III
   Два года мы наведывались к нему через небольшие промежутки времени. Мы прониклись к нему симпатией, доверием, почти восхищением. Он замышлял и готовил войну с терпением и прозорливостью, проявляя такую верность поставленной цели и такое упорство, какие я считал невозможными в малайце. Казалось, он не испытывает страха перед будущим, и дальновидность его планов была бы безупречной, если бы не его полное неведение обо всем, что касалось других частей мира. Мы пытались его просветить, но все наши попытки объяснить ему, что силы, с которыми он собирается тягаться, неодолимы, разбивались о его неудержимое стремление разящим ударом удовлетворить свои первобытные чаяния. Он нас не понимал и выдвигал в ответ доводы, в практичности своей столь детские, что было от чего прийти в бешенство. Ну как прикажете спорить с подобной нелепостью? Порой мы замечали тлеющую в нем угрюмую ярость - смутное, хмурое, сосредоточенное ощущение несправедливости, сгущенную тягу к насилию, всегда опасную в жителе этих краев. Он в любой миг мог полыхнуть одержимостью. Однажды, когда мы допоздна засиделись у него в кампонге, он вдруг вскочил на ноги. Рядом в роще горел большой, яркий костер; пятна света и мглы, перемежаясь, плясали меж древесных стволов; в неподвижном ночном воздухе летучие мыши выпархивали из крон и впархивали обратно, как трепещущие хлопья более плотной тьмы. Выхватив из рук у старика ножны, он с визгом железа обнажил меч и с размаху всадил острием в землю. Серебряная рукоять, как живая, закачалась перед ним, отпущенная, на узком прямом лезвии. Он отступил на шаг и глухим, яростным голосом обратился к подрагивающему клинку: "Если есть святая доблесть в огне и в железе, в руке, что выковала тебя, и в словах, что сказаны над тобой, в желании моего сердца и в мудрости оружейников - вместе мы одолеем всех!" Он выдернул меч из земли, оглядел лезвие. "На", - сказал он через плечо старому меченосцу. Тот, не вставая с корточек, вытер острие краем саронга, вложил клинок в ножны и вновь упокоил оружие у себя на коленях, так ни разу и не подняв глаз. Караин, вдруг совершенно спокойный, с достоинством сел на свое место. Мы же после этого перестали его отговаривать и позволили ему идти своим путем к славному краху. Старались лишь, чтобы порох был доброкачественным и стоил запрашиваемых нами денег, чтобы ружья, пусть и старые, были исправными.
   Но игра ближе к концу стала для нас слишком опасной; и хотя мы, кому не привыкать было к опасностям, задумывались о них мало, некие весьма респектабельные люди в уютных кабинетах решили, что риск уже неоправданно велик и что можно совершить еще только одно плавание. Постаравшись, как обычно, с помощью разнообразных уловок скрыть истинную нашу цель, мы тихо скользнули в сторону от курса и стремительным броском достигли залива. Мы вошли в него рано утром, и не успел наш якорь коснуться дна, как шхуну окружили туземные лодки.
   Первым, что мы услышали, была весть о том, что таинственный меченосец Караина умер несколько дней назад. Мы не придали этой кончине особенного значения. Да, конечно, представить себе владыку без этого неотлучного спутника было трудно; но, что ни говори, телохранитель был стар, он ни разу не сказал нам ни слова, и мы вообще почти не слышали его голоса; для нас он стал неодушевленным предметом, одной из регалий нашего друга, чем-то вроде меча, носимого за Караином, или красного бахромчатого зонта - атрибута официальных выходов. Вопреки своему обыкновению Караин не прибыл к нам на шхуну - лишь прислал перед закатом приветствие и плоды своей земли. Наш друг всегда принимал нас с достоинством принца, хоть в денежных расчетах был по-банкирски прижимист. Дожидаясь его, мы в тот день не ложились до полуночи. Под кормовым навесом бородатый Джексон тренькал на старой гитаре и пел с отвратительным акцентом испанские любовные песни; между тем мы с молодым Холлисом, растянувшись на палубе, сражались в шахматы при свете судового фонаря. Караин так и не появился. На следующий день мы были заняты разгрузкой и между делом услышали, что раджа нездоров. Мы ждали приглашения посетить его на берегу, но оно не поступило. Мы попросили передать ему наши дружеские приветы, однако, боясь помешать какому-нибудь тайному совещанию, оставались на борту шхуны. Утром третьего дня мы отправили на берег последнюю партию пороха и ружей, а также наш общий подарок доброму другу - медную пушку со станком и запасом шестифунтовых ядер. После полудня сделалось душно. Из-за гор показались рваные края черных туч, и отдаленные грозы принялись ходить невидимыми кругами, глухо ворча, как дикие звери. Мы готовились выйти в море завтра с рассветом. Весь день беспощадное солнце оглушало залив зноем, свирепое и бледное, словно раскаленное добела. На суше все будто вымерло.
   Берег был пуст, селения казались покинутыми; дальние деревья высились застывшими скоплениями, как нарисованные; белый дым от неведомо где занявшегося лесного пожара стлался вдоль кромки залива, как вечерний туман. Ближе к вечеру трое лучших людей Караина, одетые в парадные одежды и вооруженные до зубов, привезли в лодке ящичек с долларами.
   Сумрачные и безучастные, они сказали нам, что не видели своего раджу пять дней. Да его и никто не видел! Они рассчитались с нами и, по очереди пожав нам руки в полной тишине, один за другим спустились в лодку; гребцы доставили их на берег, сидящих вплотную друг к другу, облаченных в яркие одежды, понуривших головы; золотое шитье на их куртках ослепительно вспыхивало, пока они скользили по гладкой воде, и никто из них не обернулся даже единожды.
   Перед самым закатом громыхающие тучи одним броском взяли рубеж гор и покатились вниз по внутренним склонам. Вмиг все исчезло; клубы мглы заполнили чашу залива, посреди которого наша шхуна раскачивалась из стороны в сторону под порывами переменного ветра. Одиночный взрыв грома грянул в гулком амфитеатре с такой яростью, что обод гор, казалось, мог лопнуть, расколоться на мелкие части; теплый водопад свергся с небес. Ветер сгинул в стене ливня. Мы задыхались в закрытой каюте; по лицам струился пот; залив снаружи шипел, словно вскипая; дождь терзал его отвесной атакой тяжелых штыков; вода жестоко секла палубу, ручьями стекала с рангоута, клокотала, рыдала, бурлила, рокотала в слепой ночи. Наша лампа светила тускло. Холлис, голый выше пояса, растянулся на рундуках, закрыв глаза, неподвижный и похожий на раздетый мародерами труп; Джексон над его головой перебирал гитарные струны и, вздыхая, заунывно печалился о безнадежной любви и очах-звездах. Вдруг мы услышали поверх стука дождя изумленные крики на палубе, торопливые шаги у себя над головой - и в дверном проеме каюты возник Караин. Его лицо и обнаженная грудь блестели под лампой; пропитанный влагой саронг облепил ноги; в левой руке он держал крис в ножнах; клейкие пряди мокрых волос, выбившиеся из-под красной наголовной повязки, доходили до его скул, завешивая глаза. Он быстро шагнул внутрь, озираясь через плечо, словно его кто-то преследовал. Холлис рывком перекатился набок и открыл глаза. Джексон прихлопнул огромной ладонью струны гитары, и звон ее разом смолк. Я встал.
   - Мы не услышали приветствия с твоей лодки! - воскликнул я.
   - Да какая там лодка! Он вплавь, - подал голос Холлис со своего рундука. Вид-то какой.
   Караин тяжело дышал, блуждая безумными глазами, пока мы молча разглядывали его. Вода, капая с его тела, образовала темную лужицу и кривым ручейком потекла по полу. Слышен был голос Джексона, вышедшего отогнать наших матросов-малайцев, которые столпились было у навеса над спуском в каюту; он грозно чертыхался под скороговорку ливня, и на палубе царила великая суета. Вахтенные, до смерти напуганные видом темной фигуры, перелезающей через фальшборт, - материализовавшейся, так сказать, из ночи, - переполошили всю команду.
   Наконец Джексон, все еще сердитый, вернулся с блестящими бусинами воды в бороде и волосах; Холлис, который, хоть и был из нас младшим, порой напускал на себя вид этакого ленивого превосходства, проговорил, не двигаясь с места:
   - Дайте ему сухой саронг; мой хотя бы. Он висит в умывальне.
   Караин положил крис на стол рукояткой вперед и сдавленным голосом произнес несколько слов.
   - Что-что? - спросил Холлис, не расслышав.
   - Он просит извинения за то, что явился с оружием в руке, - сказал я потерянно.
   - Церемонный нищий, однако. Скажи ему, что мы, так уж и быть, простим друга... в такую-то ночку, - протянул Холлис. - Что стряслось?
   Караин надел через голову сухой саронг, скинул мокрый себе под ноги и переступил через него. Я жестом пригласил его расположиться в деревянном кресле - в его кресле, можно сказать. Он сел, держа спину очень прямо, и издал громкое "Ха!"; по его крупному туловищу прошла короткая судорога. Он неспокойно оглянулся через плечо, потом повернулся к нам, словно желая заговорить, но только таращил глаза диковинным невидящим манером; затем вновь поглядел назад.
   - Эй, там, на палубе, смотреть в оба! - проревел Джексон и, услышав сверху слабый ответ, потянулся ногой и захлопнул дверь каюты.
   - Теперь можно, - сказал он.
   Губы Караина слегка шевельнулись. Яркая вспышка молнии на миг превратила два круглых кормовых иллюминатора перед ним в пару свирепых фосфоресцирующих глаз. Свет лампы словно приугас, сделавшись бурой пылью, а зеркало на маленьком шкафчике у него за спиной вдруг выступило гладким листом бледного пламени. Гром покатился к нам, треснул прямо над нами; шхуна содрогнулась, и великий глас, не переставая гневно грозить, двинулся дальше в морское пространство. Меньше минуты бешеный ливень окатывал палубу, затем прекратился. Караин медленно переводил взгляд с одного лица на другое, пока тишина не стала такой глубокой, что мы все ясно услышали тиканье двух хронометров в моей каюте, с ровным неослабным рвением состязающихся в беге.
   Каждый из нас троих, странно завороженный, не мог оторвать от него взгляда. То таинственное, что погнало его сквозь ночь и грозу искать укрытия в тесной каюте шхуны, делало его в наших глазах и загадочным, и беззащитным. Не было сомнений, что перед нами сидит беглец, как бы невероятно это ни было. Он сильно осунулся, словно бессонница мучила его неделями; исхудал, словно по целым дням не мог есть. Щеки у него отощали, глаза ввалились; мышцы груди и рук чуть заметно подергивались, как после изнурительного поединка. Да, конечно, он только что покрыл большое расстояние вплавь; но на его лице читалась другая усталость - мучительное бессилие, гнев и страх, рожденные борьбой с мыслью, с идеей - с тем, чего нельзя ухватить, свалить наземь, чему неведом покой, - с тенью, с небытием, непобедимым и бессмертным, питающимся живой жизнью. Мы знали это так же верно, как если бы он прокричал это нам в уши. Его грудь то и дело вздымалась, словно не могла сдержать биение сердца. В тот миг он был наделен мощью одержимых, способной пробуждать в очевидцах изумление, боль, жалость и наводящее страх ощущение близости невидимого, всего темного и безгласного, чем окружено одиночество рода людского. Какое-то время его глаза еще бесцельно блуждали, потом успокоились. С усилием он заговорил:
   - Вот, я пришел... Бросился прочь из моего укрепления, как побежденный. Я побежал в темноту. Вода была черная. Он кричал позади меня у края черной воды... Я оставил его одного на берегу. Я поплыл... Он кричал мне... Я плыл...
   Он дрожал с головы до пят, сидя в напряженной позе и глядя прямо перед собой. Кого он оставил? Кто кричал? Мы не знали. Понять было невозможно. Я сказал наудачу:
   - Крепись.
   Внезапный звук моего голоса остановил его дрожь, привел его тело в оцепенение, но сверх этого не произвел, казалось, никакого действия. Некоторое время он словно бы прислушивался, словно бы ждал чего-то, затем продолжал:
   - Сюда он не посмеет явиться - вот почему я здесь. Вы, люди с белыми лицами, презираете голоса невидимых. Ему не вынести вашего неверия, силы вашей.
   Помолчав, он негромко воскликнул:
   - Что, что сравнится с силой неверующих!
   - Здесь только ты да мы трое, никого больше нет, - тихо сказал ему Холлис. Он полулежал, подперев голову согнутой в локте рукой, и не шевелился.
   - Я знаю, - сказал Караин. - Он никогда не тревожил меня здесь. Старый мудрец охранял меня. Но вот он умер, старый мудрец, знавший о моей беде, и теперь я слышу голос каждую ночь. Я затворился - на много дней - в темноте. Мне слышны печальные перешептывания женщин, шелест ветра, журчание бегущей воды; звон оружия в руках верных людей, их шаги - и его голос!.. Ближе... Вот! Прямо в ухо! Он был рядом... Я почувствовал его дыхание на моей шее. Молча, без крика я кинулся в темноту. Вокруг все тихо спали. Я побежал к морю. Он бежал рядом неслышными шагами и шептал, шептал мне прежние слова - шептал прежним голосом мне в ухо. Я бросился в море; я поплыл к вам, зажав в зубах мой крис. Я, вооруженный, бежал от дыхания - под вашу защиту. Увезите меня в вашу страну. Старый мудрец умер, и с ним умерла сила его слов и заклинаний. И я не могу рассказать никому. Никому. Кто из своих так предан мне и так мудр, чтобы вынести это знание? Только рядом с вами, неверующие, тревога моя рассеивается, как туман под оком дня.
   Он повернулся ко мне.
   - С тобой я готов отправиться! - воскликнул он, держа голос в узде. - Ты ведь знаешь многих из нас. Я не хочу возвращаться на эту землю - к моим людям... и к нему - туда.
   Трясущимся пальцем он неопределенно ткнул себе за спину. Мы с трудом выдерживали насыщенность неясного нам переживания. Холлис смотрел на него во все глаза. Я мягко спросил:
   - Где угроза?
   - Везде, кроме этого места, - ответил он скорбно. - Повсюду, где я. Он подстерегает меня на тропинках, под деревьями, там, где я сплю, - но только не здесь.
   Он оглядел маленькую каюту с ее крашеными бимсами и покрытыми потемневшей олифой переборками; оглядел, словно взывая ко всей ее неказистой чужеродности, ко всей беспорядочной мешанине незнакомых ему вещей, принадлежащих к невообразимому миру воли, дерзаний, натуги, неверия - к мощному миру белых людей, что неодолимо и тяжко шествует у самого рубежа внешней тьмы. Он простер вперед руки, словно желая обнять и нас, и все наше. Мы смотрели на него. Ветер и дождь утихли, и ночь окружила шхуну таким безмолвным оцепенением, что казалось, будто скончавшееся мироздание погребено в могиле из плотных туч. Мы ждали, когда же он заговорит. Властная внутренняя необходимость мучила его губы. Мне приходилось порой слышать, что туземец ни за что не откроется белому человеку. Ошибочное мнение! Да, хозяину не откроется; но страннику и другу тому, кто явился не поучать и не править, кто ничего не требует и готов принять все, что видит, - ему открываются у лагерного костра, в братском безлюдье моря, в приречных селениях, на привале посреди леса, открываются невзирая на расу и цвет кожи. Одно сердце говорит - другое слушает; и земля, море, небо, пролетающий ветер, трепещущий лист тоже слушают исполненную тщеты повесть о бремени бытия.
   И вот он начал. Мне не передать впечатления от его рассказа. Неумирающее, оно живо лишь как воспоминание, и яркость его, как яркость сновидения, недоступна чужому рассудку. Надо было знать этого человека раньше, знать во всем его природном великолепии - и надо было видеть его тогда. Колеблющийся сумрак узкой каюты; бездыханная тишь снаружи, нарушаемая лишь еле слышным плеском воды у бортов шхуны; бледное лицо Холлиса, его внимательные темные глаза; буйная голова Джексона, зажатая меж двух его могучих лапищ, его длинная золотистая борода на струнах лежащей на столе гитары; прямая осанка Караина, его неподвижность, его тон - все это сложилось в единое целое, забыть которое невозможно. Он сидел по ту сторону стола. Его черноволосая голова и бронзовый торс возвышались над потемневшей от времени доской, блестящие и застывшие, словно отлитые из металла. Шевелились лишь губы, а глаза вспыхивали, гасли, вновь загорались, затем вперялись в скорбную полутьму. То, что он говорил, шло прямо из его истерзанного сердца. Слова звучали то приглушенно, подобно печальному бормотанию бегущей воды; то громко, как звон боевого гонга; то они влачились медленно, как усталые путники; то неслись вперед, подхлестываемые страхом.
   IV
   Вот его рассказ - в моей неполной, неточной передаче.
   - Это было после великих волнений, разрушивших союз четырех государств Ваджо. Мы бились друг с другом, а голландцы смотрели на нас издали, пока мы не обессилели. Потом дым их боевых кораблей показался близ устий наших рек, и их начальники приплыли на лодках, полных солдат, говорить с нами о защите и мире. Мы отвечали осторожно и хитро, потому что деревни наши были сожжены, укрепления слабы, люди утомлены, клинки затуплены. Они приплыли и уплыли; было много толков, но после их отбытия все как будто осталось по-прежнему, только с нашего берега все время виднелись их корабли, и очень скоро к нам начали являться их торговцы, которым была обещана безопасность. Мой брат был Правителем - одним из тех, кто дал обещание. Я был молод тогда, но прошел войну, и Пата Матара бился бок о бок со мной. Мы делили с ним голод, опасность, усталость - и победу. Его глаза быстро видели грозящую мне беду, моя рука дважды спасала его от смерти. Это была судьба его. Он был мой друг. И он был славен меж нас; брат мой, Правитель, держал его близ себя. Он говорил в совете, отвага его была велика, и он был вождем многих селений вокруг великого озера, что лежит посреди нашей страны, как сердце - посреди человеческого тела. Когда перед его прибытием в кампонг туда вносили его меч, девушки завороженно перешептывались под плодовыми деревьями, богачи собирались в тени на совет, и люди с весельем и песнями принимались готовить пир. Он был в чести у Правителя, и в нем души не чаяла беднота. Он любил войну, оленью охоту и женские ласки. У него было все: драгоценности, счастливое оружие, людская преданность. Он был неистовый человек, и мне не надо было иного друга.
   Я был вождем укрепления близ устья реки и собирал для брата моего пошлину с проплывающих лодок. Однажды я увидел голландского торговца, который двигался вверх по реке. У него было три лодки, и я не взял с него пошлины, потому что в открытом море виднелся дым голландских боевых кораблей и мы были слишком слабы, чтобы пренебрегать договорами. Он поднялся по реке, пользуясь обещанной нами безопасностью, и мой брат взял его под защиту. Голландец сказал, что прибыл по торговым делам. Он выслушал нас, ведь мы привыкли говорить без стеснения и страха; он пересчитал наши копья, осмотрел деревья, ручьи, береговые травы, склоны наших холмов. Потом он отправился во владения Матары, и тот разрешил ему построить там дом. Он торговал и плантаторствовал. Он презирал наши радости, наши думы и наши печали. Лицом он был красен, волосами рыж, как огонь, глазами бледен, как речной туман; ходил тяжелым шагом, говорил густым голосом; хохотал во всю глотку, как неотесанный, и в речах своих не знал учтивости. Он был рослый, спесивый человек; глядел в лица женщин и клал руку на плечи свободных мужчин, словно был высокородный вождь. Мы молча это сносили. Время шло.
   А потом сестра Паты Матары убежала из кампонга и пошла жить в дом голландца. Она была блистательна и своенравна; я видел однажды, как рабы несут ее с непокрытым лицом в высоком паланкине сквозь людскую толпу, и мужчины в один голос говорили, что красота ее исключительна, что она, красота эта, лишает людей разума и околдовывает сердца. Все пришли в смятение; лицо Матары почернело от позора, ведь она знала, что обещана другому. Матара отправился в дом голландца и сказал ему: "Отдай ее нам на казнь - она из семьи вождей". Белый человек отказался и закрылся у себя в доме, велев слугам охранять его день и ночь с заряженными ружьями. Матара был в ярости. Мой брат созвал совет. Но голландские корабли стояли близко и смотрели на наш берег с жадностью. Мой брат сказал: "Если он умрет сейчас, наша страна заплатит за его кровь. Не трогай его, пока мы не станем сильнее и корабли не уйдут". Матара был умен; он ждал и смотрел. Но белый человек испугался за ее жизнь и уехал.
   Он оставил дом, плантации, груду добра! Уехал, вооруженный и грозный, бросив ради нее все! Она околдовала его сердце! Из моего укрепления я видел, как он выходит в море в большой лодке. Матара и я, мы смотрели на него из-за частокола, с боевого возвышения. Он сидел на кормовой надстройке своей прау с ружьем в руках, положив ногу на ногу. Блестящий ствол пересекал наискось его большое красное лицо. Под ним была речная ширь - плоская, гладкая вода, сверкающая, как лист серебра; его прау, казавшаяся с берега короткой и черной, скользила по серебру в синеву моря.
   Трижды Матара, стоявший рядом со мной, выкрикивал ее имя с горечью и проклятиями. Он растревожил мне сердце. Оно встрепенулось три раза; три раза внутренним взором я увидел в темном замкнутом чреве прау женщину с текучими волосами, покидающую свою землю и свой народ. Я почувствовал гнев - и жалость. Почему? Потом я тоже стал изрыгать проклятия и угрозы; Матара сказал: "Теперь, когда они оставили нашу землю, жизни их - мои. Я отправлюсь вслед и нанесу удар, а потом один расплачусь за кровь". Над пустой рекой в сторону закатного солнца подул великий ветер. Я крикнул: "Где ты, там и я!" Он кивнул в знак согласия. Это была судьба его. Солнце село, и деревья с великим шумом раскачивались над нашими головами.
   На третью ночь мы вдвоем отплыли с нашей земли в торговой прау.
   Нас встретило широкое море - без путей и дорог, без голосов. Прау не оставляет на нем следа. Мы поплыли на юг. Светила полная луна; посмотрев на нее, мы сказали друг другу: "Когда следующая станет кругла, как эта сейчас, мы будем дома и они будут мертвы". С тех пор прошло пятнадцать лет. Луны налились и иссохли во множестве, а я так и не увидел родной земли. Мы двигались на юг; мы обогнали немало прау; мы обследовали устья рек и заливы; мы увидели край нашего берега, нашего острова - крутой утесистый мыс над бурным проливом, где ветер гоняет тени разбитых прау, где ночью жалобно голосят утопленники. Теперь нас окружало открытое море. Мы увидели горящую посреди вод огромную гору; увидели тысячи островков, рассыпанных, как картечь после выстрела из гигантской пушки; увидели длинный берег с горами и низинами, тянувшийся под солнцем с запада на восток. Это была Ява. Мы сказали друг другу: "Они здесь; время их близко, и мы либо вернемся, либо умрем, но сотрем бесчестье".
   Мы сошли на берег. Не знаю, что хорошего в этой земле. Твердые, пыльные тропы ее прямы. Каменные кампонги, полные белых лиц, окружены плодородными полями, но всякий, кого там увидишь, - раб. Правители живут там под лезвием чужеземного меча. Мы поднимались на горы, пересекали долины; мы входили в селения на закате. И каждого спрашивали: "Не встречал ли ты белого человека такого-то вида?" Одни только таращились; другие смеялись; женщины порой выносили нам пищу, испытывая страх и почтение, словно мы были боговидцами; иные не понимали нашего языка, иные руганью гнали нас прочь или, зевнув, презрительно спрашивали, с какой стати мы его ищем. Раз, когда мы уже уходили, один старик крикнул нам вслед: "Смиритесь!"
   Мы шли и шли. Скрывая, что вооружены, униженно отходили в сторону, давая дорогу всадникам; низко кланялись во владениях вождей, что были не лучше рабов. Блуждали в полях, в джунглях; однажды ночью вышли из непролазного леса к месту, где среди деревьев стоят полуразрушенные старые стены, где диковинные каменные истуканы - резные дьяволы со множеством рук и ног, с обвившимися вокруг тел змеями, с двадцатью головами и сотней мечей - казались нам живыми и грозными в пляшущих отсветах нашего костра. Нас не останавливало ничто. И у каждого костра, на каждом привале мы говорили о ней и о нем. Время их было близко. Мы не говорили ни о чем другом. Ни о голоде, ни о жажде, ни об усталости, ни о слабеющих сердцах. Я сказал - о ней и о нем? Нет, о ней! И думали мы - нет, не о них - о ней! Матара часто погружался в размышления у костра. Я сидел рядом и думал, думал, пока передо мной вдруг вновь не возникал образ женщины, красивой, молодой, величественной, гордой и нежной, покидающей свою землю и свой народ. Матара говорил мне: "Найдем их - убьем сначала ее, чтобы стереть бесчестье; потом настанет его черед". Я отвечал: "Будет так, как ты говоришь; это твое отмщение". Он подолгу смотрел на меня большими запавшими глазами.
   Мы вернулись на берег. Ноги наши кровоточили, тела исхудали. Мы ложились спать, укрываясь тряпьем, у каменных оград; мы рыскали, грязные и тощие, около ворот, что вели во дворы белых людей. Их лохматые псы облаивали нас, их слуги кричали нам издали: "Прочь отсюда!" Порой тот или этот из низкого отребья, охраняющего улицы каменных кампонгов, спрашивал нас, кто мы такие. Мы лгали, раболепствовали, улыбались с ненавистью в сердцах и всё искали их, искали его, белого человека с рыжими, как огонь, волосами, и ее, презревшую веления чести и заслужившую этим смерть. Мы искали их. Пришло время, когда в каждом женском лице мне стали мерещиться ее черты. Мы бросались к ней. Нет! Иногда Матара шептал мне: "Вот он"; мы, затаившись, ждали. Он приближался. Это был не он - голландцы все на одно лицо. Нас терзали обманчивые видения. Во сне мне являлось ее лицо, и я чувствовал одновременно радость и жалость... Почему?.. Я слышал позади себя ее шепот. Быстро оборачивался. Никого! Пока мы устало брели от одного каменного города к другому, мне порой чудились рядом легкие шаги. Настала пора, когда они уже не умолкали у меня в ушах, и я был этому рад. Влачась по жестким тропам белых людей, обессиленный, оглушенный, я думал: "Она здесь - около нас!.." Матара был мрачен. Мы часто голодали.