего отца в шпионаже.
Мне тогда было всего четырнадцать лет, я была еще совсем ребенок, чтобы уделять внимание каким-то там неприятностям у папы на службе.
Но вот теперь мне скоро шестнадцать лет. Прошло менее двух лет, но для меня это равнялось чуть ли не целой жизни.
Папа погиб на войне, успев получить чин генерала.
Мама умерла в Москве, куда она поехала, едва французские войска оставили этот славный город, и где у нас был дом, завещанный матери бабушкой, урожденной графиней Ладыженской.
Собственно, сообщение о смерти матушки я получила всего неделю назад, но, что странно, не горевала так, как бы требовалось горевать девушке, оставшейся вовсе без близких людей.
Наверное, оттого, что я не видела мать умершей и потому не представляла, что ее больше нет. Эту мысль, видимо, мне предстояло еще осознавать не один день.
Нет, конечно, я поплакала, но больше над своей злой долей и над тем, что мы с мамой оказались так далеки друг о друга. Сколько я помнила, она всегда была занята какими-то своими мыслями, своей жизнью, так что по части сердечности я получала куда больше ласки от своих нянек и гувернанток, чем от родной матери.
Я так и не узнала, что послужило обстоятельством несвоевременной кончины матери – то ли нервная горячка от вида разрухи, в которой она застала свой любимый город, то ли простуда, подорвавшая и без того слабый ее организм.
Мне еще предстояло выяснить, на каком кладбище матушку похоронили. Она поехала почти без сопровождения. Взяла с собой лишь крепостную девушку Аксинью и старого слугу Мефодия за кучера.
Мефодий вскоре вернулся в Петербург с письмом от новой горничной матери – Хелен, которая сообщала о смерти госпожи, кому она прислуживала так недолго.
Горничная оказалась англичанкой – кстати, образованной свободной женщиной. Хелен сообщала в письме, что у нее осталось совсем мало денег и она будет жить на развалинах нашего дома, пока не приедет кто-нибудь из Болловских и не выручит ее из беды.
Собственно, мы были не уверены, что речь идет именно о развалинах. Хелен, видимо, не слишком хорошо знала русский язык. Но если она была права, моя поездка могла оказаться и вовсе безрезультатной. Ехать в такую дальнюю дорогу, чтобы посмотреть на развалины?
Когда пришло известие о гибели моего отца, генерала и князя Михаила Болловского, я за один день будто стала старше по меньшей мере на два года. И прошли еще те самые два месяца, когда жизнь уже поставила меня перед необходимостью бороться за свое существование. Наши финансовые дела пришли в такой упадок, что еще немного – и приставы могли явиться описывать наш петербургский дом.
Все сходилось на том, что мне нужно было поехать в Москву, узнать, что сталось с нашим московским домом, а потом в наше имение Дедово, откуда обычно поступали деньги, позволявшие моим родителям безбедно существовать в Петербурге и ездить за границу.
Дворецкий Амвросий, нехотя отпуская меня в поездку, подробно объяснил, как найти закопанные в саду имения вещи. И даже попытался нарисовать нечто вроде карты, памятуя о том, что ни куста смородины, ни яблони может по какой-нибудь причине не сохраниться. Для сего дела он приспособил листок толстой бумаги, кое-как набросал на нем план Дедова. Показал на нем дом. Амбар. Конюшню. И уже от этих строений на глаз мерил сажени [1]– все это происходило на моих глазах.
Наверное, со стороны его действия выглядели смешными. Амвросий ходил по большой зале и считал шаги. Например, он ставил у стены стул и отмеривал от него расстояние.
– Здесь дом. Три моих шага – сажень, значит, примерно двадцать шесть саженей. Это амбар. От него – тридцать саженей, – бормотал он, считая и записывая.
Вскоре его самодельная карта стала напоминать, наверное, пиратскую карту клада с крестиком в центре. И надписью: «Копать здесь».
Готовую карту мы торжественно сложили в мой ридикюль с наказом беречь ее пуще глаза. Амвросий попытался даже намекнуть, что хорошо бы карту спрятать за лиф платья, но, натолкнувшись на мое сопротивление, не стал настаивать, пробурчав все же, что это место было бы куда понадежнее.
Он считал, что вначале мне надо было посетить имение, а потом уже ехать в Москву, узнавать, в каком состоянии дом. До нас, конечно, дошли разговоры о том, как горела Москва, и мы отдавали себе отчет, что в числе сгоревших вполне мог быть и дом Болловских.
Я спорила с Амвросием и настаивала, что вначале стоило осмотреть дом: осталось ли от него что-то, а потом уже ехать в имение и на месте прикидывать, хватит ли у меня средств на его восстановление? В крайнем случае, узнав это, я могла бы дать своему поверенному распоряжение продать землю, на которой стоял наш дом, вместе с его останками.
В Москву мне необходимо было поехать еще и потому, что накануне отъезда с помощью нашего стряпчего, господина Пересветова, я произвела ревизию своей недвижимости.
Не случись войны, нашелся бы у меня кто-то пусть из дальних родственников, надо мной, как несовершеннолетней, учинили бы опеку, кто-то другой взялся бы оценивать состояние моих дел. Но пока на границах нашего отечества шла война, временно законы соблюдались не так строго, как обычно. А впрочем, возможно, и в мирной жизни я оказалась бы предоставленной самой себе...
То, что я читала в романах и разговоры о чем прежде слышала, вовсе не обязательно применимы к моей теперешней жизни.
С домом в Петербурге было более-менее ясно. Им управлял опытный дворецкий, потому я имела основание надеяться, что в ближайшие год-два дом не рухнет и не придет в негодность.
Мне повезло, что Амвросий был человеком умным и преданным нашему семейству, он рачительно вел наше хозяйство. До поры до времени. А теперь я прекрасно понимала, что никакой ум не сможет поддерживать прежнее состояние богатого дома, не получая денег на его содержание!
Поэтому в целях экономии закрыли комнаты второго этажа, а потом и часть комнат первого. Причем долгое время я не хотела этого замечать. Наверное, мое внутреннее «я» оттягивало момент, когда придется стать лицом к лицу с взрослой жизнью и научиться принимать самостоятельные решения.
Надо думать, Амвросий меня жалел. На его глазах некогда процветающий род стал хиреть и гаснуть, так что в конце концов осталась одна я, Анна Болловская, девица пятнадцати лет и восьми месяцев от роду.
Глава вторая
Мне поневоле пришлось обратить внимание на то, как в последнее время сдал наш Амвросий. Буквально в последний год он стал совсем седым и спина его потеряла прежнюю прямоту. Правда, разум дворецкого был еще достаточно крепок, характер строг и непреклонен, так что остальные слуги боялись старика как огня. Но он отчего-то вдруг почувствовал необходимость взяться за мои дела, словно готовился в самое ближайшее время умереть, а до того успеть передать меня в чьи-нибудь хорошие руки.
На самом деле старику было сорок восемь лет, всего на два года больше, чем моему отцу, князю Михаилу Болловскому, когда разорвавшееся поблизости вражеское ядро – или шальная пуля, я точно не знала – лишило наш род своего последнего мужчины.
Я не знала, почему мой отец, которому по роду его деятельности полагалось сидеть где-нибудь в Главном штабе и планировать ход сражений, вместо этого оказался в самом опасном месте фронта всего лишь с одним ординарцем.
Но видимо, узнать об этом мне уже было не суждено.
Итак, в один прекрасный момент я позвала Амвросия в гостиную и сказала:
– Амвросий, мне нужно с тобой поговорить.
– Я давно этого жду, ваше сиятельство, – отозвался он, и мне послышалось осуждение в его голосе.
Давно ждет? То есть мне следовало завести этот разговор гораздо раньше? Но как он смеет пенять мне на то, что я... никак не хотела взрослеть и принимать нелегкую правду о моем положении.
Нет, скорее всего это я себе придумала. Амвросий просто не осмелился бы меня осуждать. Но я сама все не решалась заняться делами, все тянула, медлила, как будто это могло замедлить необходимость моего взросления. Потому, едва приняв решение всерьез заняться делами, я тут же стала себя корить за то, что сделала это слишком поздно.
– Скажи, мы теперь бедные, да? – выпалила я.
Ну вот, опять я не хотела определять этого сама, а пыталась заставить сказать страшные слова бедного Амвросия.
– Я не могу знать этого наверняка, княжна, но, поскольку из вашего имения в Дедове теперь не поступают деньги на содержание дома, можно предположить, что их нет. Управляющий господин Фридрих всегда был так обязателен, так своевременно присылал деньги... Вот уже четыре месяца он даже не пишет.
– А если его нет в живых? – предположила я.
Лицо опытного слуги не выразило никаких эмоций, разве что легкую задумчивость.
– Все может быть, – наконец отозвался он. – Если он умер своей смертью или погиб в результате военных действий, то этого просто некому больше сделать. Иными словами, что-то на вашей земле выращенное продавать и получать за это деньги. Если есть с кого и за что получать... В таком случае нужно срочно нанимать нового управляющего. А для этого...
– Нужно в Дедово кому-нибудь поехать, – продолжила я его мысль. – И поехать, кроме меня, некому.
Амвросий нехотя кивнул. Одно только: нанять нового управляющего мне вряд ли удалось бы в силу того, что я была слишком молода и не имела опыта распознавать деловые качества того или иного человека. Но я отчего-то уверилась, что достаточно будет мне прибыть в имение, как там, на месте, для меня все прояснится. И даже я, несмотря на младость лет, смогу принять верное решение.
И вот до моего московского дома осталось добираться совсем недолго. С крестьянином, что вез меня на телеге, мы решили доехать до рынка, а там уже попробовать найти извозчика. Не всех же лошадей извели французы!
Извозчик и в самом деле нашелся. Правда, его лошадь плелась пешком до нашего дома часа полтора, в то время как нормальный рысак домчал бы нас вполовину быстрее.
Картина, которая предстала моим глазам, способна была бы вызвать обморок у более впечатлительной барышни. Но, как любила повторять моя гувернантка Мадлен, оставшаяся в Париже, «настоящая аристократка должна владеть своими чувствами»! И я владела. Все равно появившийся где-то внутри холодок некоторое время не давал мне вздохнуть полной грудью от удара, каковой я получила.
Наш дом, тот, что прежде сиял по вечерам огнями, а днем – чисто вымытыми стеклами, теперь пялился на нас пустыми глазницами окон. Металлическая кованая ограда уцелела, но ворота, ажурный узор которых называли не иначе как произведением искусства, куда-то исчезли.
Белые колонны парадной лестницы оказались посечены осколками снарядов, а мраморные ступени выщерблены, словно по ним взад-вперед таскали тяжелые пушки.
Теперь я поняла, почему в письме Хелен говорилось о развалинах. Другого слова она и подобрать не смогла. Разве что – руины.
Где же могла жить она сама? Где жила моя бедная мама? Не иначе во флигеле, где прежде обитал наш садовник.
Так и оказалось.
Современные писатели любят сетовать на то, что молодое поколение – надо понимать, к нему отношусь и я – выросло бездуховным и бесчувственным... Вообще с множеством «без». Но думаю, ни один молодой человек на моем месте не остался бы равнодушным. И испытал бы чувство запоздалого гнева, возмущения или остолбенения, наблюдая вместо богатого дома жалкие останки будто бы прежде живого, цветущего организма.
На нетвердых ногах я отправилась к флигелю, в какой-то момент даже покачнувшись, потому что Сашка осторожно поддержал меня под локоть. Этого еще не хватало – проявлять слабость перед слугой!
Первые несколько минут после нашего с ней знакомства обрадованная Хелен только и делала, что говорила, а я, все еще ошеломленная, не слышала и половины из ее болтовни.
– Бедная княгиня! Как она страдала! Говорила: «Доченька, моя доченька!»
Это меня удивило. Моя мама сентиментальностью не отличалась. И причитать по мне, живой, лежа на смертном одре, было бы и вовсе ей не свойственно...
Невольно я оглянулась на Аксинью. Она отвела взгляд, словно не соглашалась со словами Хелен, но при этом не хотела вмешиваться. Как бы то ни было, а Хелен по положению была выше крепостной девушки, и Аксинья это прекрасно понимала.
На самом деле старику было сорок восемь лет, всего на два года больше, чем моему отцу, князю Михаилу Болловскому, когда разорвавшееся поблизости вражеское ядро – или шальная пуля, я точно не знала – лишило наш род своего последнего мужчины.
Я не знала, почему мой отец, которому по роду его деятельности полагалось сидеть где-нибудь в Главном штабе и планировать ход сражений, вместо этого оказался в самом опасном месте фронта всего лишь с одним ординарцем.
Но видимо, узнать об этом мне уже было не суждено.
Итак, в один прекрасный момент я позвала Амвросия в гостиную и сказала:
– Амвросий, мне нужно с тобой поговорить.
– Я давно этого жду, ваше сиятельство, – отозвался он, и мне послышалось осуждение в его голосе.
Давно ждет? То есть мне следовало завести этот разговор гораздо раньше? Но как он смеет пенять мне на то, что я... никак не хотела взрослеть и принимать нелегкую правду о моем положении.
Нет, скорее всего это я себе придумала. Амвросий просто не осмелился бы меня осуждать. Но я сама все не решалась заняться делами, все тянула, медлила, как будто это могло замедлить необходимость моего взросления. Потому, едва приняв решение всерьез заняться делами, я тут же стала себя корить за то, что сделала это слишком поздно.
– Скажи, мы теперь бедные, да? – выпалила я.
Ну вот, опять я не хотела определять этого сама, а пыталась заставить сказать страшные слова бедного Амвросия.
– Я не могу знать этого наверняка, княжна, но, поскольку из вашего имения в Дедове теперь не поступают деньги на содержание дома, можно предположить, что их нет. Управляющий господин Фридрих всегда был так обязателен, так своевременно присылал деньги... Вот уже четыре месяца он даже не пишет.
– А если его нет в живых? – предположила я.
Лицо опытного слуги не выразило никаких эмоций, разве что легкую задумчивость.
– Все может быть, – наконец отозвался он. – Если он умер своей смертью или погиб в результате военных действий, то этого просто некому больше сделать. Иными словами, что-то на вашей земле выращенное продавать и получать за это деньги. Если есть с кого и за что получать... В таком случае нужно срочно нанимать нового управляющего. А для этого...
– Нужно в Дедово кому-нибудь поехать, – продолжила я его мысль. – И поехать, кроме меня, некому.
Амвросий нехотя кивнул. Одно только: нанять нового управляющего мне вряд ли удалось бы в силу того, что я была слишком молода и не имела опыта распознавать деловые качества того или иного человека. Но я отчего-то уверилась, что достаточно будет мне прибыть в имение, как там, на месте, для меня все прояснится. И даже я, несмотря на младость лет, смогу принять верное решение.
И вот до моего московского дома осталось добираться совсем недолго. С крестьянином, что вез меня на телеге, мы решили доехать до рынка, а там уже попробовать найти извозчика. Не всех же лошадей извели французы!
Извозчик и в самом деле нашелся. Правда, его лошадь плелась пешком до нашего дома часа полтора, в то время как нормальный рысак домчал бы нас вполовину быстрее.
Картина, которая предстала моим глазам, способна была бы вызвать обморок у более впечатлительной барышни. Но, как любила повторять моя гувернантка Мадлен, оставшаяся в Париже, «настоящая аристократка должна владеть своими чувствами»! И я владела. Все равно появившийся где-то внутри холодок некоторое время не давал мне вздохнуть полной грудью от удара, каковой я получила.
Наш дом, тот, что прежде сиял по вечерам огнями, а днем – чисто вымытыми стеклами, теперь пялился на нас пустыми глазницами окон. Металлическая кованая ограда уцелела, но ворота, ажурный узор которых называли не иначе как произведением искусства, куда-то исчезли.
Белые колонны парадной лестницы оказались посечены осколками снарядов, а мраморные ступени выщерблены, словно по ним взад-вперед таскали тяжелые пушки.
Теперь я поняла, почему в письме Хелен говорилось о развалинах. Другого слова она и подобрать не смогла. Разве что – руины.
Где же могла жить она сама? Где жила моя бедная мама? Не иначе во флигеле, где прежде обитал наш садовник.
Так и оказалось.
Современные писатели любят сетовать на то, что молодое поколение – надо понимать, к нему отношусь и я – выросло бездуховным и бесчувственным... Вообще с множеством «без». Но думаю, ни один молодой человек на моем месте не остался бы равнодушным. И испытал бы чувство запоздалого гнева, возмущения или остолбенения, наблюдая вместо богатого дома жалкие останки будто бы прежде живого, цветущего организма.
На нетвердых ногах я отправилась к флигелю, в какой-то момент даже покачнувшись, потому что Сашка осторожно поддержал меня под локоть. Этого еще не хватало – проявлять слабость перед слугой!
Первые несколько минут после нашего с ней знакомства обрадованная Хелен только и делала, что говорила, а я, все еще ошеломленная, не слышала и половины из ее болтовни.
– Бедная княгиня! Как она страдала! Говорила: «Доченька, моя доченька!»
Это меня удивило. Моя мама сентиментальностью не отличалась. И причитать по мне, живой, лежа на смертном одре, было бы и вовсе ей не свойственно...
Невольно я оглянулась на Аксинью. Она отвела взгляд, словно не соглашалась со словами Хелен, но при этом не хотела вмешиваться. Как бы то ни было, а Хелен по положению была выше крепостной девушки, и Аксинья это прекрасно понимала.