На войну отца взяли зимой. Жалости к нему я не испытывал: он был здоровый, сильный человек, и мне казалось, что ему хочется воевать. Несколько подвод ехало по деревне, новобранцы шли сбочь дороги, отец и мать в шубах шли за санями, в которых сидели такие же, как я, ребята. Вдруг мать заплакала. Отец высадил меня на снег, а сам прыгнул в сани. Пьяные новобранцы погнали лошадей, распевая песни. Когда мы пришли с матерью домой, изба показалась мне темной и неуютной. В люльке орал мой маленький братишка Тимка. Бабушка сердито разрубала кизяки и бросала их в печь.
   3
   Вряд ли кто в нашем селе работал больше моего деда.
   О нем говорили, будто он в молодости на заработанные по найму деньги купил сапоги, в которых и пошел под венец со своей Марьей. С тех пор прошло более сорока лет, но сапоги все еще были целые, потому что дедушка надевал их только на пороге церкви, чтобы простоять обедню.
   В обычные же дни он ходил в лаптях, валенках, а летом босиком. Как я стал помнить его, он всегда сутулился, покряхтывал, ел очень мало, в самые лютые морозы не надевал варежек, шапку носил за пазухой, на всякий случай. Зимою голова его серебрилась инеем.
   Никто раньше деда не выезжал на полевые работы.
   В страду он ночами возил снопы, первым отмолачивался, первым поднимал зябь, всегда по чернотропу до снегопадов свозил сено из степи, первым обновлял санный путь. Старик любил работать, все делал неторопливо, без шума, часто напевая тонким голосом одну и ту же песеику:
   Овечушки-косматушки,
   Ах, кто вас пасет, мои матушки?
   Многое умел делать этот веселый человек: наонвал мельничные камни, вырезал из липы чашки, ковши, мог подковать любого коня. Непонятно было одно: почему бабушка Маша не любила дедушку.
   Красивая, синеглазая, она гордо не замечала его и хотя спала на одной печи с ним, но отгораживалась валенками.
   Однажды зимой дедушка ходил на прорубь за мокнувшими лыками и нечаянно попал в полынью. К вечеру он слег в жару. Бабушка натерла спину и ноги его редечным соком, приговаривая грубовато:
   - Дурак носатый, право дурак! Вот подохнешь - плакать никто не будет по тебе, несуразный.
   Эти слова сильно огорчили меня, потому что я одинаково любил стариков.
   Ночью я проснулся на полатях и услыхал чей-то шепот. Свесившись с полатей, я увидел бабушку: в тусклом свете луны она, в белой рубахе, стояла на коленях перед иконой в переднем углу.
   - Царица небесная! Пантелеймон мученик, спаси, исцели его. Прости меня, окаянную грешницу. - Послышались глухие рыдания, бабушка грузно упала перед иконой и долго лежала распростертая на полу.
   Под рождество не растелилась наша корова. Я был этому рад, потому что корову дедушка прирезал, и мы до самого покоса ели солонину.
   В этот сенокос дедушка нанялся к вдове Ентоватовой.
   Нанимать косарей приезжал Васька Догони Ветер. Одет он был в чесучовый бешмет, в красную шелковую рубаху, в мягкие на низком каблуке сапоги. На кудрявой голове чудом держалась шитая бисером тюбетейка. На загорелом узком лице его ярко светились серые глаза. Под усами поблескивали в невеселой улыбке зубы.
   - Ты, дяденька, будешь вроде главного на луговом покосе, - говорил он густым голосом, похлопывая дедушку по плечу. - В степях я смахну косилками, а в лугах косами приходится брать. А косари какие нопче? Лодыри.
   Я пущу тебя первым, зато и получишь вдвойне. Андрюшку тоже захвати, буду платить ему кашеварские.
   Мне очень хотелось знать, увижу ли я Надьку, но нарядный вид Василия и холодный блеск его глаз удерживали меня от расспросов.
   Рано утром мы запрягли в рыдван Старшину и выехали за село. Шли пешком, ехали в повозках нанятые Василием косари - русские, башкиры, хохлы-переселенцы.
   Я был недоволен тем, что с нами ехала мама: не хотелось нянчиться с Тимкоп.
   - Чаи, я мальчишка, а пе девчонка. Зачем обижаете:
   заставляете нянчиться?
   Но обиды свои я помнил, пока не перевалили знакомую гору и глазам моим не открылась Калмык-Качерганская степь. Волнами колыхались высокие травы. Пахнувший цветами и медом воздух распирал грудь, и тогда казалось, что у меня отрастают крылья и я могу взвиться вон к тому одинокому снежной белизны облаку. Радостно было смотреть то на табун кобылиц с жеребятками, то на равнины и увалы в зеленом пырее или ковыле, то на сгорбленную широкую спину дедушки с заплатой на холщовой рубахе, то на маму, которая сидела подле меня, покачивая на коленях Тимку и ласково поблескивая глазами из-под белого в крапинках платка.
   В полдень за двугорбой горой открылась березовая роща, меж деревьев блеснула река. Мы проехали мимо енговатовскоп усадьбы: белый двухэтажный дом в садах:
   на берегу пруда, вокруг - амбары, конюшни, дома. Пониже шумела водяная мельница. Я напряженно смотрел в темные, проплывавшие мимо окна большого дома, во Надька, с голубой лентой в тугих кудрях, так и не показалась. А зря она пе показалась, потому что я тогда очень любил ее, наверняка взял бы с собой на покос, научил бы варить кашу. Мне казалось, что льнула она сердцем вон к тому беленькому мальчишке, который науськал на наш обоз свору желтых, остервенело лаявших псов.
   Остановились мы на высоком круглом холмо, под тягл расстилались луга, блестел под солнцем родник, а рядом с ним похитнулись два палочных креста - когда-то убило грозой пастухов на этом месте, люди поставили тут два креста.
   Сенокос - веселая пора! В лугах непролазная сочная трава, на каждом шагу вылетают стрепеты. Сытый волк бродит по буеракам, заросшим кустарником, жаворонки поют в чистом небе - еще не пришло желтое знойное лето, не посохли травы даже на сурчинах, не потрескалась земля от жары, не потянуло пз степей чадным суховеем.
   По лугу двигались в белых рубахах косари, взмахивал литовками, а там, где лишь вчера сникла под косами трава, женщины в пестрых кофтах сгребали сено.
   Косари ворчали на дедушку за то, что он, ил л голозним, забирает слишком широкий ряд, быстро ц без остановки тянет круг. Непонятно было, как полусогнутый старик со впалым животом мог изматывать здоровенных мужиков. Казалось, он не уставал, был весел, отбивал и точил косы молодым париям, напевая свою песепку про овечушек. Но косари но любили его за то, что ему "не было износа", что он мало спал, не пил водку, почти не потел.
   Однажды во время послеобеденного сна косарей я видел, как один из них, крупный и рыхлый, украдкой подошел к дедушкиной косе и несколько раз провел медным пятаком по лезвию.
   Вторую половину дня дедушка едва дотянул: бледный, пошатываясь, он пришел к табору неверным шагом, лег под рыдван. Грудь его высоко вздымалась, как у запаленного. На следующий день он работал медленнее прежнего, без радости, и все косари были довольны им.
   Особенно хорошо на покосе вечером: схлынет жара, звучнее становится вжиньканье кос по траве, в борщевке кричит перепел, с пригорка доносится запах клубники.
   Прибежит мама в холщовых нарукавниках кормить Тимку, а я набираю сухой травы и разжигаю огонь под котлом, висящим на оглобле. Запашистый дым обдает мои ноздри. Из темноты, переговариваясь, выходят к табору мужики с косами на плечах. Дедушка дает мне ядреную борщевку, потом, пока доваривается каша, он отбивает и точит косы. Молодые парии барахтаются на копнах, девки идут к роднику умываться. И почему-то хорошо и весело становится на душе. Забывается утомленный знойный полдень, и ты, поужинав, ложишься на свежее, волглое от росы сено. Тихо под звездным степным небом. И хотя тесе всего семь лет, душа твоя сладко бредит далекими воспоминаниями: вот мама, улыбаясь ласковыми глазами, дает мне грудь, обмазанную чем-то горьким, я плачу, но снова тянусь к соску и опять плачу. Так, помнится, давно когдато отучали меня от материнского молока, отрывали от матери, приучая к лишениям и горестям жпзнп. Живо представляется, как бабушка в кокошнике поддерживала меня за подол красной рубахи, когда я учился ходить.
   Теперь, гляля на звезды, вспоминается еще что-то более далекое. Давным-давно вплел я эти звезды. Белл, нэдяр?м же рассказывала мама, что родился я в степи ночью. Наверно, вот так же светили звезды, а за крестцами снопов выли волки. Иаверпое, тогда и заглянули в ыаза мои эти звезды. Засыпаю я под обрывочный говор косарей, под тихни звон обмываемого матерью котла, под едва уловимый далекий волчий вой. Звезда упала на ресницы, и я очутился в каком-то светлом саду.
   Счастливая сенокосная пора! Хорошее время, когда кажется, что тебя все любят, потому что ты никому еще не надоел ни расспросами, ни поучениями, когда самый большой проступок твои против общества заключался в том, что ты, оставив в траве годовалого братишку "орать до пузырей", залез в енговатовский огород.
   С нетерпением ждал я того момента, когда дедушка поведет на водопой к роднику Старшину, сидя на нем както боком. Я бросался за дедом, хватаясь за его пятку. Он нагибался с коня, брал меня и сажал впереди себя. Мне хотелось галопом скакать с горы, но дед вырывал из моих рук поводья. Зато на обратном пути я ехал один, а дед, зачерпнув ведром воду, шел позади. Необыкновенное чувство рождалось в груди моей, когда я ощущал ногами напрягающиеся мускулы лошади: большим и сильным казался я сам себе. А как увижу белую палатку, маму, так к хочется промчаться на копе, как на крыльях. Но Старшина лучше меня знает, что нужно делать: несмотря нд то что я бью его пятками по бокам, дергаю за поводья, оп только притворяется, будто хочет бежать, на самом же деле семенит своими кривыми избитыми ногами.
   Сенокос подходил к концу. Очевидно, вырос я за две недели, потому что дедушка доверил мне одному поехать на водопой. Я подвел Старшину к рыдвану, сел на его острую, как ребро ладони, спину. Мне казалось, что я еду не к роднику, а в какой-то неведомый край с необыкновенно важным поручением. Когда я проехал могилу пастухов, путь мой преградила рессорная пролетка, запряженная парой белых лошадей. В пролетке сиделп Василии Догони Ветер и красивая смуглая девочка. Она держала над своей черной кудрявой головой розовый зонтик. То была, несомненно, она, Надька, по теперь бы я не мог назвать ее так, потому что в ее волосах не было голубенькой ленточки и она смотрела на меня, как поргапстып теленок на котенка: с величественным добродушием.
   - Дядя Вася, - сказал я, чтобы обратить ее внимание на меня.
   Василий остановил лошадей, легко соскочил с пролетки и, порывшись в кармане, дал мне пятак.
   - Какой ты большой, крестничек, - сказал он.
   Я смотрел на девочку, она тоже смотрела на меня.
   - Почему у мальчика волосы как солома? - спросила она Василия. - Он кто?
   - Андрюшка он, понимаешь, просто Андрюшка.
   Пролетка скрылась за холмом. Я подъехал к роднику.
   Ключи били из-под песчаного камня, образуя ступенчатый каскад, переходящий в небольшое озерцо. Пока Старшина, раскинув передние ноги, пил, я смотрел на наше с ним отражение. П вдруг я услышал тяжелый гул, казалось, шедший откуда-то пз глубины земли. Старшина поднял голову, навострил уши. Вдруг в зеркальном отражении, кроме нас со Старшиной, появилась на вершине горы лошадь, потом другая, третья. Можно было подумать, что кони выплывают откуда-то из глубины родниковых вол.
   Раздалось громкое ржание. С гор в пыли мчался темной тучей огромный табун лошадей. Впереди, пригибая голову, бежал жеребец. Лавина катилась на иас. Старшина проворно вытащил ноги из грязи, засеменил к табору. Я слышал позади себя стонущую под ударами копыт землю.
   От табора, размахивая горящей головней, бежал ко мне дедушка. Я вцепился в гриву Старшины. Налетевшие лошади грудью сшибли Старшину, и оп упал на колени.
   Я полетел через его голову. Последнее, что я запомнил, была удушливая пыль, забившая мой рот, удары надо мной тяжелых копыт и ржание... Потом видел одним глазом грудь дедушки, залитую кровью: старик нес меня на руках. Потом опять темное забытье. Кто-то очень долго стучал не то молотком, не то камнем по моему затылку.
   Когда я пришел в себя, меня отвезли в татарское селение Гумерово, к старому хромому лекарю Усману. Он долго лечил меня травами, кумысом и медом. После молотьбы приехал за мной дедушка. Он отвязал от телеги бычка-годовичка, снял с его коротких рогов налыгу, и бычок ушел под плоскую крышу Усманова сарая. В ответ на это Усман поставил в телегу деда туесок меда.
   - Хорош малай, - говорил Усман, ощупывая мою голову. - Теперь долго жить будет, потому что табун лошадей по нему пробежал. Я башку починил, ноги починил.
   Мал-мал хромать будет. Как я. На войну не возьмут.
   Я никогда не забуду прохладного сумрака в глиняной сакле Усмана, мягкие кошмы, ласковую заботу старика и его жены, называвших меня по-татарски Энвером, и еще никогда не забуду предсказаний Усмана насчет того, что меня не возьмут на войну, - вся моя жизнь была войной.
   4
   Микеша Поднавознов был старше меня на три года, но учились мы с ним в одном классе, потому что Микеша третью зиму не расставался с букварем. Он хорошо знал закон божий, боялся Илью-пророка. Частенько вместо того чтобы идти на уроки, Микеша зарывался в солому на гумне, спал, пока не окончатся занятия в школе, а потом, стряхивая мякину со своей косматой головы, присоединялся к ученикам.
   - Ну, у кого что пожрать осталось? - спрашивал Микеша. - Выворачивай сумки!
   Одноклассники боялись его, отдавая свои завтраки, которыми он кормил черную кривую собаку Терзая.
   - Андрюшка, не водись с Микешкои, не человек он, а петля. Непутевый, говорила бабушка.
   - А в кого ему быть путевым? - спрашивал дедушка. - Чай, знаешь, какие отец с матерью: картежники, трубокуры, выпивохи. Запьянцовские люди. Кто чего украл - им несут. Спрячут, продадут - и концы в воду.
   Однажды в воскресенье утром я пришел к Подпавозновым и застал их в великом горе. На глиняном полу разостлана коровья шкура, бурая шерсть ее полосато вычернена сажей. Вся семья сидела вокруг шкуры, плакала.
   Только сам дядя Никанор Поднавознов в ватной куртке, в узких самотканых штанах стоял у стены, расставив длинные, как жерди, ноги, и пел с пьяной хрипотцой:
   Мать сыночку говорила:
   Не водись с ворами,
   А то в каторгу пойдешь,
   Скуют кандалами.
   - Перестань выть, жердяй несчастный! - закричала тетя Катя. Поплевывая на шкуру, стирая передником пятна сажи, она запричитала: - Кормилица наша, Буренушка! Сгубил тебя долгоногий дурак!
   Никанор налил в кружку самогонки, по выпить не успел: старший сын, глухонемой Санька, вырвал из его рук кружку.
   Мне очень нравился этот парень. Он один кормил семью Поднавозновых: делал ведра, лампы, паял, слесарил, клал печки. Родители его стыдились.
   - Ну, ну, Саня, не бунтуй, - сказал Никанор и снова налил самогонки, и они вместе с женой выпили. Он обнял ее и запел:
   Эй ты, Катенька,
   Распузатенька,
   В трубу лазала,
   Щеки мазала,
   На улицу выходила,
   Сажей брови подводила,
   На камушек села,
   Три лепешки съела,
   Еще захотела.
   Никанор умолк: в избу вошел мой дед. Никанор ладонью смахнул со шкуры капли крови.
   - Беда, Еремей Николаевич. Шарлыцкие ловко подковали меня на все четыре, - говорил он, восхищаясь ловкостью обманувших его людей. Стучатся ночью:
   "Дядя Миканор, принимай корову". - "Заводите под сарай, жалко, что ли. Вы воровали, мое дело зарезать. Я не в ответе". Завели, я с фонариком вокруг нее - чудная животина, масть бурая, а по бокам черные полосы. Морда тоже полосатая. "Режь, дядя, мясо пополам: нам задок, тебе передок". Я поторговался насчет гуська и шкуры.
   "Ладно, говорят, бери себе весь сбой". Прикрутили рога к пряслу, занес я ножик над теменем, обушок приподнял, а сердце у самого уж так и ноет! Корова глядит на меня.
   руку лижет. "Чего губы-то распустил? Коли!" Подвалил корову, она только мыкнуть успела. Быстро освежевали в три пожа, разрубили тушу. Взвалили они свою часть на розвальни, укатили. Подвесил я передок под перекладину, в кути задремал. Тут-то и налетела на меня Катюха с пятеркой огольцов и давай лупить: "Дети, бейте его, ирода, он с ума спятил, Буренку зарезал!" Насилу я вырвался. И что же оказалось? Шарлыцкие разукрасили сажей мою же корову, подсунули мне. А я поднял нож. дурак...
   - Не тужи, - сказал дедушка, - это, чай, первая промашка. А так-то много порезал ты краденого?
   - Не считал. Это они в отместку за лошадь: продал однажды я ихнего третьяка, а деньги забыл вернуть.
   Мы с дедом ушли, а через час Поднавозповы дрались:
   сначала Иикаиор бегал по улице за Катей, потом она гонялась за Никанором, под конец оба они, вооружившись метлой и чапельником, преследовали Микешу, громко крича:
   - Провались ты сквозь землю! Кидай ему чапельник под ноги, кидай!
   Микеша ночевал у нас.
   В моих глазах он был герой, потому что не боялся родителей, курил и, главное, в любое время мог избить меня.
   То грозя, то заискивая, он приставал ко мне со своей дружбой. Я ненавидел этого тонкогубого грязного мальчишку и все же подчинялся ему. Он взял надо мной такую власть, что без его разрешения я не смел уйти с улицы, дружить со своими сверстниками.
   Была морозная, сухая, бесснежная осень. Давно отмолотились, отпахались, сараи перекрыли свежей соломой.
   Холодные ясные дни стояли всю осень, робко греющее солнце низко проходило над голой степью, потом пылала заря - тихая, подрумяненная морозом. Из лугов с вязанками чилиги вечерами возвращались краснощекие солдатки и подростки. Пруды, окаймленные желтыми камышами, отсвечивали чистым зеленовато-голубым льдом. В тишине вечера звучно отдавался звон оброненной трости, конька, полоснувшего лед.
   Каждый день, вернувшись из школы, я брал свои деревянные коньки, окованные проволокой, совал за пазуху горячие пироги с осердием и бежал через огороды по редким почерневшим будыльям подсолнуха. За красными облетевшими талами маячил заячий малахай Микеши Поднавознова.
   - Ешь! - кричал я, разламывая пирог пополам.
   Он очень любил жирное, пироги поедал с волчьей жадностью, чавкая, облизывая свои грязные тонкие пальцы.
   В старом отцовском полушубке, подпоясанный кушаком, в больших сапогах, Микеша мчался по льду, едва поспевая за мной. За камышом мы ложились на лед и рассматривали плавающих подо льдом рыб.
   - Ты должен всегда ходить со мной, куда я позову.
   А не пойдешь, буду бить тебя. А если матери скажешь - убью. Вот сейчас пырну тростью под сердце! - говорил Микеша, приставляя к моей груди острую с расплющенным концом трость. - Если крикнешь, я решу тебя!
   Я видел мелькавших за камышом ребят, слышал звучное скольжение коньков по льду и тихо плакал.
   - Все равно убью тебя, раз ты не хочешь дружить со мной.
   - А если мама не велит.
   - Ты должен слушаться меня, а не мать, потому я могу тебя убить, и мать не узнает.
   Все возвращались домой радостные, один я убитый, задавленный.
   - Принеси семечки, - говорил Микеша, подавая мне мешочек.
   Тихонько пробрался я в избу, потом на печь, где сушились семечки, нагреб полный мешочек и, спрятав его под полой, выбежал на зады к Микеше.
   День ото дня все труднее становилось мне жить. Много кое-чего перетаскал я Микеше.
   Весной Микеша приказал мне воровать яйца из куриных гнезд. Я сделал это. Потом он велел:
   - Принеси наседку с цыплятами.
   - Ты дурак, - возразил я, - разве наседку можно утащить?
   Он повалил меня на землю и бил каблуками по голове и по лицу. Может быть, он и убил бы меня, если бы не помешал его брат глухой Санька.
   Братья умыли меня и натерли медным пятаком синяки.
   - Идп домой, скажи матери, что упал с кручи, - сказал Микеша.
   Я еле добрался до дома. Увидав меня, мать ахнула.
   - Это Петля тебя избил? - спросила бабушка.
   Я отрицательно качал головой.
   Мать плакала, потому что я упорно лгал. А когда все заснули, я просил у бога смертн.
   Однажды Микеша перехватил меня на полпути из школы домой, и мы зашли с ним в соседский пустой сарай.
   - Дай мне присягу: слушаться будешь только меня.
   Я твой друг, и ты пойдешь за меня в огонь и в воду.
   Никогда еще я не чувствовал себя таким подавленным! И хотя рядом был наш дом, дедушка ходил по двору, мне казалось, что вся моя жизнь в руках Мпкешки.
   "Как избавиться от него? Зачем я пошел с ним? Когда все это началось? За что он мучает меня? Ведь никому я не сделал зла", - думал я.
   Взгляд мой упал на камень - и в голове моей мелькнула страшная мысль, но я испугался этой мысли и отбросил ногой камень.
   - Больше терпеть не буду, - сказал я. - Расскажу о тебе учителю и дедушке.
   - Жалуются только трусы и ябедники. Я тебе зла по желаю. Я люблю тебя. Можешь ли помочь мне, Андрейка?
   - Помочь - это другое дело.
   Микеша поправил воротничок моей рубахи, тяжело вздохнул.
   - Понимаешь, Андреика, мне нужна рыба свежая...
   Мать захворала. Угостить надо ее. А твой дед наловил рыбу. Под сараем она вялится на веревочке. Последний раз уважь, а?
   - Только последний раз, - сказал я, пряча его мешок за пазуху.
   Словно в бреду, шел я к сараю. Нужно незаметно пройти мимо дедушки, вытащить из-за пазухи мешок, положить в него карасей и так же незаметно отнести з кусты. Это не только страшно, ото гадко, унизительно, но зато последний раз. А потом начнется другая жизнь.
   Едва я вошел под сарай, как в дверях появился дедушка. Участливо взглянув в глаза мои, он спросил:
   - Хвораешь, Андреика? Белый с лица-то.
   - Ни-ничего, - запинаясь, ответил я. И заметил, как взгляд деда скользит по моему лицу вниз. Я невольно проследил за этим щупающим взглядом и увидел, что из-за пазухи торчит мешок.
   - Это что за тряпка? - небрежно спросил дедушка, выдергивая мешок. Что-то жесткое сверкнуло в его серых глазах.
   Страх перед Микешей и ненависть к нему, угроза разоблачения, сознание своей вины оглушили меня. Будто сквозь сон, слышал я слова деда:
   - Что ты делаешь, Андрей?
   И та самая костлявая рука, которую я всегда любил, угрожающе поднялась над моей головой. Я зажмурился но рука легко опустилась на мое плечо. Лучше бы дед ударил, чем обнял.
   - Пойдем, внук, хворосту нарежем, - весело сказал дед и. не дожидаясь моего согласия, взял меня за руку.
   На берегу пристал к нам Микеша. Меня удивило то нагловатое спокойствие и достоинство, с каким он сказал:
   - Еремей Николаевич, ты очень нсмолодел.
   - А чего мне стареть, - ответил дедушка, загадочно блестя глазами. Он срывал по пути щавель, угощал нас.
   "Почему они притворяются? Ведь оба знают, что я вор, а, видишь, как весело говорят", - думал я. И мне хотелось, чтобы ничего не было: ни мешка, ни воровства, ни унижения, ни притворства, - а были бы только вот эта зелень луга, голубизна неба, солнце, сочная трава и луговой чеснок под ногами, шиповник в душистых розовых цветах.
   Подошли к кустам краснотала. Дедушка достал из кармана складной нож. Нагибаясь, он срезал прутья, почти не глядя на них. Я следил за его руками, большими, костлявыми, и удивлялся тому, что они, словно зрячие, безошибочно выбирали в кустах прямые тонкие талинки. Нарезав два больших пучка, дедушка выпрямился.
   - Ребята, подойдите ближе, - позвал он.
   С полной готовностью понести любое наказание я подошел к дедушке и, опустив руки, прикусив нижнюю губу, смотрел на его брови снизу вверх.
   Поднавознов остановился в двух шагах от старика, вынул свой нож и, усмехаясь, кривя губы, спросил:
   - Тебе помочь, Еремей Николаевич?
   Дедушка вытащил из кармана мешок и, встряхнув его перед глазами Микеши, спросил:
   - Твой?
   Микеша побледнел, и теперь чужой казалась улыбка на его губах.
   Старик наотмашь ударил его хворостиной по спине.
   Микеша упал на четвереньки, карабкаясь на песчаный взлобок. Дед взял его за шею двумя пальцами, как берут котят. Я зажмурился. Я слышал ноющий свист хворостин, дурной рев Микеши. Два обжигающих удара по спине заставили меня подпрыгнуть. Потом все затихло, и я открыл глаза.
   Дедушка сидел на берегу, опустив голову, легкий ветер колыхал его волосы. Нахмурив брови, дед сказал:
   - Я вас образую, шалопаи! Цацкаются с вами. Андрюшка, какой ты, к черту, парень, если не заехал ему в рыло? На тюремные дела толкает он тебя, а ты идешь овца овцой.
   Дедушка взял пучки хвороста, спрятал мешок в карман своих холщовых штанов и пошел домой, ни разу не оглянувшись.
   - Вовек не прощу я ему и тебе, - сказал Поднавознов.
   Я шагнул к нему и ударил его в лицо. Он удивленно посмотрел на меня, сплевывая розовую слюну.
   - Эх, Андрюшка, стукну я тебя разок кастетом, и склеенная башка твоя разлетится, как горшок, - сказал Микеша уже без прежней уверенности.
   Утром мы с дедушкой, положив на рыдван борону, лагун с водой, поехали сеять. Бабка поставила в пшеницу горшок кислого молока. Гладкий перелинявший Старшина понесся рысью по ровной степной дороге.
   Встречались крестьяне и, сняв шапку, спрашивали:
   - С помощником едешь?
   - Да, не видя подрос!
   Остановились у межевого столба, на котором белел лошадиный череп. Дед запряг Старшину в борону, насыпал полную кошелку пшеницы, повесил через плечо ремень и пошел по полю, разбрасывая зерна. Когда он обошел два круга, я сел верхом на лошадь и поехал по пашне.
   Так я ездил до обеда, три раза по одному следу.
   День был теплый, тпхпй. Я слушал пение жаворонка нал голым полем, старую дедушкину песню, которую он тянул тонким голосом:
   По увалам, по долпнушке
   Сеял хлебушко Илья Муромец.
   Крепко пахло черноземом, конским потом, ремнями.
   С какой радостью после работы я садился на землю перед котлом, ел сливную кашу, немного пригоревшую, пахнувшую дымком. На вечерней заре ложился спать, накрывшись до подбородка жестким зипуном. Меркло над степью небо, прохладный чистый воздух овевал лицо. Засыпал я быстро, едва поймав взглядом звезду.