Теплым полднем в субботу возвращались домой.
   Лошадь легко бежала по накатанной, слегка пылившей дороге. За неделю пыль забила дедушке бороду, уши, изрезанную морщинами шею. Передав мне вожжи, оп развалился на соломе и довольно пел про овечушек-косматушек.
   Из-за горы блеснула мутная убывающая река с жидкой зеленью леса по берегам. На огороде дымилась баня, пахло березовым веником. Мама, улыбаясь, торопливо открыла ворота. Я сам въехал во двор, не задев осью стояков.
   - Кормилец ты мой, какой ловкий! - воскликнула бабушка.
   Я сам выпряг Старшину, сам влез с телеги на него верхом и отвел пастись на выгон, спутав передние ноги.
   Вместе с натосковавшейся по дому собакой обежал все свои владения и всюду увидел большие перемены, свершившиеся за время полевых работ. На огородах чернели взрытые грядки, в старом бурьяне лопушился репейник, в стебель пошел чернобыл, пустующий соседский двор завеленел подорожником, улицы просохли. Старики, привязав чилижные веники к палкам, отметали сор от домов.
   У нас на кухне за печью наседка вывела цыплят в старой дедушкиной шапке. Мать, подвязав передник, остригла наголо овечьими ножницами Тпмку. Хотела и меня, но я сходил к соседу. Тот за два яйца, выпрошенных мною у матери, из кудрей моих выкроил форсистый чубчик.
   - С бабами в баню не пойду, - сказал я матери, - чай, большой.
   Мать посмотрела на меня и вполне серьезно согласилась со мной.
   - И то большой, - и подала мне прокатанное рубелем льняное белье, как всегда подавала отцу.
   В бане я забрался на полок, парился, потом, охая, выбежал в предбанник и упал ничком, ловя ртом воздушную струю: вел себя, как подобает большому.
   Сумерками на берегу реки бабушка наварила пз пресного пшеничного теста тонкие, как лпст бумаги, сочни.
   Я выстругал из хвороста вилки, и мы уселись вокруг деревянной миски. То там, то тут по всему берегу зацвели огоньки, у которых ужинали приехавшие пз степи ЛЮДЕ, А после ужина, надев ботинки и пиджак, я пошел к скамейке под окном, лузгая семечки. Лицо, грудь и ноги горели, как это бывает после бани, сытого ужина и роботы.
   В избе у раскрытого окна, низко спустив на проволоке лампу, мама шила мне кепку. Была она мастерица на все руки, и стоило ей увидеть вещь нового покроя, будь это платье, френч или галифе, она тут же бралась за пошивку, и все выходило у нее ловко, крепко и красиво. И мне радостно было слышать лязг ножниц, шорох протягиваемой через сукно нитки, вздох или возглас матери. А через улицу у дома тихо разговаривали мужики о войне, о посеве, о предстоящем ремонте мельницы.
   Подошел Микеша Поднавознов, белолицый, пезагорелыи.
   - На тебе, Микеша, семечки. В степи был?
   - Тятька сдал меня в подпаски, а я убежал. Пойдем на игрище.
   - Некогда мне бездельничать. Спать надо, завтра на рыбалку с дедушкой.
   - Гляди у меня. Я тебя прихрулю в темном-то месте.
   - Пойдем сейчас в то темное место. - Я встал, взял в замок Микешу, оторвал от земли и завертел вокруг себя.
   - Ты большой стал, - сказал он, - давай на пару ребятишек бить.
   - Иди ты к шайтану, не буду я с людьми драться...
   5
   Тихими морозными ночами в окна светила огромная, прокаленная холодами луна. Глубоким сном спали мама и старики, наработавшиеся за день. Спала под порогом овца со своими двумя недавно родившимися ягнятами.
   Не спалось только мне: я думал о своем отце, думал упорно, днем и ночью.
   Недавно вернулся с фронта сосед-инвалид, служивший вместе с моим отцом. Дедушка позвал его в гости на блины, поставил на стол мутно-желтую самогонку в четверти. У инвалида не было обеих рук, но самогонку он пил очень ловко: нагнется, схватит зубами стакан со стола и, запрокинув голову, выпивает. Опьянев, он стал рассказывать о войне, о том, что, по его мнению, мой отец погиб.
   - А может быть, и нет, живой, - сказал он тут же.
   Потом запел жалобным дискантом:
   Умер бедняга в больнице военной,
   Долго родимый страдал.
   Мама и бабушка заплакали, а инвалид подлетел к плакату с изображением царей и королей всех стран мира.
   - Негодяй! - закричал он, плюнул в лицо царя Николая Второго, схватил зубами плакат и изорвал его.
   Провожая инвалида, дедушка упрашивал его:
   - Ты, Митяй, волостному скажи о смерти сынка моего, волостному. Так, мол, и так, собственноручно видел.
   На улице инвалид вырвался из рук своей жены, побежал. Шинель слетела с его плеч, пустые рукава гимнастерки трепыхались на ветру, как изломанные крылья.
   Известий об отце по-прежнему не получали. Мама гадала. Она закрыла паука в горшке, и он там сдох, не свив паутину. Это значило, что отца нет в живых. Два раза вызывал дедушку урядннк. Дед возвращался домой еще более сгорбленный злой и подавленный, - Ну и солдатики пошли нынче: один изгрыз портреты всех царей и императоров, другой бунтует... - Дедушка, оглянувшись на меня, прикрикнул: - Что ты уши-то навострил? Всегда там, где большие. Не знаю, что из тебя получится, если ты, сосунок, суешь свой нос во всякие дела.
   С той поры я перестал верить в смерть отца. Душа моя переполнилась ожиданием встречи с ним. Все чаще вскакивал я ночами, прислушиваясь к шорохам и шагам за стеной. С необычайной быстротой и силой овладела мною тоска по отцу.
   В эту ночь разбудила меня луна, коснувшись лучами моего лица. Я осторожно перелез через спящего рядом Тимку, спустился с печки на пол. Под ногами шуршала солома - еще с вечера принес ее дедушка. Пахнуло от согревшейся соломы летним солнцем, степью, лошадью.
   Через проталины в окне лился тревожный свет луны, куда-то зовущий меня. И мне казалось, что свет этот пахнет так же дымком кузницы, как пахли, бывало, большие руки отца. Я шел к окну на цыпочках, стараясь ступать на золотистую холстину лунного света, как на мостки через речку. Горячо дышал я на стекло, пока проталина не расширилась в половину окна. Мне открылось звездное небо, сиявшие на церкви кресты, взблескивающая искристым инеем дорога. Дорога эта уходила в бескрайнюю степь, и верилось, что сейчас появится на снежной равнине высокий, веселый мой отец. Но никого не посылала степь в наше село. Только сторож в тулупе, хрустя валенком и деревяшкой по снегу, прошел со своей собакой к крайнему двору самогонщицы Поднавозновой, остановился. Из трубы Поднавозновых выполз черный змий дыма и, покачиваясь, полетел к звездам. Сторож постоял минуту, потом вошел во двор.
   Мое сознание пропускало через себя все эти явления, как песок воду, задерживая осадок, тревожный и таинственный. Мысли улетали к отцу, и тогда глаза не видели ни улицы, ни ночи в холодном сиянии звезд: передо мной было веселое лицо отца.
   Тяжелые нечеловеческие шаги, густое сопение и тень, заслонившая луну, оторвали меня от моих дум. Я поднял голову: в окно гляделась рогатая морда зверя.
   Мой крик разбудил дедушку и маму. Она уташпла меня в постель, тревожно спрашивая:
   - Что с тобой, Андрюша? Зачем ты ночью у окна?
   Дедушка, выбегавший на улпцу, вернулся, зажег лампу.
   - Поднавозновы распустили свою скотину. Корова сорвала соломенные вязки с окна, - ворчал он.
   - Тоска по отцу сломила, задавила меня. В школу я перестал ходить. Не хотелось видеть людей и разговаривать с ними, потому что они мешали мне думать об отце. Я залезал на печь и подолгу смотрел на стену. Легкой дымкой, как утренним туманом, заволакивалась стена, а из тумана проступало милое лицо отца, сначала неясно, будто из-за дождя, потом все определеннее. Отец улыбался ласковыми глазами, подкручивая усы. Мы обменивались улыбками.
   - Андрейка, хватит тебе сидеть на печке, поедем верхом на Старшине, а? - говорпл отец.
   - Я сейчас, тятя, моментом соберусь.
   Мы разговаривали весело, пока отец внезапно не исчезал, а на его месте не появлялся дедушка. Бабушка и мать крестились, шепча молитвы.
   - Андрейка, что с тобой?
   Я молчал или плакал, и тогда мне невыносимо жалко становилось солдат вроде соседа-инвалида. Родные стали относиться ко мне, как к больному.
   Вечерами приходили солдатки, рассказывали друг другу о крылатых змиях, прплетающпх к ним с искусптельными греховодными побуждениями, о том, как избавиться от черта, навещающего тоскующих.
   - Он, черт-то, иногда является в образе родного человека, вот тут, поди, и разберись в нем. К Насте как-то повадился сатана, а обличье-то взял на себя ее мужа.
   Она села на печь, в подол насыпала конопляного семени, сама чешет гребешком голову, из-под волос поглядывает на двери. Входит он, а к печке боится подойти: огонь свят!
   Настю-то манит, зазывает пальцем. А она грызет конопляное семя, хрустит, говорит вслух: "Вшей грызу, тоску лечу, черта поколочу!" И что же, мать моя? Перестал ходить. Так-то и вы своего Андрюшку спасайте от нечистого духа. Много развелось за войну чертей, прямо табунами ходят, косяками! А сколько самоубивскпх душ скитается, счесть нельзя.
   Солдатки до того увлекались жуткими рассказами, что потом боялись идти по домам, и дедушка провожал их.
   Меня повезли к лекарю. Я настолько ослаб, что едва сидел в полах шубы матери. Свет казался мне текучим, бледным. Я запомнил белого зайца, бежавшего по белому косогору, одинокую унылую ворону на придорожном заиндевелом кусту.
   Когда мы с матерью вернулись домой, там ожидала меня большая радость. Надька Енговатова приехала со своей матерью жить в село. Поселились они в доме одинокой старухи. Я радовался тому, что Енговатовы разорились. В моих глазах какой-то дальний родственник покойного Енговатова был герой, потому что он забрал хутор у вдовы, а ее с дочерью выпроводил в село. Правда, говорили, что если вернется с фронта Васька Догони Ветер, то он снова заберет Надьку с матерью и поселится на хуторе. Я не имел злого чувства к смелому человеку Василию, но мне хотелось, чтобы он пропал без вести или чтобы ранили его: инвалид не будет драться за хутор.
   Стесняясь зайти к Енговатовым, я глядел в дырочку в стене на их двор, видел, как Анна Сабитовна, тоненькая, маленькая, в плюшевой кофте, то ходила в погреб, то садилась у сепеп и что-то шила. Говорят, она шила башмаки из брезента на подошве пз сыромятной кожи, тем и кормилась, сбывая их крестьянам. Я любовался ее строгим лицом с большими диковато-грустными глазами. Надю пока не встречал.
   Однажды дедушка дал мае кусок кожи, сказал:
   - Попроси Анну Сабитовну смастерить тебе башмачки. Ходишь босяк босяком.
   Во дворе меня ветре-шла Анна Сабптовна. Не смея поднять глаз, я смотрел на свои разбитые лапти, сгорая от стыда.
   - Какой хороший и несмелый мальчик, - тихо сказала Анна Сабптовна. Приходи к нам. Чей ты? - спросила она, когда мы вошлп в дом.
   - Мама, это же Андрейка, тети Анисьи сын, - послышался детский веселый голос за оранжевой занавеской, скрывавшей кровать.
   "Это Надя", - подумал я. Голова моя закружилась, и я привалился спиной к косяку дверей. Потом я увидал тоненькую смуглую руку, черную кудрявую голову и смуглое личико с удлиненными черными глазами. Девочка спрыгнула на пол и встала рядом со мной. Я смотрел ва нее молча, почти не дыша. Была она мила какой-то нездешней, чужой красотой: у нее был маленький рот, нижняя губа полнее верхней, а на подбородке - ямочка.
   В душе моей что-то словно запело, заговорило, и мне казалось, что я очнулся от долгого вязкого, как смола, сна.
   Надя глядела на меня внимательно, серьезно.
   - Мама, ему туфли надо сшнть, - сказала она и взяла из моих рук кожу.
   - Ладно. Ты, Надя, сбегай обери гнезда: куры кудахтали, - сказала Анна Сабитовна.
   Надя прикрыла плечи цветным платком, выбежала во двор. Пока Анна Сабитовна обмеряла мою ногу, Надя обыскала гнезда и явилась с двумя яйцами.
   - Еще теплые! - сказала она, прикладывая их к своим, а потом и к моим щекам.
   - Сшить, что ли, тебе на память, - сказала Анпа Сабитовна. - А то ведь мы уедем скоро в Ауле-Ата.
   Сердце мое замерло. Лучше бы я не заходил к ним!
   Надя отклеила от оконной рамы сверенную из бересты жвачку и начала жевать ее быстро-быстро своими белыми зубами.
   На улице я оглянулся. Надя смотрела в окно, приплюснув свой нос к стеклу, отчего лицо ее исказилось и стало отвратительно. Мне хотелось треснуть ее по лбу, чтобы она вновь стала такой же милой, какой была в то время, когда прикладывала к смуглым щекам белые, еще теплые куриные яйца.
   На следующий день я увидел Надю. Она улыбалась дружелюбно и спросила, почему я прихрамываю, а она нет, и почему у нее нет такого же рубца у правого виска, какой есть у меня. Я сразу почувствовал себя обладателем тайны.
   - Расскажи, расскажи! - приставала Надя, прыгая вокруг меня, как собачонка, а я стоял, расставив ноги и опустив голову, с таким же мудрым видом, какой бывал у нашего кривоногого Старшины, когда он, глотнув раз, другой воды, вдруг впадал в глубочайшую задумчивость.
   - Надо мной промчалась тысяча коней, - сказал я.
   Девочка испугалась и, слегка заикаясь, спросила:
   - А где они?
   - Убежали в степь. Я был на волосок от смерти. Меня лечил Усман. Он называл меня Энвером.
   - Слушай его, он еще не такое набрешет, - услыхал я голос за моей спиной. Микеша Поднавознов вертел в руках стреляные гильзы, усмехаясь тонкими губами.
   - Хочешь гильзы? - спросил он Надю.
   Она посмотрела на меня, на Микешу, потом взяла гильзы, а взамен подарила моему сопернику пенал.
   - Андрюшка ничего парень, только врет без конца.
   Он еще будет рассказывать, что отца своего видит каждый день. А как он может видеть? Отца-то его убили...
   Я молча ушел домой. С жадностью голодного волчонка я поедал за ужином картошку с постным маслом. Родные не узнавали меня. Спал я мертвым сном, а утром отправился в школу. Там за первой партой рядом с Поднавозновым сидела Паля Енговатова. На ней была форменная одежда гимназистки, все же другие ученики, даже дети богатых родителей, были одеты в рубахи и кофты из холста. В перемену мы с Микешей признались друг другу, что любим Надю. Я дал себе слово быть первым учеником, победить Микешу. Поднавознов стал ласково относиться ко мне, просил, чтобы я уговаривал Надю ходить с нами вместе на ледяную гору. Она ходила, но всякий раз дралась, если Микеша очень близко подбирался к ней.
   - Он щиплется, - сказала она мне, а потом добавила: - Пахнет от него погребом.
   6
   Теплый сырой ветер шумел над степями, лиловые, чреватые грозой тучи заслоняли небо, темнели, оседая, сугробы у стволов деревьев, на бугорках вытаивала в дымке земля, конским навозом чернела дорога в селе и за селом, с крыш давно поскидали снег, окна обтаяли, в избе стало светлее и как бы просторнее. Галки разгуливали по спинам лошадей и коров, собирая линючий волос для гнезда. За гумном бродили волчьи стаи, и об этом с особенным интересом говорили не только дети, но и взрослые.
   Школьники дольше обычного задерживались на переменах, все еще продолжая обсуждать необычное событие - свержение иаря. Возвращаясь домой из школы, я заставал своих за работой: дед плел лапти, бабушка пряла лен, а мать ткала холст на кроснах, быстро гоняя челнок с одного края основы к другому.
   - Никак, брат, не привыкнешь, - говорил дедушка Еремей, улыбаясь. - Был царь-император - ц вдруг ни царя, ни самодержца. Триста лет и четыре года стоял дом Романовых - и вдруг опрокинули. Понимаешь, легко опрокинули, будто кошелку с мякиной. - Старик умолкал, а потом раздумчиво заканчивал, садясь за стол к постным капустным щам: - Одначе и временные правители не шьют, не порют, все временят, войну тянут, солдат не спущают по домам.
   - Поунял бы гордыню-то, - говорила бабушка, - ве ликий пост, а у тебя не сходит с языка поганое.
   Дедушка поражал мое воображение своим исхудавшим теперь лицом, глубоко запавшими серыми глазами, приветливо, с грустинкой смотревшими на людей из-под нависших седоватых бровей, своей кроткой незлобивостью. К концу поста он так отощал, что кости широких плеч его торчали пз-под холщовой рубашки, сухопарый стан усох вовсе, и дед постоянно придерживал рукой самотканые штаны с длинной мотней. Горе ли, что от отца до сих пор не было известий, сознание ли своих грехов, жесткая ли дума-забота о нашем будущем изнуряли его, по только часто вечерами, когда все спали, он молился богу. Я впдел с полатей его сгорбленную фигуру, стоящую на коленях, освещенную тускло-желтым светом трещавшей лампады. Он кланялся и его лохматая тень на стене повторяла все движения за ним. Он долго молился, всхлипывая, потом взбирался ко мне на полати и ложился рядом.
   - Ты не спишь? - спрашивал он с тревогой.
   Старик пе любил, чтобы другие видели его моление.
   - Спал, сейчас проснулся, - отвечал я. Мне вспомнилось, как дед отстегал прутьями Микешу Поднавознова, к я подумал: наверно, грех давит его душу. Дед, стиснув зубы, кряхтел, ворочаясь на досках. Он вообще был сдержан, не то что бабушка, шумливая и резкая. Чуть занеможется ей, она начинает жалобно стонать. И говела бабка со скрипом и все жаловалась, что работы много, а силы нет, часто повышала голос, при людях плакала об отце моем и о старшем сыне Григории, которого убили осенью на германском фронте.
   Мы с матерью пошли говеть в последнюю неделю поста. Она сама почти ничего не ела и мне не давала. На пустота в желудке, сосущая и точно буравом сверлят?д, не угнетала меня, потому что теперь каждый день я видел Надю Енговатову и ее крещеную мать Анну Сабнтовну, которые также ходили в церковь.
   Новая церковь пахла сосной. Мы стояли в левой половине, у большой иконы божьей матери. Вокруг нас стояли на коленях женщины и мужчины, старики и старухи, и все притворялись, будто не узнают друг друга, каждый, казалось, думал, что, кроме него, никого тут нет. Я все смотрел по сторонам, оглядывался на Енговатовых, пока не получил удар по затылку. Опаслпво повернув голову, я увидел старосту, готовившегося вторично стукнуть меня костлявыми пальцамп. Я опустился иа колени и подвинулся вперед, но староста удержал меня за шиворот и, улыбнувшись, сказал тихо:
   - Грех оглядываться, молись, как молится твоя матушка.
   Наклонившись лицом к полу, я искоса одним глазом следпл за старухой слева. То была кривая Кузиха.
   Бот она упала на колени, оперлась о пол лпловымп морщинистыми руками, и я сделал то же, приподняв кверху зад. Уронив голову на пол, она долго что-то шептала и не выпрямлялась. И я лежал, косясь на нее. Лоб замерз от холодного пола, но я не поднимался. В нескольких вершках от моей головы, почтп подле моего уха, упал и затрепетал яркий солнечный луч, и скоро от пригретого пола пошел пар. Мысли мои улетелп далеко-далеко: мне вспомнился огород с высокими желтыми подсолнухами.
   душные луга жарким летом, Надя в пролетке с Васькой Догони Ветер.
   - Андрюша, что ты делаешь? - услыхал я над собой голос матери и поднял голову. Рядом стояла старушка и.
   устремив к алтарю скорбный взгляд, поджав тонкую нитку губ, с торжественным и укоризненным липом, видимо желая пристыдить меня, творила молитву, с громким вздохом произнося имя господне.
   На амвон вышел красивый молодой поп с пышными русыми волосами и белым румяным лицом. Он рассказывал об Иоанне Крестителе, который ходил в звериных шкурах. Когда батюшка окончил рассказ, наши девки и ребята, стоявшие кучкой на клпросе, запели молптвы, похожие на песни. Старушка закрестилась чаще, а мать моя, наклонив голову, осеняла крестом свое прекрасное лицо.
   Я то смотрел на прямой нежный профиль ее. то оглядывался назад, встречался с нерусскими глазами Нади и от радости начинал так быстро махать рукой вокруг лица, что староста хватал меня за локоть.
   - Размахался! Чай, не на балалайке играешь. Безотцовщина.
   Самым торжественным и страшным днем был день исповеди. Первой в комнату-исповедальню зашла мама. Она долго там пробыла, вышла с заплаканными глазами.
   - А вы, Григорьевна, положитесь на бога, человек в его власти. - сказал батюшка, потом обратился ко мне: - Заходи, чадо.
   Когда я вошел в маленькую комнату, он закрыл двери, положил на мою голову руку и накрыл чем-то черным.
   Я ничего не видал, кроме его блестящих сапог.
   - Воровал? - строго спросил священник. - Почему молчишь? Воровал? Разорял гнезда птиц? Обманывал отца, мать? Дедушку ругал?
   - Грешник, батюшка, - сказал я. Дальше я с такой легкостью и поспешностью стал признавать себя грешником во всем решительно, опережая вопросы, что батюшка рассмеялся, и я увидел, как в двух вершках от моего носа заколыхался его сытый, перетянутый поясом живот.
   - Батюшка, я злой грешник. Я хотел камнем убить Микешку Поднавознова, потому что он мучит и тиранит меня.
   - Проси господа бога, чтобы он простил тебя.
   - Прости меня, боже. Еще я хотел умереть, потому что так мне жалко тятю.
   - Грех умирать до времени. Каждому назначен свой смертный час. Кайся!
   - Господи, прости и укрепи меня. А еще грешен я:
   люблю Надю. - Я перевел дух, потом попросил: - Святой батюшка, обвенчай меня с Надеждой Енговатовой.
   Я и деньги собрал.
   Священник сдернул с меня покрывало, пристально посмотрел в глаза мои и, погладив голову, сказал:
   - Ишь какой белый да кудрявый, весь в мать. Слушайся родных, мальчик. Иди. Бог услыхал твою горячую молитву, вот подрастешь, и я обвенчаю тебя с девицей Надеждой. Так велит бог.
   Легко все-таки, когда избавишься от грехов, поверишь в счастье.
   У дверей я встретил Надю, взял за полу пальто и, потянув ее к стене, сказал:
   - Все не веришь мне. Спроси хоть у батюшки, узнаешь, что я люблю тебя.
   В субботу накануне пасхп во всех избах заканчивалась уборка к празднику, всюду, то в раскрытых окнах, то на крылечках суетились босоногие бабы. К вечеру люди вымылись в банях, надели чистые рубахи и, встретив с выгонов скотину, полегли спать, едва наступили сумерки.
   В ночь под пасху Надя ночевала у нас. Я, она и мой трехлетний братишка Тимка легли спать на чистом полу на разостланной дедом для нас дерюге. Тимка, боясь, что его не возьмут в церковь, привязал мою ногу к своей и обнял меня. В избе осторожно ходили, разговаривая вполголоса. В полночь меня и Надю разбудили тихо, чтобы не потревожить Тимку, которого решили не брать в церковь.
   Мы быстро умылись холодной водой, оделись - Надя в розовое платье и плисовое пальто, я - в льняную рубаху и пиджак. Мы уже бросили последний взгляд на белую голову Тимки, как вдруг он вскочил. Прежде чем услышать его пронзительный крик, я увидал широко раскрытый зубастый, как у волчонка, рот.
   - Одевайся, одевайся, белый, - успокаивала Тимку бабушка. Но он схватил свое пальтишко и выбежал в сени, очевидно боясь, что его снова обманут.
   Во тьме весенней ночи шумела разлившаяся река, oт земли поднимался сырой крепкий запах, и было так тепло, что хотелось раздеться. Кто-то схватил мою руку и повел меня вдоль домов по улице. В темноте отсвечивали лужи, слышались голоса идущих людей.
   - Не спотыкайся, Андрейка, - сказала мать, и я тут только понял, что это она меня вела сквозь тьму. Иногда передо мной вырастала огромная, до неба, стена, но, вглядевшись лучше, я видел всего лишь невысокий плетень или ворота. Вот засветились огни в три яруса - это церковь. Дедушка остановился и сказал раздумчиво:
   - В небе казарки летят.
   И мы снова тронулись. Подходя к ограде, я увидал подводы.
   - С хуторов понаехали, - сказала мать.
   За оградой толпились люди, слышался смешок и говор девок и ребят. Дедушка перекрестился на церковь, снял лапти, надел сапоги и стал подниматься по каменным порожкам. Мы тронулись за ним. За первыми же дверями я увидал много огней и почуял запах воска и ладана. Церковь была полна народу. Тихим голосом читал дьякон за аналоем.
   В тепле меня разморило, я сел на пол, прислонив голову к стене. Тяжелая вязкая дрема закрыла глаза, залила сознание сладкой тьмой. Разбудил меня сердитый шум.
   Я вскочил и ослеп от множества огней. Свечи горели всюду: под потолком, перед иконами, в руках людей, отражаясь в окнах. Рядом со мной стоял дедушка и держал свечку в своей черной руке, горячий воск капал на пальцы но он не замечал этого и все шептал что-то и крестился.
   Надя также держала свечку и застенчиво улыбалась.
   Мать дала и мне зажженную свечу. Тпмка проснулся и стал отнимать ее у меня. Мать отрезала ему половину моей. Я не успел стукнуть его: на амвон вышел в ярких ризах поп, похожий на бога, окруженный с двух сторон стариками. Он поднял над головой ветвистый, как оленьи рога, подсвечник с пятью горящими свечами, воскликнул:
   - Христос воскрес!
   - Воистину воскрес! - закричали отовсюду.
   Тимка уронил свечку. Где-то под сводами запели молитву, на колокольне затрезвонили плясовой перезвон, и кто-то за моей спиной сказал: "Архип отрывает, умелец".
   Все расступились. Старики вышли к прогалу, поставили на пол пасхи на разостланных скатерках, и батюшка двинулся между куличами, что-то восклицая, размахивая кропильницей налево и направо. Потом все завернули куличи в узлы и, толкая друг друга в узких дверях, валом повалплп на улицу.
   В редеющем сумраке уже проступали мокрые крыши домов и надворных построек. За селом занималась над степью заря, позолотив глаза людей.
   - Андрюшенька, давай похрпстосываемся, сынаръ мой, - сказала мама, а когда склонилась она ко мне, я припал губами к ее нежной щеке.
   - Надюшку поздравь.
   Я шагнул к Енговатовон и остановился в нерешительности. Надя поднялась ступенькой выше, сдвинула платок на затылок, тряхнула черноволосой головой и, зажмурившись, поцеловала меня в подбородок, потом бросилась к своей матери, забыв на ступеньке узелок с куличом.
   За оградой встретился Микеша Поднавознов в отцовском пиджаке, свисавшем с его худеньких плеч. Был и о-в хорош в это утро: умытое лицо светилось весельем.