Мы продали резные ножны наших крисов - ножны из слоновой кости с золотыми ободами. Мы продали рукояти, украшенные дорогими каменьями. Но клинки сохранили - для них. Клинки, что если разят, то наповал, - для нее... Почему? Она всегда была рядом... Мы голодали. Нищенствовали. Наконец мы покинули Яву.
   Мы побывали на западе и на востоке. Мы повидали много земель, много чужих лиц, повидали людей, которые живут на деревьях, и людей, которые съедают своих старцев. За горстку риса валили в лесах пальмы, ради пропитания мели палубы больших кораблей и терпели ругань матросов. Мы батрачили в деревнях; плавали по морям с людьми баджу, у которых нет родины. Мы воевали ради денег; мы нанялись на работу к торговцам с островов Горам и были обмануты; повинуясь приказам людей с обветренными белыми лицами, ныряли за жемчугом в бесприютных заливах, чьи воды усеяны черными скалами, чьи берега - сплошь песок и пустота. И повсюду мы смотрели, слушали, спрашивали. Спрашивали торговцев, грабителей, белых людей. Выслушивали насмешки, издевательства, угрозы - слова удивления и слова презрения. Мы не знали покоя; о доме не помышляли, потому что дело наше не было сделано. Прошел год, за ним другой. Я потерял счет ночам, лунам, годам. Я заботился о Матаре. Последняя горстка риса всегда была его; если воды хватало на одного, пил ее он; я укрывал его, когда он дрожал от холода; когда он свалился в горячке, я ночь за ночью сидел, обмахивая его лицо. Он был неистовый человек и мой друг. Он говорил о ней: днем - с яростью, ночью - с печалью; вспоминал, какая она была в здоровье, в болезни. Я молчал; но я видел ее каждый день - видел! Поначалу только ее голову, словно она шла по речному берегу в полосе стелющегося тумана. Потом она стала подсаживаться к нашим кострам. Я видел ее! Смотрел на нее! У нее были нежные очи и колдовское лицо. По ночам я обращался к ней шепотом. Матара порой сонно спрашивал: "С кем это ты разговариваешь? Кто там?" Я торопливо отвечал: "Никого, никого..." Я лгал! Она никогда не покидала меня. Она грелась у наших костров, сидела со мной на подстилке из листьев, плыла за мной по морям... Я видел ее!.. Говорю вам: я видел ее распущенные черные волосы на освещенной луной воде, когда она, гребя обнаженными руками, держалась наравне с быстрой прау. Она была прекрасна, она была верна, и в немой бессловесности чужих стран она тихо-тихо говорила со мной на языке моего народа. Никто другой не видел ее; никто другой не слышал ее; она была моя, только моя! Днем она шла покачивающейся походкой впереди меня по изнурительным тропам; тело у нее было прямое и гибкое, точно ствол стройного дерева; пятки ее босых ног были круглые и гладкие, как яичная скорлупа; рукой она делала мне плавные знаки. По ночам она смотрела мне прямо в лицо. Как она была печальна! Глаза нежные и испуганные, голос мягкий и умоляющий. Однажды я прошептал ей: "Ты не умрешь", - и она улыбнулась... всегда потом улыбалась!.. Она придавала мне сил терпеть невзгоды, терпеть усталость. Она врачевала одолевавшую меня боль. Мы блуждали, странствовали, искали. Мы испытали обман, ложные надежды; испытали плен, болезнь, жажду, несчастье, отчаяние... Довольно об этом! Мы нашли их!..
   Выкрикнув эти слова, он умолк. Его лицо было бесстрастно, и он хранил неподвижность, словно охваченный трансом. Холлис рывком сел и положил руки на стол. Джексон, сделав невольное размашистое движение, коснулся гитары. Струны, разом заголосив, наполнили каюту смешанным заунывным замирающим звоном. Караин вновь начал говорить. Сдержанное неистовство его тона казалось идущим откуда-то извне, принадлежащим слышимой, но непроизносимой речи; оно наполняло каюту и обволакивало своим напряженно-мертвенным звучанием сидящую в кресле фигуру.
   - Мы плыли в Аче, где шла война; но корабль сел на песчаную мель, и нам пришлось сойти на берег в Делли. Мы заработали немного денег и купили ружье у торговцев из Селангора; только одно ружье, стрелявшее от искры, высекаемой из камня; Матара нес его. Мы сошли на берег. Белые люди жили там во множестве, выращивали табак на захваченных равнинах, и Матара... Но довольно. Он увидел его!.. Голландца!.. Наконец!.. Мы таились и высматривали. Две ночи и день мы высматривали. У него был дом - большой дом на расчищенном месте посреди его полей; вокруг росли цветы и кустарники; там были узкие тропки желтой земли, окруженные подрезанной травой, и густые живые изгороди, не пускавшие к дому посторонних. На третью ночь мы пришли вооруженные и легли за изгородью.
   Обильная роса словно напитывала нашу плоть и выстуживала внутренности. Трава, ветви, листья, покрытые каплями влаги, были серыми под луной. Матара спал, съежившись в траве, и во сне его трясла дрожь. Стук моих зубов звучал у меня в голове так громко, что я боялся разбудить этим стуком всю округу. Вдали сторожа, охранявшие дома белых людей, били в деревянные колотушки и кричали во мраке. И как во всякую ночь, я видел ее подле себя. Она больше не улыбалась!.. Грудь мне жгло огнем муки, и она шептала мне сострадательно, жалостно, мягко так, как это делают женщины; она утишала боль моего рассудка; она склоняла надо мной лицо - лицо той, что лишает людей разума и околдовывает сердца. Она была моя, только моя, и никто, кроме меня, не мог ее видеть - никто из живущих! Звезды светили сквозь ее грудь, сквозь текучие волосы. Я был охвачен сожалением, нежностью и тоской. Матара спал... А я - я спал? Матара тряс меня за плечо, пламя солнца сушило траву, кусты, листья. Был день. В ветвях деревьев висели клочья белого тумана.
   Ночь была или день? Я забылся вновь, пока мне не стало слышно частое дыхание Матары, и вот я увидел ее около дома. Увидел обоих. Они вышли. Она села на скамью у стены, и вьющиеся ветви, усыпанные цветами, взбегали высоко над ее головой и свисали, касаясь ее волос. Положив на колени шкатулку, она принялась считать жемчужины - на сколько их стало больше? Голландец стоял подле нее и смотрел; улыбался ей сверху вниз; его зубы ярко белели; волосы у него на губе были как два изогнутых огненных языка. Он был большой, тучный, веселый, и он не знал страха. Матара всыпал в ружье из глубины ладони свежий порох, поскреб ногтем кремень и дал оружие мне. Да, мне! Я взял... О судьба!
   Он зашептал мне в ухо, лежа плашмя на животе: "Я подползу близко, и амок... Пусть она умрет от моей руки. Ты целься в этого жирного кабана. Дай ему увидеть удар, которым я сотру свой позор с лица земли, а потом... ты мой друг - убей верным выстрелом!" Я ничего не ответил; в груди у меня не было воздуха - и нигде его не было. Матара внезапно исчез. Высокая трава кивнула. Потом раздался шорох в кустах. Она подняла голову.
   Я увидел ее! Ее, утешительницу моих бессонных ночей, моих изнурительных дней; попутчицу долгих скитаний! Я увидел ее! Она смотрела прямо туда, где я прятался. Она была такая, какой являлась мне все эти годы, - верная моя подруга. Она смотрела печальными глазами, но губы ее улыбались; смотрела на меня... Губы улыбались! Не я ли ей обещал, что она не умрет?
   Она была далеко, но мне казалось, что она рядом. Ее прикосновение ласкало меня, ее голос шелестел, шептал надо мной, вокруг меня: "Умру я - кто будет твоим попутчиком, кто утешит тебя?" Я увидел, как цветущие заросли по левую руку от нее шевельнулись... Матара готов был ударить... Я громко крикнул: "Вернись!"
   Она вскочила на ноги; шкатулка упала; жемчуг рассыпался по земле. Высокий голландец подле нее грозно повел глазами в неподвижном солнечном свете. Приклад пошел к моему плечу сам собой. Я стоял на коленях, и я был крепок крепче деревьев, скал, гор. Но там, впереди, куда целился длинный застывший ствол, все качалось: поля, дом, земля, небо, - все ходило ходуном, как лесные тени в ветреную погоду. Матара кинулся к ней из кустов; лепестки потревоженных цветов взметнулись перед ним, как от порыва бури. Я услыхал ее крик; увидал, как она, разведя руки в стороны, встала перед белым человеком. Она была дочерью моего народа, и в ней текла благородная кровь. Да, таковы они! Я услыхал ее возглас муки и страха - и вдруг все застыло! Поля, дом, земля, небо стояли на месте, пока Матара летел к ней, замахиваясь для удара. Я нажал спуск, увидел искру, но звука не услышал; дым завесил мне лицо, а потом я увидел, как Матара повалился головой вперед и рухнул к ее ногам, раскинув руки. Ха! Верным выстрелом! Солнце заливало мне спину холодом, как проточная вода. Верным выстрелом! Я отбросил ружье. Он и она стояли над мертвым как околдованные. Я крикнул ей: "Живи и помни!" Потом - не знаю, как долго, - я вслепую бродил в холодной тьме.
   Позади послышались громкие возгласы, топот многих бегущих ног; чужестранцы окружили меня, выкрикивали мне в лицо невнятные слова, толкали меня, тащили, подхватывали под руки... Я стоял перед большим голландцем; он пялился на меня так, словно лишился рассудка. Он хотел знать то и это, говорил торопясь, сулил благодарность, предлагал мне еду, кров, золото - и спрашивал, спрашивал. Я рассмеялся ему в лицо. Я сказал: "Я из людей коринчи, прибыл сюда из Перака и о мертвеце этом знать ничего не знаю. Шел себе по тропе, вдруг услыхал выстрел, и твои неотесанные люди накинулись на меня и приволокли меня сюда". Он вскидывал руки, дивился, не мог поверить, не мог ничего понять, кричал на своем языке! А она - она стояла, обвив руками его шею и глядя на меня через плечо широко раскрытыми глазами. Я улыбался и смотрел на нее; улыбался и ждал, когда же прозвучит ее голос. Белый человек внезапно спросил ее: "Ты его знаешь?" Я напряг слух - вся жизнь моя перетекла ко мне в уши! Долго смотрела она на меня без смущения во взоре, потом сказала: "Нет! Я никогда его не видела"... Как! Никогда? Выходит - уже забыла? Быть такого не может! Уже забыла - после стольких лет, после всех скитаний, дружества, тревог, нежных речей! Уже забыла!.. Я высвободился из рук, что держали меня, и ушел, не сказав ни слова... Они дали мне уйти.
   Я был утомлен. Спал я или нет? Не знаю. Помню, как шел по широкой тропе под ясными звездами; чужая земля была вокруг так обширна, рисовые поля так необъятны, что голова у меня плыла от страха перед пространством. Потом я увидел лес. Веселый свет звезд мучил меня. Я свернул с тропы и углубился в чащу, где было очень темно и очень печально.
   V
   Караин говорил все тише и тише, словно удаляясь от нас, и последние его слова прозвучали слабо и отчетливо, как будто он прокричал их в безветренный день с большого расстояния. Он не шевелился. Он уставил взгляд в одну точку мимо застывшей головы Холлиса, сидевшего лицом к нему в такой же, как он, неподвижности. Лицо Джексона было теперь повернуто к нему в профиль; бородач опирался локтем на стол, и его ладонь, приставленная ко лбу, затеняла глаза. Я смотрел и смотрел, изумленный, растроганный; смотрел на того, кто оставался верен видению, кого предала его греза, кто был отвергнут иллюзией и кто пришел к нам, неверующим, в поисках защиты - защиты от мысли. Стояла глубокая тишина; но она, казалось, была населена безгласными призраками, всем тем скорбным, сумеречным, немым, в чьем незримом присутствии твердая, мерная поступь двух судовых хронометров, секунду за секундой отщелкивающих время по Гринвичу, сулила некое покровительство и успокоение. Караин взирал в никуда, как изваяние, и, глядя на его окаменевшую фигуру, я размышлял о его странствиях, об этой смутной одиссее отмщения, обо всех, кто скитается среди иллюзий; об иллюзиях, столь же беспокойных и переменчивых, как люди; об иллюзиях верных и вероломных; об иллюзиях, доставляющих радость, печаль, боль, умиротворение; о непобедимых иллюзиях, благодаря которым жизнь и смерть могут казаться безмятежными, вдохновляющими, мучительными или подлыми.
   Послышался тихий голос; он шел словно снаружи, проникая в освещенную лампой каюту из некоего сновидения. Караин говорил:
   - Я жил в лесу. Она не являлась больше. Ни разу! Ни единожды! Я жил сам по себе. Она забыла. Это было хорошо для меня. Я не хотел ее; я никого не хотел. Я нашел заброшенный дом на расчищенном месте. Никто меня не тревожил. Иногда вдалеке слышны были голоса людей, идущих по тропе. Я отсыпался; отлеживался; там был дикий рис, проточная вода в ручье - и покой! Каждый вечер я сидел один у маленького костра перед хижиной. Много ночей прошло над моей головой.
   Потом однажды вечером, сидя у костра после ужина и уставившись в землю, я начал вспоминать мои странствия. Вдруг я поднял голову. Я не слышал ни звука, ни шороха, ни шагов - но голову поднял. Через маленькую поляну ко мне шел человек. Я выжидал. Он приблизился и, не поздоровавшись, сел на корточки у моего костра. Потом обратил ко мне лицо. Это был Матара. Он смотрел на меня неистовым взглядом больших запавших глаз. Вечер был холодный; вдруг костер перестал греть; а он все смотрел на меня. Я поднялся и ушел оттуда, оставив его у костра, который не давал тепла.
   Я шел всю ночь и весь другой день, а вечером развел большое пламя и сел рядом - ждать его. Но он не вышел на свет. Я слышал его в кустах то здесь, то там - шепот, шепот. В конце концов я разобрал слова - я слышал их раньше: "Ты мой друг - убей верным выстрелом".
   Я терпел это, пока мог, потом бросился прочь, как бросился нынешней ночью из моего укрепления, чтобы добраться до вас вплавь. Я бежал - бежал со слезами, как ребенок, оставшийся один вдалеке от домов. Он бежал рядом беззвучными шагами, но с шепотом, с шепотом - невидимый, слышный. Мне нужны были люди, чем больше, тем лучше, - люди, которые не умерли! Так мы опять стали скитаться вдвоем. Я искал опасности, насилия, смерти. Я сражался в Аче, и храбрые жители этой земли дивились доблести чужестранца. Но нас было двое; он отводил от меня удары... Зачем? Я не жизни хотел, а покоя. Никто не видел его, никто про него не знал - я не смел никому сказать. Иногда он покидал меня, но ненадолго; потом возвращался, чтобы шептать или смотреть. Мое сердце было изорвано страхом, но умереть не могло. Потом мне повстречался старик.
   Вы его видели. Люди называли его моим чародеем, слугой, меченосцем; но он был мне отцом, матерью, защитой, убежищем и успокоением. Мы встретились, когда он возвращался из Мекки; я услыхал его молитву на закате солнца. Он ходил к святым местам с сыном, женой сына и их маленьким ребенком; но на обратном пути по воле Всевышнего они все умерли - сильный мужчина, молодая мать и ребенок; старик вернулся на родную землю один. Он был полон паломнического покоя и благоговения, он был очень мудр и очень одинок. Я рассказал ему все. Мы стали жить вместе. Он произносил надо мной слова утешения, мудрости, молитвы. Он оберегал меня от тени мертвого человека. Я упрашивал его дать мне амулет, который сделает меня неуязвимым. Он долго отказывался; но наконец со вздохом, с улыбкой дал мне его. Дух, над которым старик имел власть, был сильней, чем непокой моего мертвого друга, и он перестал тревожить меня; но я стал неугомонен, стал искателем смуты и опасности. Старик всегда был рядом со мной. Мы странствовали вместе. Нас привечали могущественные; его мудрость и мою отвагу помнят там, где мощь ваша, о белые люди, уже позабыта! Мы служили султану Сулы. Мы сражались с испанцами. Были победы, надежды, поражения, скорбь, кровь, женские слезы... Зачем?.. Мы бежали оттуда. Мы собрали вокруг себя воинственное племя скитальцев и пришли сюда на новую битву. Остальное вы знаете. Я - правитель покоренной земли, любящий войну и опасность, воин и заговорщик. Но старика больше нет, и вот опять я раб мертвеца. Нет его подле меня, чтобы отогнать укоризненную тень, чтобы заставить безжизненный голос умолкнуть! Сила его амулета умерла вместе с ним. И я теперь знаю страх; слышу шепот: "Убей! Убей! Убей!.." Разве мало я убивал?..
   В первый раз за ту ночь его лицо исказила судорожная гримаса бешенства. Взгляд его заметался по каюте, как мечутся перед грозой испуганные птицы. Он вскочил на ноги с криком:
   - Клянусь духами-кровопийцами, клянусь духами, что воют в ночи, клянусь всеми духами гнева, несчастья и смерти: настанет час, когда мой клинок вопьется в каждое встречное сердце, когда...
   Он выглядел таким грозным, таким опасным, что мы как один повскакали с мест и Холлис тыльной стороной ладони смахнул со стола крис. Кажется, мы даже вскрикнули хором. Но вспышка миновала, и миг спустя он уже снова сидел в своем кресле; мы, трое белых, стояли над ним с довольно-таки нелепым видом. Нам стало немного совестно. Джексон поднял с пола крис и, вопросительно взглянув на меня, подал ему. Он взял оружие с легким церемонным наклоном головы и, демонстративно придав ему мирное положение, упокоил его в складках саронга. Потом посмотрел на нас со строгой улыбкой. Мы были смущены и пристыжены. Холлис теперь сидел на столе боком к нему, подперев рукой подбородок, и разглядывал его в задумчивой тишине. Я сказал:
   - Ты не должен бросать своих людей. Как они без тебя? И есть, есть забвение в жизни. Проходит время, и даже мертвые умолкают.
   - Я не женщина, чтобы забыть долгие годы, не успев моргнуть глазом! воскликнул он с горьким негодованием.
   Он поразил меня. Было чему удивляться. Его жизнь - этот нескончаемый жестокий мираж, мираж любви и успокоения - была для него такой же реальной, такой же неоспоримой, какой собственная жизнь представляется любому святому, философу или дураку из нашего племени. Холлис пробормотал:
   - Нужны ему твои прописи.
   Караин обратился ко мне:
   - Ты знаешь нас. Ты жил среди нас. Зачем - нам неведомо; но тебе внятны наши думы, наши печали. Ты жил на моей родине и знаешь, чего мы желаем, чего страшимся. С тобой хочу я отправиться. В твою страну, к твоим людям. К твоим людям, живущим в неверии; для кого день - это день, а ночь - это ночь, ничего больше, потому что вы разумеете все видимое и презираете остальное! В твой край, лишенный веры, где мертвые не говорят, где каждому даны мудрость, одиночество - и покой!
   - Любопытная, однако, характеристика, - заметил, бегло улыбнувшись, Холлис.
   Караин поник головой.
   - Я умею трудиться, сражаться и хранить верность, - прошептал он усталым голосом, - но на берег, где ждет меня он, я не могу возвратиться. Нет! Возьмите меня с собой... или уделите мне часть вашей мощи - вашего неверия... дайте мне амулет!..
   Он выглядел совершенно обессиленным.
   - Да, забрать его, положим, - проговорил Холлис очень тихо, словно раздумывая вслух. - А другого выхода и не видно. Призраки в нашем обществе есть, как же без них, они не прочь учтиво покалякать с леди и джентльменами, но с омерзением отшатнутся от нагого человека вроде нашего высокородного друга... Нагого... я бы сказал - освежеванного. Да, жаль его. Невозможно, разумеется. А кончится все тем, - продолжал он, глядя на нас, - что в один прекрасный день он взбесится, впадет в амок посреди своих верных подданных и отправит изрядное их число к праотцам, пока кто-нибудь из них не отважится хряснуть его изменнически по башке.
   Я кивнул. Подобный конец представлялся мне более чем вероятным. Очевидно было, что мучительная мысль довела его до предела человеческого терпения, что еще немного - и он опрокинется в тот особый род безумия, какому подвержены малайцы. Передышка, которую подарил ему старик, сделала возврат терзаний невыносимым. Это было ясно как день.
   Вдруг он поднял голову; до этого нам на миг показалось, что он задремал.
   - Дайте мне защиту - или силу вашу! - воскликнул он. - Амулет... оружие!
   И опять уронил подбородок на грудь. Мы посмотрели на него, потом друг на друга с сомнением и трепетом, словно неожиданно набрели на место, где случилось некое таинственное бедствие. Он отдал себя в наши руки, доверил нам свои проступки и терзания, свою жизнь и покой, а мы не знали, как с этим быть, как решить задачу, что задала нам "тьма внешняя". Мы, трое белых, смотрели на малайца и не могли вымолвить ни единого дельного слова - если вообще существовало слово, способное дать решение задачи. Чем дольше мы думали, тем сильней унывали. Мы чувствовали себя так, словно нас позвали к самым вратам Преисподней свершить суд, определить судьбу странника, вдруг явившегося из мира солнечного света, мира иллюзий.
   - Это же надо, за какое могучее племя он нас считает, - потерянно прошептал Холлис.
   И вновь тишина, слабый переплеск воды, упорное тиканье хронометров. Джексон сидел, скрестив на груди голые руки и прислонясь к переборке каюты. Он пригибал голову, достававшую до самого бимса, и светлая его борода величественно осеняла грудь; он выглядел огромным, бесполезным и размягченным. В атмосфере каюты ощутимо добавилось мрака; воздух в ней медленно, но верно заряжался жестоким холодком беспомощности, безжалостным раздражением, с каким эгоизм отвергает посягательство непостижимой боли. Как быть - мы не знали; мы начали проникаться горьким отвращением к суровой необходимости отделаться от этого человека.
   Холлис, сидевший в задумчивости, вдруг издал короткий смешок и пробормотал: "Силу... Защиту... Амулет". Он соскользнул со стола и, не взглянув на нас, вышел из каюты. Это выглядело подлым дезертирством. Мы с Джексоном обменялись негодующими взорами. Слышно было, как Холлис копошится в своей крохотной каюте. Что, решил просто-напросто улечься спать? Караин вздохнул. Положение становилось невыносимым!
   Но Холлис вернулся, держа обеими руками небольшой обтянутый кожей сундучок. Осторожно поставив его на стол, он посмотрел на нас и странно замер на полувдохе, как будто по неизвестной нам причине лишился на миг дара речи или испытал по поводу своих действий внезапное сомнение этического свойства. Но секунду спустя дерзкая и непогрешимая мудрость молодости дала ему необходимую отвагу. Отпирая сундучок маленьким ключиком, он скомандовал:
   - А ну-ка примите самый наиторжественный вид!
   Однако вид у нас, судя по всему, был удивленный и глупый, не более того; он зыркнул на нас через плечо и сердито сказал:
   - По-вашему, я шутки шучу? Я правда намерен ему помочь. Сделайте серьезные лица, черт вас дери!.. Неужели трудно маленько приврать... ради друга?
   Караин, казалось, не обращал на нас никакого внимания, но, когда Холлис откинул крышку, его взгляд метнулся к сундучку - как и наши взгляды. Простеганный рдяный атлас, которым он был обит изнутри, загорелся в угрюмом сумраке каюты пиршественным огнем; воистину то была пища для очей восхитительный цвет!
   VI
   Холлис, улыбаясь, заглянул в сундучок. Некоторое время назад он совершил бросок на родину через Суэцкий канал. Он был в отлучке полгода и едва успел вернуться к последнему плаванию. Сундучка мы раньше не видели. Его руки медлили над ним; в его голосе зазвучала ирония, даже сарказм, но лицо Холлиса вдруг стало таким серьезным, словно он произносил над содержимым сундучка всесильное заклинание.
   - Каждого из нас, - произнес он с паузами, в которых было едва ли не больше едкости, чем в самих словах, - каждого из нас, не правда ли, преследовал тот или иной женский образ... А... что до друзей... от которых по пути приходилось избавляться... спросите лучше себя сами...
   Он умолк. Караин смотрел во все глаза. Наверху, под самой палубой, что-то глухо громыхнуло. Джексон возмутился:
   - Не будь таким мерзким циником.
   - Ну, ты-то у нас невинная душа, - печально отозвался Холлис. - Ничего, поймешь еще, что к чему... Так или иначе этот малаец - наш друг...
   Он несколько раз задумчиво повторил: "Друг... Малаец... Друг... Малаец", словно сравнивая эти слова на вес; затем заговорил живее:
   - Таких поискать - джентльмен в своем роде. Нам никак нельзя поворачиваться спиной к его надежде, к его, можно сказать, вере в наше белое племя. Эти малайцы - люди впечатлительные; нервы и нервы, сами знаете; а потому...
   Он резко повернулся ко мне.
   - Ты знаешь его лучше, чем я или Джексон, - сказал он деловито. - Как по-твоему, он фанатик? Твердокаменный мусульманин?
   Изумленный до глубины души, я пробормотал, что так не считаю.
   - А то ведь это человеческий лик - чеканный образ, - загадочно проговорил Холлис, вновь обращая взор к сундучку. Наконец его пальцы погрузились туда. Глаза Караина сияли, рот был приоткрыт. Мы заглянули в атласное нутро.
   Там были две катушки ниток, набор игл, моток темно-синей шелковой ленты; еще фотография кабинетного формата, на которую Холлис бросил беглый взгляд, прежде чем положить ее на стол лицом вниз. На карточке мелькнули девичьи черты. Среди прочих разнообразных мелочей я заметил сухой букетик цветов, узкую белую перчатку с многочисленными пуговками, тоненькую стопку аккуратно перевязанных писем. Вот они, амулеты белых людей! Их талисманы, их обереги! Волшебные вещицы, что прямят их и горбят, что заставляют юношу вздохнуть, старика улыбнуться. Источники могучих чар, навевающих радостные грезы, скорбные раздумья; способных размягчить отверделое сердце, а нежное - закалить до стальной неподатливости. Дары небес - земные памятки...
   Холлис шарил в сундучке.
   А мне в эти секунды ожидания почудилось, будто каюта шхуны начала наполняться неким незримым живым непокоем еле слышных дыханий. Все призраки, выдворяемые с лишенного веры Запада людьми, делающими вид, что им даны мудрость, одиночество и покой, - все неприкаянные призраки нашего скептического мира вдруг окружили фигуру склонившегося над сундучком Холлиса; изгнанные милые тени былых любимых; прекрасные и хрупкие призраки тех идеалов, что мы помним, забываем, лелеем, клянем; отвергнутые, исполненные укора призраки тех друзей, кем мы восхищались, кому доверяли, на кого валили вину, кого предавали, кому жизнью пришлось оплатить наш дальнейший путь, - все они слетелись, казалось, из бесприютных областей земли в нашу полутемную каюту, как будто она была для них убежищем и единственным посреди всеобщего неверия местом отмщающей веры... Мгновение ока - и они исчезли. Холлис стоял перед нами один, и что-то маленькое поблескивало меж его пальцев. Монета?