Конрад Джозеф
Караин - воспоминание

   Джозеф Конрад
   КАРАИН: ВОСПОМИНАНИЕ
   I
   Мы знали его в те дни, когда, подверженные различным опасностям, довольны были уже тем, что держим в руках и жизни свои, и имущество. Никто из нас, насколько мне известно, не владеет ныне имуществом, и многие, я слышал, по небрежению лишились и жизни; но я уверен, что малочисленным уцелевшим хватает зоркости разглядеть на полосах газет с их туманящей взор респектабельностью сообщения о вспыхивающих там и сям волнениях среди коренных жителей Малайского архипелага. Меж строк этих скупых абзацев сияет солнце - солнце и ослепительная морская гладь. Чужеземное имя или название растревоживает память; напечатанные буквы рождают в дымном воздухе нынешнего дня чуть ощутимый аромат, проникающий и тонкий, словно навеянный береговым бризом сквозь звездную тьму минувших ночей; вот сигнальный костер шлет алмазный луч с вершины крутого мрачного утеса; вот могучие деревья, точно высланные великими лесами в дозор, недвижно вглядываются в просторы уснувшего океана; вот белая гряда прибоя с грохотом рушится на пустой берег; вот мелководье вспенивается вокруг рифа; вот островки зеленеют посреди полуденного покоя гладко отполированных вод как горсть изумрудов, брошенная на стальное блюдо.
   Возникают и лица - лица смуглые, свирепые, улыбающиеся; открытые, отважные лица мужчин, не носящих обуви, хорошо вооруженных, нешумных. Узкие палубы нашей шхуны заполняла порой эта пестрая варварская толпа с многоцветьем клетчатых саронгов, красных тюрбанов, белых курток, богатого шитья; с блеском ножен, золотых колец, амулетов, браслетов, наконечников копий, драгоценных каменьев на рукоятках оружия. В осанке этих людей видна независимость, в глазах - решимость, в повадках - сдержанность; нам и теперь слышатся их мягкие голоса, повествующие о битвах, путешествиях и опасностях; их спокойная похвальба, их беззлобные шутки; порой негромкие учтивые речи о нашей щедрости, об их отваге; порой верноподданническая хвала доблестям их правителя. Мы вспоминаем лица, глаза, голоса; мы вновь видим блеск шелка и металла; мы ощущаем шелестящее колыханье толпы - яркой, праздничной и воинственной; мы будто чувствуем прикосновения дружеских смуглых ладоней, что после короткого пожатия вновь ложатся на чеканные оружейные рукояти. Это были люди Караина его верная свита. Его слова мигом претворялись в их движения; в его глазах они читали свои собственные мысли; он небрежно изрекал повеления, означающие чью-то жизнь, чью-то смерть, и они принимали их смиренно как даяние судьбы. Все они были люди свободные, но, обращаясь к нему, называли себя "твой раб". Когда он шел сквозь толпу, голоса умолкали и молчание окружало его подвижной броней; шлейф почтительных шепотков тянулся за ним. Его они называли своим военачальником. Он был правителем трех селений на узком участке побережья, владыкой ничтожной полоски завоеванной земли, изогнутой, как едва народившийся месяц, надежно упрятанной между горами и морем.
   Стоя на палубе нашей шхуны, бросившей якорь посреди залива, он очертил свои владения театральным движением руки вдоль зазубренной кромки гор; мощный взмах, казалось, расширил эти владения, внезапно превратив их в нечто столь необъятное и неопределенное, что на миг показалось, будто ограничивает их одно небо. И вправду, глядя на этот берег, укрытый от остального моря в глубине залива, отделенный от остальной суши обрывистыми кручами гор, трудно было вообразить что-либо по соседству. Тихая, замкнутая в себе и неведомая миру, здесь украдкой шла жизнь, уединенностью своей тревожившая чужестранца, жизнь, непостижимым образом лишенная всего, что способно возбудить мысль, тронуть сердце, напомнить о таящей угрозу череде дней. Это была, казалось нам, земля без воспоминаний, сожалений, надежд - земля, где с наступлением ночи все умирало, где не существовало ни " вчера", ни "завтра", где каждый новый рассвет был подобен ослепительному акту творения.
   Караин обвел этот край круговым жестом: "Мое!" Он ударил по палубе длинным посохом; золотой набалдашник вспыхнул, как падающая звезда; из всех толпившихся вокруг малайцев лишь один не последовал взором за властным движением руки - молчаливый старик в богато изукрашенной шитьем черной куртке, стоявший почти вплотную к повелителю у него за спиной. Он даже не поднял глаз. Он горбился, склонив голову, позади владыки и, не двигаясь, держал на плече рукояткой вверх длинный меч в серебряных ножнах. Он исполнял службу, не питая любопытства, и выглядел утомленным, но не годами, а владением некой тяжкой тайной бытия. Караин, массивный и гордый, стоял в величественной позе и дышал неспешно. Мы, приплывшие сюда впервые, с любопытством оглядывались по сторонам.
   Шхуна словно повисла в бездне, полной ослепительного света. Круг воды отражал светозарное небо, и окаймлявшие залив берега образовывали кольцо плотной суши, плывущее в единой прозрачной пустой синеве. Горы, лиловые и бесплодные, массивно высились на фоне неба; их вершины, казалось, таяли в ярком воздухе, дрожавшем, словно от восходящего пара; крутизну их склонов тут и там прочерчивали узкие зеленые ущелья; у их подножья виднелись рисовые поля, банановые рощицы, участки желтого песка. Оброненной ниткой вился горный ручей. Селения, осененные купами плодовых деревьев, были легко различимы; стройные пальмы соприкасались клонящимися кронами над невысокими постройками; крыши из высушенных пальмовых листьев светились вдалеке, точно золотые, под сумрачной колоннадой древесных стволов; фигуры людей выступали, прятались в тень; дымы очагов поднимались столбами над зарослями цветущего кустарника; бамбуковые изгороди поблескивали на солнце, уходя ломаными линиями в глубину полей. Внезапный крик на берегу, жалобно зазвучав издали, резко оборвался, словно задохнувшись в низвергающемся потоке лучей; порыв бриза омрачил гладкую воду беглой полосой ряби, тронул нам лица и был забыт. Полная неподвижность. Солнце изливало свой жар в лишенное теней вместилище красок и тишины.
   Такова была сцена, по которой он горделиво расхаживал, безупречно наряженный, неимоверно величественный, властной силой своей способный заставить нас замереть в глупом ожидании чего-то героического - действия, песни, - что вот-вот должно было грянуть под тугой аккомпанемент могучего солнца. Сама изукрашенность его внушала тревогу: кто знает, какие пучины, какие ужасающие пустоты может скрывать под собой столь сложно расцвеченная поверхность? Он не носил маски - жизнь била в нем через край, а любая маска безжизненна; но он выступал перед нами именно как актер, как существо, агрессивно выстроившее свой облик. Малейшие его действия были продуманы и неожиданны, тон - суров и серьезен, фразы - загадочны, как зловещие намеки, и замысловаты, как арабески. Ему оказывалось такое торжественное почтение, каким на нашем непочтительном Западе пользуются только монархи сцены, и он принимал знаки поклонения с подчеркнутым достоинством, какого у нас не увидишь нигде, кроме как в свете рампы, в сгущенной фальши той или иной аляповато-трагической ситуации. Требовалось усилие, чтобы вспомнить, кто он в действительности, всего-навсего мелкий местный правитель в удобно изолированном уголке Минданао, где мы могли в относительной безопасности нарушать закон, запрещавший продажу коренным жителям огнестрельного оружия и патронов. О том, что может случиться, если какая-либо из доживающих свой век испанских канонерок вдруг встрепенется, как гальванизированный труп, в краткой вспышке действия, мы, находясь внутри залива, не помышляли вовсе - настолько казался он отгороженным от докучливого мира; к тому же в те дни нам хватало воображения, чтобы с неким веселым равнодушием думать о возможности быть тихо вздернутыми в каком-нибудь укромном месте, недоступном для дипломатических демаршей. Что касается Караина, его, конечно, ждала та же участь, что нас всех, то есть крах и смерть; но ему была присуща способность облекаться в иллюзию неизбежного успеха. Он представлялся нам столь умелым, столь необходимым на своем месте, столь жизненно важным для существования этой земли и этих людей, что уничтожить его могло, казалось, лишь землетрясение. Он был квинтэссенцией расы, страны, всех стихийных сил этой знойной жизни, этой тропической природы. Он был наделен ее буйной мощью, ее великолепием; и, как она, он таил в себе зерно беды.
   За многие посещения мы хорошо изучили его сцену - лиловый полукруг гор, клонящиеся над домами селений высокие пальмы, желтый береговой песок, струящуюся вниз зелень ущелий. Всему этому были присущи контрастный, кричащий колорит, некая чуть ли не нарочитая законченность, подозрительная неподвижность раскрашенных декораций; все это с таким совершенством охватывало искусную выстроенность его поразительных поз, что остальной мир казался навеки отгороженным, исключенным из ослепительного спектакля. Вокруг вообще ничего не могло существовать. Точно планета, ни на миг не замедляющая вращения, потеряла в пространстве эту землю - эту кроху своей поверхности. Ее властитель был словно начисто отрезан от всего, кроме солнечного света, да и тот, чудилось нам, был сотворен для него одного. Раз, когда его спросили, что находится по ту сторону гор, он с многозначительной улыбкой ответил: "Друзья и враги врагов много; а то зачем бы я стал покупать у вас ружья и порох?" Вот таким он всегда был: знающим свою роль назубок, безошибочно играющим на тайнах и явностях того, что его окружало. "Друзья и враги" - ничего больше. Такая неосязаемость, такая ширь! Воистину земля, вращаясь, выкатилась из-под его крохотных владений, и он с горсткой своих людей стоял словно бы посреди некой беззвучной битвы мятущихся теней. Ни звука не проникало к нему снаружи. "Друзья и враги!" Он мог бы добавить: "И воспоминания", - во всяком случае, в отношении себя лично; но он предпочел тогда об этом умолчать. Воспоминаниям было отведено другое время - после дневного спектакля; о них шла речь за кулисами, при погашенных огнях рампы. Днем же он царствовал на сцене с варварским достоинством. Лет десять назад он со своими людьми - с разношерстной ватагой бродячих буги - захватил этот берег, и ныне под его монаршим владычеством они позабыли свое прошлое и перестали беспокоиться о будущем. Он раздавал им поучения, советы, награды и наказания, присуждал их к жизни или смерти с неизменной безмятежностью в позе и голосе. Он знал толк в ирригации и военном искусстве, разбирался в качестве оружия и в тонкостях судостроения. Он умел таить свои мысли; он был выносливее, мог проплыть дальше и управлять лодкой лучше, чем кто-либо из его людей; он целился прямей и вел переговоры извилистей, чем любой из известных мне представителей его расы. Он был морским авантюристом, отщепенцем, владыкой - и моим очень хорошим другом. Я желаю ему мгновенной смерти в открытой схватке, смерти при свете солнца, ибо он познал раскаяние и власть, а большего не может требовать от жизни никто. День за днем он появлялся перед нами, храня поразительную верность иллюзиям сцены, и вечером тьма опускалась на него со стремительностью падающего занавеса. Изборожденные ущельями горы превращались в тени, темнеющие на фоне чистого неба; над ними яркий хаос звезд был похож на бешеное коловращение, остановленное мановением руки; звуки умолкали, люди засыпали, очертания меркли, оставалась лишь подлинность Вселенной, завораживающей людские взоры темнотой и мерцанием.
   II
   Но именно по ночам он говорил с нами открыто, отбрасывая условности сцены. Днем не то - днем были дела, обсуждение которых требовало официальности. Его и меня поначалу многое разделяло: его великолепие, мои убогие подозрения, сценический ландшафт, что постоянно навязывал фактам наших жизней недвижную фантасмагорию контура и цвета. Вокруг него толпилась его свита; широкие наконечники копий топорщились над его головой колючим железным нимбом; эти люди отгораживали его от простых смертных яркостью шелков, блеском оружия, возбужденно-почтительным гудением усердных голосов. Перед закатом он церемонно отплывал на берег, сидя в своей лодке под красным зонтом, эскортируемый двумя десятками судов. Весла взмывали в воздух и вспахивали воду разом, с единым могучим плеском, громко отдававшимся в монументальном амфитеатре гор. За флотилией тянулась широкая полоса ослепительно белой пены. Лодки на фоне шипящей белизны казались необычайно черными; увенчанные тюрбанами головы двигались взад-вперед; десятки рук в красном и желтом поднимались и опускались одновременно; стоявшие на носу каждой лодки копьеносцы были одеты в многоцветные саронги, и плечи их блестели, как у бронзовых статуй; негромкий речитатив гребцов переходил в конце каждого куплета в жалобный, тоскующий крик. Они удалялись, уменьшались; пение умолкало; вот они уже толпятся на берегу в длинных тенях западных гор. Свет вокруг лиловых вершин еще не померк, и нам видно было, как во главе свиты этот крепкий, статный мужчина с непокрытой головой идет к своему укреплению, далеко опередив поспешающий следом кортеж, мерно вскидывая перед собой посох черного дерева, более высокий, чем он сам. Темнело стремительно; огни факелов то появлялись, то пропадали за скоплениями кустов; один-два протяжных возгласа нарушали безмолвие вечера; и наконец ночь набрасывала свой гладкий черный покров на берег, на огни и на голоса.
   Но затем, едва мы начинали подумывать об отдыхе, вахтенные на шхуне окликали лодку, чье приближение в звездном мраке залива выдавал плеск весел; с лодки отвечал осторожный голос, и наш серанг, опустив голову в открытый люк, извещал нас, не выказывая ни капли удивления: "Их раджа, он опять. Уже здесь". И в двери нашей маленькой каюты бесшумно возникал Караин. Теперь он был сама простота: весь в белом, на голове тюрбан, из оружия только крис - малайский кинжал - с простой роговой рукояткой, который он, прежде чем переступить порог, вежливо прятал в складках саронга. Чуть позади, почти вплотную к его плечу, виднелось лицо старого меченосца, изможденное и скорбное, морщинистое настолько, что казалось завешанным густой темной сетью. Караин и шагу не желал ступить без этого спутника, который неизменно стоял или сидел на корточках у него за спиной. Вождь не любил пустоты позади себя. Даже больше, чем не любил, - это напоминало страх, болезненную нервозность из-за того, что могло случиться вне поля его зрения. При той бьющей в глаза пламенной верности, что его окружала, это было необъяснимо. Один посреди преданных ему людей, он, казалось, мог не опасаться ни засад близких соседей, ни честолюбия близких родственников; тем не менее гости наши неоднократно говорили нам, что их владыка не выносит одиночества: "Даже когда он ест или спит, рядом на страже всегда тот, у кого сила и оружие". Да, стражник всегда был рядом, хотя говорившие не знали, какой именно силой, каким оружием - одновременно призрачным и ужасным - он располагает. Мы узнали, но позже, когда Караин рассказал нам свою историю. Пока что мы замечали, что даже во время важнейших разговоров он часто вздрагивает и, прервав речь на полуслове, шарит рукой позади себя, проверяя, на месте ли старик. Непроницаемый и усталый, он всегда был на месте. Караин делил с ним все: пищу, ночной покой, мысли; телохранитель знал планы вождя и оберегал его секреты; сама бесстрастность позади его непокоя, он, оставаясь в полной неподвижности, успокаивающе шептал ему на ухо какие-то слова, которых мы не могли разобрать.
   Только в нашей каюте, только в окружении белых лиц, посреди чужих ему образов и звуков Караин, казалось, забывал о странном навязчивом страхе, что черной нитью тянулся, извиваясь, сквозь парадное великолепие его выходов. По ночам мы вели себя с ним непринужденно - только что не хлопали его по спине (некоторых вольностей нельзя разрешать себе с малайцем никогда). Он сам не раз говорил, что в этих случаях он не более чем частное лицо в гостях у других частных лиц, которых он считает равными себе по рождению. Я думаю, он так до конца и остался в заблуждении, принимая нас за эмиссаров британского правительства, негласно уполномоченных исполнять посредством нелегальной торговли оружием некую тайную задачу высшей государственной важности. Никакие наши заверения в обратном не могли его переубедить. Он вежливо, понимающе улыбался и пускался в расспросы о королеве. С этих расспросов начинался каждый его приход; он был жаден до подробностей; его зачаровывала мощь держательницы скипетра, тень от которого, распластавшись с запада на восток по суше и морю, простиралась много дальше захваченного им клочка земли. Он спрашивал и спрашивал; воистину неутолима была его жажда сведений о владычице, о которой он говорил не иначе как с почтительным удивлением и даже с неким благоговейным трепетом! Позднее, узнав, что он - сын женщины, много лет назад правившей маленьким бугийским государством, мы заподозрили, что воспоминания о горячо любимой матери каким-то образом переплелись в его сознании с представлением о далекой королеве, которое он пытался для себя составить, - о той, кого он называл Великой, Непобедимой, Благочестивой и Благословенной. Истощив свои познания, мы принялись изобретать для него подробности, и наша верноподданническая совесть не слишком роптала, ибо мы старались, чтобы подробности эти не противоречили его блистательному августейшему идеалу. Мы разговаривали. Ночь плавно скользила над нами, над неподвижной шхуной, над спящей землей и над бессонным морем, отдаленно рокочущим у рифов за горловиной залива. Двое его надежных гребцов спали в лодке у нижнего конца забортного трапа. Старый телохранитель, свободный сейчас от службы, дремал на корточках у спуска в нашу каюту, прислонясь спиной к косяку двери; а Караин - тот сидел, прямой и осанистый, в нашем деревянном кресле под легким покачиванием потолочной лампы: меж смуглых пальцев манильская сигара, на столе перед ним стакан с лимонадом. Его забавляла шипучесть напитка, но, сделав глоток-другой, он ставил стакан и позволял пене улечься, после чего учтивым движением руки давал понять, что хочет другую бутылку. Он стремительно расправлялся с нашим скудным запасом, но мы не были на него в обиде, потому что, начав говорить, он говорил хорошо. В прежние времена он, судя по всему, был настоящим бугийским денди, ведь даже в немолодом возрасте, когда мы его узнали, вид его был безупречен; свои седеющие волосы он красил в черный цвет с легким оттенком коричневого. Сдержанное достоинство его манер превращало тускло освещенную корабельную каморку в зал для аудиенций. Он говорил о делах межостровной политики с иронически-меланхолической проницательностью. Он много где побывал, немало перестрадал, интриговал, сражался. Он знал дворы туземных владык, сеттльменты европейцев, леса, моря; и по его словам, он повидал на своем веку немало великих людей. Ему нравилось говорить со мной, потому что некоторых из них я знал в свое время тоже; похоже, он решил, что я способен его понять, и он с великолепной самоуверенностью высказал предположение, что уж мне-то должно быть ясно, насколько он их превосходит. Впрочем, охотнее всего он говорил о своей родине - маленьком бугийском государстве на острове Целебес. Я побывал там незадолго до нашего знакомства, и он с интересом спросил, каковы новости. То и дело, услышав от меня знакомое имя, он говорил: "Мальчишками мы с ним плавали наперегонки" или "Мы вместе охотились на оленей. Он орудовал копьем и арканом почти так же ловко, как я". Время от времени он беспокойно поводил большими мечтательными глазами; он то хмурился, то улыбался, то вдруг делался задумчив и, молча глядя в пустоту, легонько кивал вслед некоему милому видению прошлого.
   Его мать была в свое время правительницей маленького полунезависимого приморского государства в глубине залива Боне. Он говорил о ней с гордостью. Она была решительна во всем - и в делах государственных, и в делах сердечных. После смерти первого мужа, не смущаясь ярым недовольством вождей, она вышла замуж за богатого торговца - безродного человека из народа коринчи. Именно в этом втором браке у нее родился Караин, но причиной его изгнанничества явно была не подпорченная родословная. Причину эту он нам не объяснил, лишь обронил однажды со вздохом: "Нет, тело мое своим весом не обременит больше землю, где я родился". Но о странствиях своих он рассказывал нам охотно, как и о завоевании этого берега. О людях, живущих по ту сторону гор, он отозвался мягко, с беспечным взмахом руки: "Раз пришли через горы драться с нами, но те, кто вернулся домой, больше не явятся". Он помолчал, улыбаясь подступившим воспоминаниям. "Вернулся мало кто", - добавил он с горделивым спокойствием. Он дорожил памятью о победах; ему была свойственна восторженная жажда подвигов; вид у него, когда он говорил, был воинственный, благородный и вдохновляющий. Неудивительно, что его люди восхищались им. Мы видели однажды, как он проходит днем среди построек селения . Женщины, собравшиеся кучками у дверей домов, провожали его увлажненными взорами, мягко воркуя; вооруженные мужчины расступались с почтением, с прямой осанкой; другие наоборот - приближались кто справа, кто слева и смиренно обращались к нему, сгибая спины; какая-то старуха протянула к нему иссохшую руку, покрытую складчатой тканью; "Будь благословен!" - крикнула она из темного дверного проема; за низкой оградой банановой рощицы возник мужчина с пламенными очами, мокрым от пота лицом и двумя шрамами на обнаженной груди; "Аллах дарует успех нашему повелителю!" задыхаясь, прокричал он ему вслед. Караин стремительно шел крупными, твердыми шагами, отвечая на звучавшие отовсюду приветствия быстрыми пронизывающими взглядами. Детишки, перебегая от дома к дому, храбро выглядывали из-за углов; мальчики постарше скользили в кустах с ним наравне, глаза их блестели из темной листвы. Старый телохранитель с мечом в серебряных ножнах на плече поспешал за ним шаркающей походкой, склонив голову и уставив взгляд в землю. Окруженные великим волнением, они шли быстро и отрешенно, словно сквозь великое безлюдье.
   Под навесом, где заседал совет, его окружала степенность вооруженных вождей; старейшины в одежде из хлопка сидели на корточках двумя длинными рядами, свесив с колен праздные руки. Под крышу из пальмовых листьев, поддерживаемую гладкими столбами, каждый из которых стоил жизни молодой прямоствольной пальме, аромат цветущих живых изгородей заплывал теплыми волнами. Солнце клонилось к закату. Просители, входившие сквозь ворота в обнесенный частоколом двор, загодя поднимали над склоненными головами сведенные вместе ладони и низко сгибались, охваченные потоком яркого света. Под раскидистыми ветвями большого дерева сидели юные девушки, разложив на коленях цветы. Голубой дым очагов стлался прозрачным туманом над островерхими постройками, чьи стены, сплетенные из гладкого блестящего тростника, были опоясаны рядами грубых деревянных столбов, поддерживающих свесы кровель. Он отправлял правосудие в тени; с высокого своего сиденья приказывал, советовал, порицал. Порой гул одобрительных голосов усиливался, и тогда праздные копьеносцы, вяло проводившие время, подпирая спинами столбы и поглядывая на девушек, медленно поворачивали головы. Уважение, доверие, благоговение, которые питали к нему люди, были столь велики, что он, казалось, должен был чувствовать себя таким защищенным, как ни один человек в мире. Тем не менее временами он подавался вперед, словно бы прислушиваясь к дальнему диссонирующему звуку, словно бы ожидая услышать чей-то слабый голос или чьи-то легкие шаги; или же привставал с сиденья, как будто чья-то знакомая рука дотрагивалась до его плеча. Он тревожно оглядывался; старый наперсник что-то еле слышно шептал ему на ухо; вожди отводили глаза в молчании, чтобы правитель мог без помех уловить тихую речь мудреца, способного заклинать духов и насылать на врагов злые чары. В краткой тишине под открытым с боков навесом раздавался лишь шелест деревьев, да еще порой чистый, мягкий смех девушек, игравших с цветами. Когда налетал ветер, длинные крашеные пучки конского волоса у наконечников вертикально стоящих копий развевались, темно-красные и лоснящиеся; а за великолепием живых изгородей прозрачный чистый ручей бежал, невидимый под нависающей береговой травой, но отчетливо слышный, бежал с настойчивым журчанием, и страстным, и ласковым.
   После захода солнца огни факелов, горящих под высоким навесом для заседаний совета, были видны издалека - через поля, через залив. Коптящие красные языки колыхались на длинных шестах, отсветами вспыхивали на лицах, отражались в гладких пальмовых столбах, высекали яркие искры на кромках металлических блюд, расставленных на тонких циновках. Этот полубезродный авантюрист пировал по-царски. Люди сидели на корточках тесными группами вокруг больших деревянных чаш; смуглые руки витали над белоснежными холмами риса. Сидя поодаль от остальных на незамысловатом своем сиденье, он опустил на локоть низко склоненную голову; рядом юный певец-импровизатор пел высоким голосом славу его отваге и мудрости. Юноша раскачивался взад-вперед, экстатически выкатив глаза; старые женщины, ковыляя, разносили блюда с едой, а мужчины, низко сидя на корточках, порой поднимали головы и серьезно слушали певца, не переставая жевать. Песня триумфа звенела в ночи, куплеты ее звучали скорбно и яростно, как пророчества отшельника. Караин остановил певца знаком: "Довольно!" Вдалеке ухнула сова, ликованием встречая в гуще листвы кромешную тьму; наверху ящерицы бегали в сухих пальмовых ветвях кровли, шурша и тихо попискивая; шум перемешанных голосов вдруг сделался громче. Обведя всех круговым встревоженным взглядом, как человек, чей сон внезапно был прерван ощущением некой опасности, он откинулся на спинку сиденья и под взором старого чародея, глядевшего на него сверху вниз, вновь подхватил, не смежая широко раскрытых глаз, ускользнувшую было нить сновидения. Люди были чутки к его настроениям; оживившийся на миг разговор соскользнул в тишину, как волна по наклонному берегу. Вождь был не в духе. И поверх разровнявшегося, еле слышного шепота теперь возникали лишь единичные звуки - то легкий звяк оружия, то более громко произнесенное слово, отчетливое и отдельное, то тяжелый звон массивного медного подноса.