10
   День ото дня все тревожнее и напряженнее становилась жизнь нашего села. Возвратившихся домой фронтовиков, даже старших возрастов, снова мобилизовали на войну; Керенский издал приказ о возвращении помещикам земли, имений и власти. Помещики привели на свои хутора отряды калмыков и казаков. Отряды эти уже совершили набеги на соседние села, отобрали скот и выпороли плетями мужиков. На наше село они пока не решались налетать, и мужики объясняли это тем, что у нас много фронтовиков. Однако никто из крестьян не ночевал в поле. Каждый вечер подводы стекались в село. Огней по вечерам не зажигали, спать уходили на огороды и в подсолнухи. Теплыми лунными ночами сладко пахло спеющими дынями, на заре булгачил людей гулкий утиный кряк, гусачье гоготанье в камышах, переливчатое пение кочетов. Всю ночь по селу ездили конные патрули. Дороги, мост охранялись "секретами" из трех - пяти человек на каждом въезде, вооруженных берданками и винтовками, привезенными Васькой Догони Ветер. Ни днем, ни ночью не затухал горн в кузнице: ковались пики, ножи, клинки. Эта таинственная ночная жизнь, полная тревожных ожиданий, радовала меня.
   Отец мой исчезал из дома каждую ночь, возвращаясь на заре в сопровождении двух человек. Он тихонько снимал с себя пояс, гимнастерку и ложился спать рядом со мной. Раз как-то я увидал: он вынул из кармана черный револьвер и положил его себе под голову. Не терпелось поговорить с отцом об оружии, но я сдержал себя, подчинившись той особенной скрытности и таинственности, которая пропитала всю жизнь людей нашего села.
   Однажды ночью неподалеку от подсолнухов, в которых мы спали, послышались глухие удары лопат об землю, шорох выбрасываемой из ямы земли. А утром я увидал взрытую свежую грядку, по которой мама высаживала зеленый лук.
   - Зачем пересадили сюда лук? - спросил я.
   - На той грядке червяк завелся, вот я и пересадила? - ответила мама и, взяв лейку, начала поливать саженцы. - Он, червяк-то, какой? Жрет и жрет.
   Иногда казалось, что происходящее ночью: разъезды, шорохи, сдержанные голоса, появление и исчезновение отца с двумя неизвестными - все это лишь сон, что днем все как ни в чем не бывало работали в поле, на гумнах.
   И никто даже словом не оговаривался о той таинственной ночной жизни, которая наступала вместе с сумерками.
   С темнотой жизнь менялась, преображалась: то конник проедет в конце улицы и как бы прочертит пикой по желто-дымной полосе заката, то волчьими глазами вспыхнут у моста цигарки сидящих в "секрете", приглушенный окрик раздастся в темноте: "Кто идет?" - и щелкнет затвор винтовки. Сказочная ночная жизнь разжигала мое воображение, и мне представлялось, будто полосуются кинжалами, секутся топорами силачи в лесу, вихрятся в бешеной скачке всадники в заколдованной лунным светом степи.
   А встанешь утром, взглянешь на умытые росой травы, на освещенные солнцем дома, на старух, провожавших телят к выгону, услышишь брань Поднавозновых, плач соседской девки-вековухи, проливающей слезы у ворот, в злую насмешку испятнанных дегтем каким-то отчаюгой.
   И ночная жизнь отойдет в твоем сознании в тот далекий и темный погребок памяти, куда откладываются лишь детские сновидения.
   Однажды в полдень я рыбачил у моста под ветлой, кинувшей тень на тихий омуток. Вдруг рядом с тенью ветлы на воду легла ушастая тень лошадиной головы. Я взглянул наверх и увидел двух всадников на гнедых длиннохвостых конях. Оба су глинисто-темны от загара, один с бородой, другой с усами.
   - Подь-ка сюда, малец, - позвал меня усатый.
   Я воткнул удочки под корневище покрепче, поднялся к верховым на песчаный берег.
   - Тебя как зовут? - спросил усатый, нагнувшись с седла и надавив пальцами на мою голову.
   - Ну, Андрюшка, а что? - сказал я таким глуповатым тоном, что сам даже удивился.
   - А что, Андрей, рыба клюет?
   - Окунь клюет, а сазанчнкн нет.
   - Пойдем, я тебе поймаю сазана. - Усач передал лошадь своему товарищу, а сам, придерживая шашку, сиганул с кручи к воде, присел на корточки и взял удочку.
   Бородатый товарищ его свел лошадей в ивняк, влез на сучок тон самой огромной ивы, на которой весной устраивали мы гнездо, и стал рассматривать в бинокль наше село.
   - Кто это крючок тебе такой делал? - спросил усатый.
   - Поднавознов Санька, глухой.
   - Плохо. Вот я умею пики ковать, шашки. Смотри, какую я себе смастерил! - сказал усатый, выхватывая из ножен клинок. - А ведь ты, поди, и шашки-то не видел?
   А? - Он косил на меня своими маленькими черными глазами.
   - Не видал. У нас ведь нет оружия-то, - сказал я.
   - Нету? Вот беда! - огорченно воскликнул он, пряча шашку в ножны. - А мы думали у вас в селе купить оружие.
   - Вы при оружии, на что вам еще-то?
   - Нам надо много, - ответил усатый, кидая в воду голый крючок. - А вам разве не надо? Казаков-то быть разве не собираются ваши мужики?
   Я глядел на его порыжевший на солнце чуб и притворялся, будто не догадываюсь, что имею дело с казаком.
   - А зачем их бить-то?
   - Да ты, малый, дурак, я вижу, не знаешь, что вагля мужики собралась бить казаков, а мы вот приехали к ним помочь, вашим мужпкам-то. Слышишь, Сусликов, пареньто вовсе дурачок. Езжай!
   Бородатый сел на коня и шагом поехал по мосту.
   Я стал сматывать удочки, но усатый остановил меня.
   - Погодп, не тороппсь. На вот гильзу, а то ты, поди, и гильзы не видал. А?
   - У нас этим не балуются.
   Я выдержал сверлящий взгляд казака, добавил:
   - Мы в бабки, то есть в казанки, играем. А чтобы там патроны пли гильзы, так этого и в помине не бывает...
   - Вот что, придурок, сиди тут, разевай рот, пока не стемнеет, - сказал усатый и быстро влез на кручу. Оттуда он погрозил плетью, потом, сунув два пальца в рот, надувая коричневые щеки, просверлил воздух таким пронзительным свистом, что у меня в ушах засвербело.
   К реке выехало несколько конников на потных, запыленных лошадях. Лошади заржали и потянулись к воле.
   Но всаднпки рвали удилами, въезжали на мост. Чубы, бороды, мохнатые шапкп с красным верхом побурели от пылп. В первом ряду ехал молодой бритый офицер с погонами на френче, в белых перчатках, в фуражке с кокардой. Под козырьком блестели белками раскосые глаза.
   За мостом под кручей скопилось человек сорок казаков, кпргпзов и калмыков. Офицер крикнул, и они, вдруг выхватив шашкп, помчались на село, огабая его веером.
   Я побежал в село.
   От дома к дому ходил староста, стуча палкой в окно, вызывая хозяев на сходку к церкви.
   - Где ты носишься, демон летучий? - ворчливо встретила меня во дворе бабушка.
   Я кинул на крышу амбара удочкп, подошел к отцу и деду, которые сиделп на каменных ступеньках сенечного крылечка и тихо говорили. Отец обнял меня тяжелой рукой, и я прижался к нему головой.
   - Я, что ли, пойду на сход, - говорил дедушка, - вам, молодым, делать там нечего. Ишъ, понаехали с ружьями, нечистая сила! Ты спрятался бы, не ровен час.
   - На сход пойду я, - спокойно-медленно ответпл отец.
   Я с любовью смотрел, как оп умывался, поливая воду на загорелую шею, на крупную лысую голову, как он п0- том надел вылинявшую гимнастерку, пришпилил Георгиевский крест, туго затянулся поясом и, медленно свернув цпгарку, закурил. Он стал выше, стройнее, строже, красивее.
   - И ты пойдешь со мной, Андрейка, - сказал он, угадав мои желания.
   - Не бери его! - возразила бабушка. - Конем стопчут, антихристы.
   - Не бери, Ваня, - тихо попросила мама, - Ничего, пусть привыкает, - с улыбкой ответпл отец. Он поправил фуражку, подкрутил усы и, сжав мою руку в своей огромной черной руке, зашагал по улице, прямо держа голову. Я с гордостью посматривал на своих сверстников, которые выглядывали из ворот. "А вот у вас нет такого отца", - хотелось мне крикнуть, но вместо этого я лишь заглядывал снизу вверх в любимое лицо с тугим подбородком.
   За нами потянулись крестьяне, солдатки, фронтовики.
   На площади перед школой и церковью гуртовались спешившиеся калмыки и казаки, привязанные к церковной ограде кони чесались о стояки; на тразе сидело несколько киргизов, поджав калачиком ноги. Отец поздоровался с казаками, приложив к виску вытянутые пальцы. Одна казак торопливо отдал честь, два других засмеялись, глумливо глядя на отца.
   - Вы что, не знаете военного устава? - строго спросил отец. - Почему честь не отдаете?
   - А ты кто такой? - подлетел к отцу старик в чекмене, замахиваясь плетью, но другой схватил его за руку.
   - Ослеп, что ли? Не видишь, крестик на груди?
   Герой!
   С любопытством смотрел я на подходивших и рассаживающихся перед школой на бревне и траве мужиков в рубахах и сыромятных ремнях, съехавших ниже пупа, на бородатых воинственного вида казаков в ладных чекменях, с ружьями за плечами, с шашками на боку, на спокойно-бесстрастных, как из меди выкованных калмыков, сидевших, поджав под себя ноги, перед мордами своих лошадей. И особенно весело было оттого, что мой отец выделялся среди всех этих людей: в простиранной гимнастерке, фуражке, с Георгиевским крестом на широкой груди, он, казалось мне, потому сидит на ступеньке школьного крыльца, что никого не боится. Мне хотелось рассказать всем о том, что отец на фронте в разведку ходил, взял в плен немецкого офицера, очень толстого и сердитого.
   Подошли, громко разговаривая, молодой белоусый матрос Терехов в бескозырке и широких брюках и Васька Догони Ветер в шелковой красной рубахе, оба чуть хмельные, с озорным огоньком в глазах.
   - А что, Иван, кинуть в конников парочку вот этих лимонок? А? - сказал матрос, наполовину вытащив из каргмана гранату.
   - Погоди, - сказал отец.
   В это время на крыльцо вышел пз школы в сопровождении двух казаков и старосты невысокий сухопарый офицер. Под блестящим лаковым козырьком фуражки беспокойно бегали раскосые глаза, губы были плотно сжоты.
   Это был тот самый офицер, который проехал по мосту но красивой золотисто-игреневой лошади, когда я рыбачил, а подсевший ко мне казак выпытывал меня, делают ли в наших кузницах пики.
   - Сын Шахобалова, старшой, - услыхал я шепот Васьки Догони Ветер. Мы с отцом встали и отступили к стене.
   Староста снял полинялый картуз, вытер лысину, резко выделявшуюся белизной кожи от загорелых лба и шеи, сказал сиплым голосом:
   - Господин офицер, вот тут все общество собралось, толкуйте, коли что.
   - Ну что ж, мужики, - ласково заговорил офицер, постегивая плетью по своему левому сапогу, - лошадок, коровушек увели из имения моего отца, теперь надо вернуть подобру-поздорову. А?
   Крестьяне молчали. Офицер снова заговорил уже сердито и жестко, ударяя своей похожей на гадюку плетью не по левому, а по правому сапогу.
   - Кто украл скотину - ведите сюда. Кто украл машины, мебель - несите и везите к пожарному сараю.
   Даю вам час.
   - А кто тово, значит, не брал, тому можно, значит, уходить по домам? спросил староста. - Время рабочее, молотить надо.
   - Пока не верне-те награбленное, я никого не отпущу.
   Шахобалов закурил. Приятный духовитый дымок поплыл в тишине над головами людей. Отец свернул цигарку и долго высекал стальной плашкой из камня, потом прикурил и не спеша спрятал ватную ленту в гильзу и затянулся.
   - Солдатик, - обратился Шахобалов к отцу, и мне вдруг стало смешно оттого, что дробненький, с маленькими руками человек обращается, как к ребенку, к моему отцу - высокому, плечистому, с крупным загорелым лицом, внушительными усами.
   Отец шагнул к Шахобалову, и огромная рука его взметнулась к козырьку, глаза уставились в лицо офицера.
   - Я вас слушаю, господин прапорщик!
   Шахобалов поморщился.
   - Говори проще, солдатик. Разве ты не знаешь, что отменили отдавать честь офицеру? Теперь свобода, и все люди равны.
   - Так точно, господин прапорщик, отменили, но вы снова хотите восстановить старые порядки.
   - Ошибаешься. Я не хочу. Мы должны жить в мире.
   Говори проще. Почему мужики не исполняют моего приказания?
   Отец насмешливо улыбнулся, ответил громко:
   - Мы окружены вашим карательным отрядом, господин помещик. Чего же вы хотите?
   Я оглянулся в то время, когда конники, закончив оцепление сходки, обнажили поблескивающие на солнце клинки.
   Шахобалов, ударяя плетыо по правому сапогу, сказал:
   - Я отпускаю вас, везите и несите награбленное. Наказывать не буду. Заложниками остаются георгиевский кавалер Ручьев, матрос Терехов, староста Чащин и Василий Боженов. Если через час не вернете ворованное добро, заложников увезу, а село сожгу. Все, господа мужики.
   Первым привел пару огромных коней брат Василия Боженова. Он был красный, немного пьяный.
   - Я твоих лошадей стерег, господин офицер. Скажи спасибо, что они не попали в жадные руки.
   - Спасибо. Живите спокойно, - ответил Шахобалов.
   Один за другим приводили крестьяне лошадей, коров,
   везли хомуты, посуду. Шахобалов записывал фамилии, выдавая ярлыки, и все реже благодарил. Последним привел на недоуздке маленькую кобыленку Поднавознов.
   - На, Шахобалов, бери. Не было лошадей, и эта не лошадь, - сказал он. И где она, чертов шадер, столько репьев нахваталась. Хвост не очистишь, хоть отрубай.
   Шахобалов, тщательно пытаясь остановить бегающие глаза на лице моего отца, спросил:
   - Ну, а ты что брал из имения?
   - До вашего ли мне имения? Я за три года, пока воевал, свое хозяйство запустил вконец.
   - А почему ты не на фронте? Сейчас доблестная русская армия вместе с союзниками ведет кровопролитные бои, а ты по тылам смуту сеешь, а?
   - Я три года отсидел в окопах, а вот вы на самом деле тыловая крыса.
   - Молчать! Я тебе так распишу задницу, что ты еще три года будешь помнить! - закричал нервно прапорщик.
   - Вы забываете, тыловой прапорщик, что я георгиевский кавалер.
   - Большевик ты, а не кавалер. Давно связался с большевиками?
   - Я не подсудимый, а вы не судья, и отвечать не буду, - сказал отец.
   - Вы, господин хороший, держите свое слово, - послышались голоса. Обещали никого не трогать, зачем же придираетесь к Ручьеву?
   - Ручьев фронтовик, раненый, чужого не брал.
   Шахобалов пошептался со старостой и с Боженовым, потом громко обратился к отцу:
   - Простите, Иван Еремеевич, я погорячился. Война измотала, заездила. Видишь ли, ходила молва, будто тебя нет в списках живых и мертвых. Ну, а коли жив ты, значит, все хорошо.
   - Вот это хорошо, по-простецки, - заговорили крестьяне наперебой. Только скажи ты нам, когда конец войне?
   - Скоро победим врага, и конец войне наступит...
   Крестьяне поговорили о войне, потом Шахобалов сказал, что ему нужны люди перегнать скотину в имение.
   И он тут же назвал матроса Терехова, моего отца и еще двух крестьян.
   - Этих мы отпустить не можем. На это нет нашего согласия, - сказал пожилой крестьянин с печальным и очень умным лицом.
   Я держался за руку отца и чувствовал, как она дрогнула, когда прапорщик назвал его имя. Бойкий светлоусый матрос Терехов, жмурясь, смотрел на кресты церкви.
   - Прапор, а прапор, я не люблю скотину, - сказал он.
   И вдруг одним прыжком подскочил к Шахобалову и неожиданно тихо закончил: - Иди ты со своим шелудивым скотом...
   Было удивительно, как податливо расступились калмыки перед матросом, когда он вразвалку попер на них.
   подняв над головой по гранате в каждой руке.
   Я взглянул сбоку на отца: по хмурому твердому лицу его я понял, что он напряженно думает. Вдруг он вскинул голову и простовато и беззаботно попросил:
   - Дозвольте мне, господин прапорщик, за зипуном сбегать домой? Я помогу вам отогнать скотину.
   - Ну что ж, Ручьев, иди соберись в дорогу, - миролюбиво сказал прапорщик.
   Когда мы с отцом подошли к нашему дому, у ворот увидели заседланных казачьих лошадей.
   - Ловушка, - сказал отец, - Боженовы шпионят, синегубые! Пойду с табуном, может, что и выйдет.
   Во дворе сидели два казака и пили квас.
   - Здравствуйте, служивые! - приветливо сказал отец. - А что, хорош квасок-то?
   - Шибает в ноздри. На хмелю.
   - Хороший квас, но все же до вина ему далеко. Мама, налила бы нам, оживленнее обыкновенного говорил отец. И весь он как-то напружинился, глаза блестели, движения стали резкими, быстрыми.
   - А скотину-то гнать? - спросил один казак.
   - Да еще управимся, - засмеялся отец, - солнышко высоко. Садитесь за стол, служивые.
   - Нам не велено задерживаться, - сказал другой, с острыми черными глазами. - Собирайся.
   - Успеем. Коли я захотел уважить вашему барину, то уважу. Андрейка, полей мне на руки! - Отец отступил под лопасик, где стояла бочка с водой. И, когда я стал поливать ему на руки, тихо прошептал:
   - Посмотри, нет ли на задах казаков. Если нет, то скажи мне: "Ястреб улетел".
   Дедушка принес из погреба со льда флягу самогонапервача и налил в стаканы, которые сразу же запотели.
   Мать поставила большую деревянную чашку со студнем, луком и залила квасом. Отец, потирая руки, улыбаясь, выпил стакан, крякнул и налил казакам. Те не устояли и сели за стол. Поглядывая на Георгиевский крест отца, они выпили по стакану и от удовольствия зажмурились.
   Я убежал через двор на зады, окинул взглядом желтое озеро подсолнухов, пробежал их вдоль и поперек и, не обнаружив никого, вернулся домой.
   Казаки жадно ели, поглядывая на пустую бутыль.
   - Ястреб кидался на цыплят, да улетел, - сказал я.
   - Еще надо вина маленько, - сказал отец.
   Он встал и, не замечая недовольных взглядов казаков, пошел в погреб. Я видел, как он открыл низкую дверь погребицы, юркнул в темный люк. Казаки подождали несколько минут, потом направились к погребу. В дверях они остановились, робея спуститься в черную пасть погреба.
   - Давай лампу! Старик, давай!
   - Куда он задевался, а?
   - А черт его знает, бомбу кинет - и пропали. Пойдем к прапорщику, скажем, что не приходил. Дед, идя сюда.
   Дедушка подошел.
   - Сын твой убежал. Моли бога, что он послал вам таких дураков, как мы, а то бы солдата твоего вздернули ноне же на первой осине.
   - Ты отдай нам, дед, вино. Если будут спрашивать, как убежал сын, скажи, он и домой-то не приходил. Как, мол, ушел на сход, так и пропал.
   Казаки еще выпили, налили в баклажки и с песнями поехали на площадь.
   Никогда я не был так счастлив, как в эти минуты:
   умнее, хитрее и храбрее моего отца я не представлял себе человека на этой земле.
   11
   Казаки угнали скотину в степь. Шахобалов уехал в соседнее село, захватив трех крестьян заложниками.
   В деревне стало безлюдно и тихо. Мать напекла хлеба, дедушка зашил в баранью требуху соленое сало. Вечером у наших ворот раздалось церковное пение нищего. Дедушка впустил в избу слепого.
   Тот три раза противным гнусавым голосом повторил какое-то непонятное мне слово, потом стукнул палкой о печку.
   - Садись, - сказал дедушка.
   - Спит ли малец-то? - спросил нищий приятным низким голосом.
   - Спит, спит, он молчальник, а коли сбрешет, голову оторву, - сказал дед. - Нынче такие времена.
   - Готово ли добро-то?
   Дед подал ему мешок.
   - Вареную подавайте, а то огня нельзя разводить.
   Лук-то, Анисья, ест червяк?
   - Лук целый. - тихо ответила мать.
   - Поливай, дабы не завелся червяк, - сказал нищий. - Эх, мальца вашего давно не видал, - Он нашарил рукой мою голову, погладил ее.
   "Касьян", - подумал я.
   Нищий ушел. Скоро я услыхал его протяжный замирающий голос у окна соседей:
   - ...Христа наше-е-его!
   Дедушка закрыл ворота, сени, лег ко мпе на полати, тихо застонал:
   - Ноженьки мои, ноженьки.
   - Дедушка, а Касьян-то не всамделишный побпрушка, он большевик? сказал я.
   - Да спи ты, сверчок запечный! А не то я у тебя интересы-то поубавлю. Ты видишь - да не видишь, слышишь - да не слышишь. Понятно? Тут такая заваривается кутерьма, что большие-то за башку хватаются, не разберут, где друг, где недруг. А ты, воробушко глупое, зачем летишь на пожар этот?
   - О тяте думаю. Жалко мне тятю.
   - Вы со своей жалостью подведете его под петлю.
   Ты молчи, как месяц в небесп, поглядывай на землюшку грешную, на суету людскую бестолковую, молчи.
   Мать, бабушка, Тима лежали на полу, молчали, хотя и не спали. Какие-то тревожные шорохи, шаги, топот копыт раздавались за окном. Вдруг в избе начало кроваво светлеть.
   Мать подошла к окну, и в это время зарево вспыхнуло с такой яркостью, что стало видно кастрюли, лица деда, бабушки, голову и плечи матери, отпрянувшей от окна.
   - Шахобалов поджег Балейку, - сказала мать, ложась на постель. - Вот тебе молчи, терпи, гляди. Да так он всем, как курятам, головы посвернет.
   - Всех не обезглавишь, Анисья. А я что? Я не за курят, а за орлов. Ладно, спи, Андреи. Вот тебе мои последние слова: огонь тушат огнем, за смерть платят смертью, А все же молчи, не делай, как некоторые: язык глаголет, шея скрипит. А если допекло, так скажи, чтоб у недруга ноги подкосились. Так глянь в глаза ему, чтобы свет у него померк. Не можешь молчи, копи в себе силу, не расходуйся на побасенки.
   На рассвете зарево поутихло. Я уснул. А когда мы с братом встали, было уже жарко в горнице, бабушка напекла лепешек.
   - Отнесите, ребятки, матери и дедушке завтрак на гумно. Молотят они, сказала бабушка.
   Я взял узелок с лепешками и вареной картошкой, в другую руку - большой чайник кваса. За пригорком открылись гумна - много скирдов хлеба, золотистая МРтель половы над веялками, грохот молотильных камней, голоса погонычей, гул барабана боженовской машины.
   Из степи подвозили снопы, с токов везли в село телеги и брички с зерном. Перед этой залитой горячим солнцем, пахнувшей зерном, дынями, дегтем и потом жизнью ночной пожар казался дурным сном: поблазнился и исчез, как наваждение.
   Наше гумно, обнесенное канавой, поросшей бобовником и чплигой, было крайним, у самой дороги. Дедушка стоял в центре постеленной по току кругом пшеницы и гонял на длинном поводу вокруг себя Старшину, который возил ребристый вертящийся камень. Мама перетрясала и переворачивала граблями колосистую пшеницу.
   - Вот они, помощнички, пришли! - воскликнула она.
   Дед свел с тока лошадь к овсу, и мы уселись в тени скирда, у разостланной скатерки. У дедушки дрожала рука, когда он черпал ложкой квас.
   - Три года воевал, тут без него работали, а теперь опять в бегах, сказал дедушка. - Когда же все это кончится? Одного убили, а этот уцелел и черт знает чем занимается!
   - Грех так говорить, батюшка, - тихо сказала мать. - Ваню ищут, явись он - заберут. Вон из Нестеровки двоих насмерть запороли плетями.
   - Смпрных не будут пороть. Триста лет цари Романовы сидели, а тут на тебе: нашлись умники, спихнули.
   Да слыхано ли это? Если царей и бога перестали бояться, то никакая власть не удержит человека от пакости. Разврат и смута затопчут, зальют грязью... Скажи Ваньке, чтоб шел на работу. Пусть упадет в ноги Шахобалову, повинной головы меч не сечет.
   - А он не виноват. Зачем же ему падать в ноги-то?
   - Тогда нечего прятаться. Никого не съели еще, хотя бы и казаки-то. Отобралп скотину, и все. А ты не цапай чужое. Я бы тоже не похвалил того, кто увел бы у меня последнюю лошадь. Человек наживал, а тут явились дошлые и увели.
   - Чужими руками наживал, - возразила мать, крестясь на восток.
   - За это пусть богу отвечает, а мы сами грешные.
   Если люди начнут судить друг друга, все злодеями окажутся. Тюрем не хватит. Играют, как ребята маленькие, прячутся, глаза бы не глядели.
   - Бон телега! - закричал Тгшка и начал прыгать. - Это тятя с базара едет.
   G горы по дороге ехал шагом старик на телеге. Дедушка и мать всматривались в него. В телеге что-то лежало, прикрытое пологом.
   - Сторонний чей-то, - сказала мать, берясь за грабли.
   Поравнявшись с гумном, старик остановил лошадь и помахал кнутом, зовя к себе.
   - Сходи, Анисья, чего ему надо, - недовольный отозвался дедушка, заводя Старшину на ток.
   Мать пошла, повязывая платком голову. Я бросился за ней, а Тима за мной. Когда мы подошли к телеге, старик откинул полог, и я увидел что-то страшное, кровавосинее. Кроваво-синие были две голые, исполосованные, в запекшихся ранах спины.
   - Эти люди из вашей деревни, - сказал старик. - Посмотрите, не узнаете ли, может, и ваш есть.
   Я влез на колесо, смотрел на людей, но, кроме кроваво-синего отвратительного мяса, ничего не видел.
   - Эй, баба, смотри: чьи это? Куда их везти? Сказали:
   вашей деревни.
   Мама зажмурилась, и ее руки ощупали голову одного, потом другого.
   - Не наши, - тихо сказала она и открыла глаза. Потом повернула лицом кверху одного, и я увидел распухшее, с белесыми усами лицо матроса Терехова.
   - Господи, что же с ними сделали? Умрет он, - сказала мама.
   - Пить бы мне, - чуть внятно сказал матрос.
   Я стрелой слетал за чайником и сказал дедушке о том, что видел. Мать напоила одного, потом разжала рот и влила айрян другому.
   - Это ты, Анисья? - спросил матрос. - Видишь, как разделали. Твой-то жив?
   - Я не знаю, где наш. Там его нету?
   - Ищут Ивана. Берегите.
   - А в нашей Нестеровке отпороли сто человек.
   У меня - сына и брюхатую сноху, - сказал старик-возчик. - Может быть, и меня будут пороть, как вернусь.
   Им ведь не привыкать. В Голубовке трех увезли в имение, языки отрезали. Вот тебе и слобода! - Он неумело выругался. - Ну, куда везти-то?
   - Андрюша, укажи дорогу к Тереховым и Фоминым, - сказал дедушка.
   Телега тронулась, я пошел рядом с ней.
   - Вот подарочек везем, - сказал возчик и опять неумело с ожесточением выругался. - То-то порадуются отец с матерью, жена с детками. Жизня!
   На переулке нас встретили бабы, среди которых я узнал беременную жену матроса Терехова. Когда мужики сняли с телеги и понесли в дом матроса, она вдруг начала икать, потом повалилась в сенях, корчась, подтягивая ноги к своему вздутому животу. Женщины бросились к ней.
   - Рожает. Батюшки, ведь только седьмой месяц...