- Если бы у меня не было дома жены и ребенка, вы можете быть уверены, сэр, что я попросил бы вас отпустить меня, как только вы явились на судно.
   Я ответил ему совершенно спокойно, как будто речь шла о каком-то третьем лице.
   - А я, мистер Бернс, не отпустил бы вас. Вы подписали условие в качестве старшего помощника, и я надеюсь, что, пока оно не выполнено в последнем порту, вы будете исполнять свои обязанности и по мере сил поможете мне своим опытом.
   В его глазах застыло недоверие; но оно не могло устоять перед моим дружелюбием. Слегка взмахнув руками (впоследствии я хорошо узнал этот жест), он выбежал из каюты.
   Мы могли бы избавить себя от этого безобидного препирательства. Не прошло и нескольких дней, как уже мистер Бернс горячо умолял меня взять его с собою, тогда как я отделывался только неопределенными ответами. Вся эта история приняла довольно трагическую окраску.
   И эта ужасная проблема была только лишним эпизодом, простым осложнением в общей проблеме, как вывести это судно, - которое было моим со всем своим достоянием и своей командой, со своим телом и душой, теперь дремлющими на этой зачумленной реке, - как вывести его в море.
   Мистер Бернс в то время, как еще разыгрывал роль капитана, поторопился подписать фрахтовый контракт, который в идеальном мире, где нет обмана, был бы превосходным документом. Просмотрев его, я сразу понял, сколько нам предстоит хлопот, если только противная сторона не окажется исключительно честной и доступной увещаниям.
   Мистер Бернс, с которым я поделился своими опасениями, вздумал обидеться. Он посмотрел на меня своим обычным недоверчивым взглядом и с горечью сказал:
   - Вы хотите мне объяснить, что я поступил, как дурак?
   Я с неизменной любезностью, которая, казалось, всегда усиливала его удивление, ответил ему, что ничего не хочу объяснять. Я предоставляю это будущему.
   И, действительно, будущее принесло много хлопот. Бывали дни, когда я вспоминал капитана Джайлса чуть ли не с отвращением. Его проницательность - будь она проклята - втянула меня в это дело; а сбывшееся его пророчество, что "у меня будет хлопот по горло", придавало всей истории такой вид, словно она была затеяна с целью зло подшутить над моей юной невинностью.
   Да. У меня было по горло осложнений, которые в высшей степени ценны, как "опыт". Обыкновенно люди придерживаются высокого мнения о преимуществах опыта. Но в таких случаях опыт всегда означает нечто неприятное, в противоположность прелести и невинности иллюзий.
   Должен сказать, что свои иллюзии я быстро утрачивал.
   Но я не хочу распространяться об этих поучительных осложнениях; скажу только, что все они сводились к одному слову: задержка.
   Люди, выдумавшие поговорку "время - деньги", поймут мое раздражение. Слово "задержка" входило в самые тайники моего мозга, отдавалось там, точно гулкий, сводящий с ума колокол, поражало все мои чувства, принимало черную окраску, горький привкус, убийственный смысл. - Мне очень жаль, что я вижу вас таким озабоченным.
   Право, мне очень жаль...
   Это была единственная гуманная речь, которую мне приходилось слышать в то время. И она исходила от доктора - как и надлежит.
   Докторам полагается быть гуманными. Но этот человек был таков в действительности. Его речь не была профессиональной. Я не был болен. Но другие болели, потому-то он и посещал судно.
   Он был врачом нашей дипломатической миссии и, конечно, также и консульства. Он следил за здоровьем судовой команды, которое было плоховато и, так сказать, висело на волоске. Да. Люди хворали. И, таким образом, время было не только деньги, но и жизнь.
   Я никогда не видел такого степенного экипажа. Как заметил мне доктор: "А у вас, как видно, подобрались очень почтенные моряки". Они не только были всегда трезвы, но даже не хотели сходить на берег. Были приняты меры, чтобы как можно больше охранять их от солнца.
   Они занимались легкой работой под тентом. И гуманный доктор одобрял меня:
   - Ваши распоряжения кажутся мне очень разумными, дорогой капитан.
   Трудно выразить, как подбодряли меня эти слова.
   Круглое, полное, обрамленное светлыми бакенбардами лицо доктора было воплощением достоинства и любезности. Он был единственным человеческим существом, принимавшим во мне какое-то участие. При каждом визите он обычно просиживал в каюте не меньше получаса.
   Как-то раз я сказал ему:
   - По-видимому, единственное, что остается, это применять к ним указанные вами меры, пока мне не удастся вывести судно в море.
   Он наклонил голову, закрыл глаза под большими очками и пробормотал.
   - Море... несомненно.
   Первым членом экипажа, который окончательно свалился, был стюард первый человек, с которым я говорил на судне. Его отвезли на берег (с симптомами холеры), и неделю спустя он умер. Затем, пока я еще был под ошеломляющим впечатлением этого первого удара, нанесенного климатом, мистер Бернс слег в жестоком жару, не сказав никому ни слова. Я думаю, что он отчасти довел себя до этой болезни своим нервничанием; климат доделал остальное с быстротою невидимого чудовища, притаившегося в воздухе, в воде, в грязи речного берега. Мистер Бернс был обреченной жертвой.
   Я нашел его лежащим на спине, с угрюмым взглядом; от него веяло жаром, как от печки. Он едва отвечал на мои вопросы и только огрызался:
   - Неужели человек не может полежать, когда у него болит голова - раз в жизни?
   В тот вечер, сидя в салоне после обеда, я слышал, как он непрерывно бормотал в своей каюте. Рэнсом, убиравший со стола, сказал мне:
   - Боюсь, сэр, что я не смогу ухаживать как следует за старшим помощником. Мне придется большую часть дня быть в камбузе.
   Рэнсом был коком. Старший помощник указал мне на него в первый же день. Он стоял на палубе, скрестив руки на широкой груди, и глядел на реку.
   Даже на расстоянии его хорошо сложенная фигура, его характерная для моряка поза бросались в глаза. При более близком знакомстве умные, спокойные глаза; интеллигентное лицо, дисциплинированная независимость манер производили приятное впечатление. Когда же мистер Бернс сказал мне, что это лучший моряк на судне, я выразил удивление, что в цвете молодости и с такой наружностью он поступил на судно коком.
   - Это из-за сердца, - сказал мистер Бернс. - У него сердце не в порядке. Ему не следует переутомляться, а то он может вдруг упасть мертвым.
   И он был единственным, кого не коснулся климат - может быть, потому, что, нося в груди смертельного врага, он приучил себя систематически сдерживать чувства и движения. Тому, кто знал тайну, это было ясно по его манерам.
   Когда умер бедный стюард и так как в этом восточном порту его нельзя было заменить белым человеком, Рэнсом предложил взять на себя двойную работу.
   - Я могу справиться, сэр, если буду делать все потихоньку, - заверил он меня.
   Но нельзя же было ожидать, чтобы он взял на себя еще и уход за больными. Кроме того, доктор решительно потребовал, чтобы мистера Бернса отправили на берег.
   С двумя матросами по бокам, поддерживавшими его под мышки, старший помощник сошел по сходням более угрюмый, чем когда-либо. В коляске мы обложили его подушками, и он прерывисто, с усилием сказал:
   - Ну вот... вы и добились... чего хотели... избавились...
   от меня.
   - Вы никогда в жизни не были в большем заблуждении, мистер Бернс, спокойно сказал я, заставив себя улыбнуться ему; и коляска покатила к чему-то вроде санатория, кирпичному павильону, который находился на участке доктора.
   Я регулярно навещал мистера Бернса. После первых нескольких дней, когда он не узнавал никого, он принимал меня так, как будто я пришел или насладиться видом поверженного врага, или же подольститься к глубоко обиженному человеку. Бывало либо так, либо этак, смотря по настроению и фантазии больного. Во всяком случае, он ухитрялся дать мне это понять даже тогда, когда казался слишком слабым, чтобы говорить. Я обращался с ним с неизменной любезностью.
   И вот однажды сквозь все это безумие прорвалась волна откровенного панического страха.
   Если я оставлю его в этом гиблом месте, он умрет. Он это чувствует, он в этом уверен. Но у меня не хватит духу оставить его здесь. У него в Сиднее жена и ребенок.
   Он выпростал из-под покрывавшей его простыни исхудалые руки и сжал свои иссохшие когти. Он умрет! Он умрет здесь...
   Он ухитрился даже сесть на постели, но только на миг, а когда он упал на подушки, я и в самом деле подумал, что он сейчас умрет. Я позвал санитара бенгальца и выбежал из комнаты.
   На следующий день он совсем расстроил меня, возобновив свои мольбы. Я ответил уклончиво и оставил его - воплощение мрачного отчаяния. Еще через день я нехотя вошел к нему в комнату, и он сейчас же атаковал меня гораздо более сильным голосом и с поразительным изобилием аргументов. Он изобразил свое положение с какой-то безумной энергией и кончил вопросом, как мне понравилось бы иметь на своей совести смерть человека? Он требовал от меня обещания, что я не выйду в море без него.
   Я сказал, что должен раньше посоветоваться с доктором. Он поднял крик. С доктором! Ни за что! Это было бы смертным приговором.
   Усилие изнурило его. Он закрыл глаза, но продолжал тихо бормотать. Я возненавидел его с самого начала.
   Покойный капитан его тоже ненавидел. Желал ему смерти. Желал смерти всем матросам...
   - Чего ради вы действуете заодно с этим зловредным покойником, сэр? Он еще доберется и до вас, - закончил он, тупо мигая остекленевшими глазами.
   - Мистер Бернс, - вскричал я, очень расстроенный, - что вы такое говорите?
   Он, по-видимому, пришел в себя, хотя был слишком слаб, чтобы вздрогнуть.
   - Не знаю, - вяло сказал он. - Но не спрашивайте доктора, сэр. Мы с вами моряки. Не спрашивайте его, сэр.
   Когда-нибудь, может быть, у вас у самого будут жена и ребенок.
   И он снова стал вымаливать у меня обещание, что я не оставлю его здесь. У меня хватило духу не дать ему этого обещания. Потом такая суровость показалась мне преступной, ибо решение мое было принято. Этот распростертый человек, едва дышавший и снедаемый страхом, был неотразим. А кроме того, он сумел найти нужное слово. Мы с ним были моряки. Это давало ему права, потому что у меня не было другой семьи. Что касается жены и детей (когданибудь), то этот аргумент не имел силы. Он звучал только странно.
   Я не мог представить себе прав более бесспорных и более поглощающих, чем права этого корабля, этих людей, завлеченных нелепыми коммерческими осложнениями в эту реку, точно в какую-то убийственную ловушку.
   Как бы то ни было, я почти пробился. Пробился к морю.
   К морю - чистому, здоровому и дружелюбному. Еще три дня.
   Эта мысль поддерживала и влекла меня на обратном пути к судну. В салоне меня приветствовал голос доктора, а затем его крупная фигура появилась справа из запасной каюты, где стоял аптечный шкаф, тщательно принайтовленный к койке.
   Узнав, что меня нет на судне, он, по его словам, вошел туда осмотреть запас лекарств, перевязочного материала и прочего. Все было в полном порядке.
   Я поблагодарил его; я как раз собирался попросить его об этом, потому что через несколько дней, как ему известно, мы должны выйти в море, где все наши неприятности наконец окончатся.
   Он с серьезностью выслушал меня и ничего не ответил.
   Но, когда я сообщил ему свое решение относительно мистера Бернса, он сел рядом со мной и, дружески положив мне руку на плечо, попросил меня подумать, чему я себя подвергаю.
   Мистер Бернс может еще кое-как вынести переезд на судно. Но рецидива лихорадки он не перенесет. Мне предстоит шестидесятидневное плаванье; сначала мы пойдем меж островов и мелей, потом, вероятно, встретим непогоду.
   Как я могу идти на риск и двинуться в путь один, без старшего помощника и с мальчишкой - младшим?..
   Он мог бы прибавить, что к тому же это было мое первое командование. Вероятно, он подумал об этом, потому что вдруг запнулся. Я же об этом не забывал ни на минуту.
   Он горячо советовал мне вызвать из Сингапура по телеграфу старшего помощника, даже если бы мне пришлось отложить отплытие на неделю.
   - Ни на сутки, - сказал я. От одной этой мысли меня бросило в жар. Матросы были более или менее здоровы, все до одного, и это был как раз подходящий момент, чтобы увезти их отсюда. Только бы выйти в море, а там мне уже ничто не страшно. Море - единственное лекарство от всех моих невзгод.
   Стекла очков доктора были направлены на меня, точно две лампы, исследующие искренность моего решения. Он открыл рот, как будто готовясь продолжать спор, но снова закрыл его, не сказав ничего. Мне так живо представился бедный Бернс, изнуренный, беспомощный и тревожный, что это видение тронуло меня больше, чем действительность, с которой я расстался всего час назад. Оно было очищено от недостатков его личности, и я не мог противостоять ему.
   - Послушайте, - сказал я. - Если только вы не заявите мне официально, что этого человека нельзя трогать с места, я распоряжусь перенести его завтра же на судно и на следующее утро выведу судно из реки, хотя бы даже мне пришлось несколько дней простоять на якоре у устья, чтобы приготовиться к плаванию.
   - О! Я распоряжусь сам, - сейчас же сказал доктор. - Я говорил только как друг, как доброжелатель и тому подобное.
   Он встал со своим обычным полным достоинства простодушием и горячо и, как мне показалось, несколько торжественно пожал мне руку. Когда мистер Бернс на носилках появился у сходней, доктор сам шел рядом с носилками. Программа была изменена только в том отношении, что этот перенос был отложен до последней минуты, в с.амое утро нашего отплытия.
   Это было через час после восхода солнца. Доктор помахал мне с берега своей большой рукой и сейчас же пошел обратно к рессорной двуколке, которая следовала за ним налегке. Мистер Бернс, когда его несли по шканцам, имел вид бездыханного существа. Рэнсом пошел вниз, чтобы устроить его в его каюте. Мне пришлось остаться на палубе, чтобы присмотреть за судном, так как буксирный пароход уже принял наш конец.
   Всплеск падающих в воду швартовов произвел полный переворот в моих чувствах. Это было похоже на облегчение, какое испытываешь, когда проснешься после кошмара. Но, когда корабль пошел вниз по реке, прочь от грязного восточного города, я не ощутил того подъема, которого ждал от этого вожделенного мгновения. Несомненно было только одно: ослабело напряжение, и это выразилось в чувстве усталости после бесславной битвы.
   Около полудня мы бросили якорь на расстоянии мили от устья. День был хлопотный для всего экипажа. Наблюдая за работой с юта, где я оставался все время, я заметил в людях словно все ту же вялость, вызванную этими шестью неделями, проведенными во влажном зное реки.
   Первый свежий ветерок разгонит эту вялость. Теперь же был полный штиль. Я пришел к заключению, что второй помощник - неоперившийся юнец с малообещающей физиономией - не был, мягко выражаясь, вылеплен из того драгоценного теста, из которого сделана правая рука командира. Но, выглянув на палубу, я с радостью уловил несколько улыбок на лицах матросов, которых я еще не успел как следует разглядеть. Избавившись от убийственной сутолоки береговых дел, я почувствовал себя близким к ним и в то же время немного чужим, точно долго пропадавший скиталец среди своих родичей.
   Рэнсом непрерывно носился между камбузом и каюткомпанией. Было приятно смотреть на него. Он положительно обладал грацией. Он единственный из всего экипажа не хворал в порту ни одного дня. Но мне, знавшему об этом больном сердце в его груди, было ясно, что он сдерживает естественную для моряка живость движений. Казалось, он нес на себе что-то очень хрупкое или очень взрывчатое и все время помнил об этом.
   Раз или два мне представился случай заговорить с ним.
   Он отвечал своим приятным, спокойным голосом, со слабой, слегка грустной улыбкой. Мистер Бернс, кажется, спит. Ему, по-видимому, удобно.
   После заката я снова вышел на палубу и не увидел ничего, кроме гладкого водного простора. Тонкой однообразной полосы берега нельзя было различить. Вокруг судна вставал мрак, точно таинственная эманация немых и одиноких вод. Я облокотился о поручни и прислушался к ночным теням. Ни звука. Мое судно могло бы быть планетой, головокружительно летящей по предначертанному ей пути в бесконечно-безмолвном пространстве. Я схватился за поручни, словно меня покинуло чувство равновесия.
   Какая нелепость! Я нервно крикнул:
   - Эй! Вахтенный!
   Немедленный ответ с бака: "Да, сэр" - разрушил чары. Вахтенный быстро взбежал по кормовому трапу. Я велел ему сообщить мне сейчас же о малейшем признаке бриза.
   Спустившись вниз, я заглянул к мистеру Бернсу. По правде сказать, я не мог избежать этого, так как дверь была открыта. Бедняга так осунулся, что в этой белой каюте, под белой простыней, от исхудалой головы на белой подушке бросались в глаза только его рыжие усы, точно что-то искусственное - усы из магазина, выставленные здесь в резком свете стенной лампы без абажура.
   Я с удивлением смотрел на него, а он, утверждая свое бытие, открыл глаза и повел ими в мою сторону. Это было едва заметно.
   - Мертвый штиль, мистер Бернс, - покорно произнес я.
   Мистер Бернс вдруг забормотал что-то несуразное неожиданно внятным голосом. Тон его речи был очень странный: не то чтобы болезненный, а как бы не от мира сего.
   В нем было что-то неземное. Что касается содержания, то оно как будто сводилось к тому, что это вина "старика" - покойного капитана, который засел там, под водой, с каким-то злым умыслом. Это была жуткая история.
   Я выслушал до конца; затем, войдя в каюту, положил ему руку на лоб. Лоб был прохладный. Он заговаривался только от крайней слабости. Вдруг, как будто только теперь заметив меня, он своим обычным голосом, конечно, очень слабым, - с сокрушением спросил:
   - Нет никакой надежды выйти в море, сэр?
   - Какой смысл сниматься с якоря только для того, чтобы дрейфовать, мистер Бернс? - ответил я.
   Он вздохнул, и я предоставил ему пребывать в неподвижности. Жизнь его висела на волоске, так же, как и его рассудок. Я был подавлен своей одинокой ответственностью. Я пошел к себе в каюту поискать утешения во сне, но не успел я закрыть глаз, как вахтенный пришел доложить, что поднимается легкий бриз.
   - Достаточный, чтобы выйти в море, - сказал он.
   И так оно и было: достаточный, но не больше. Я приказал послать людей на брашпиль, ставить паруса и поднять топселя.
   Но к тому времени ветерок уже совсем улегся. Тем не менее я выровнял реи и привел все в готовность. Я не собирался отказаться от попытки.
   IV
   С поднятым якорем, одетое в парусину до самых клотиков, мое судно стояло неподвижно, точно модель корабля, поставленная на отливающий светом и тенями полированный мрамор. Было невозможно отличить землю от воды в загадочном спокойствии огромных мировых сил. Мною внезапно овладело нетерпение.
   - Неужели оно совсем не слушается руля? - раздраженно сказал я человеку, чьи сильные загорелые руки обхватывали рукоятки штурвала, выделяясь во мраке, точно символ воли человеческого рода, притязающего руководить своей судьбой.
   Он отвечал:
   - Нет, сэр, оно медленно, но идет.
   - Держать на юг.
   - Есть, сэр.
   Я зашагал по юту. Кроме звука моих шагов, не было слышно ничего, пока рулевой не заговорил снова:
   - На румбе, сэр.
   Я почувствовал легкое стеснение в груди, прежде чем объявить первый курс моего первого судна в молчаливой ночи, тяжелой от росы и сверкающей звездами. Было что-то завершающее в этом действии, обрекавшем меня на бесконечную бдительность и одинокий труд.
   - Так держать, - сказал я наконец, - курс на юг.
   - Есть курс на юг, - как эхо отозвался рулевой.
   Я отослал второго помощника и вахтенных и остался на вахте, шагая по палубе в прохладе дремотных часов, предшествующих заре.
   Легкие порывы ветра то налетали, то замирали, и всякий раз, когда они были настолько сильны, что будили черную воду, журчанье у борта пронизывало мое сердце нежным крещендо радости и быстро затихало. Я был глубоко утомлен. Даже звезды, казалось, устали ждать рассвета. Он наступил наконец - перламутровое сияние в зените, какого я никогда раньше не видел в тропиках, тусклое, почти серое, стравно напоминавшее высокие широты. С бака раздался голос дозорного:
   - Слева по носу земля, сэр.
   - Хорошо.
   Облокотясь о поручни, я даже не поднимал глаз. Движение судна было незаметно. Вскоре Рэнсом принес мне утреннюю чашку кофе. Выпив ее, я посмотрел вперед и в неподвижной полосе яркого оранжевого света увидел низкий силуэт земли, точно вырезанный из черной бумаги и, казалось, легко, как пробка, плававший по воде. Но восходящее солнце превратило его в темный пар, в сомнительную густую тень, дрожащую в горячем блеске.
   Вахта кончала мыть палубы. Я спустился вниз и остановился у двери мистера Бернса (он не выносил, чтобы она была закрыта), но не решался заговорить с ним, пока он не повел глазами. Я сообщил ему новость.
   - На рассвете показался мыс Лайент. В пятнадцати милях.
   Он пошевелил губами, но я не услышал ни звука, пока не приложил к ним уха и не уловил ворчливого замечания:
   - Это называется ползти... Не везет.
   - Во всяком случае, лучше, чем стоять на месте, - покорно сказал я и предоставил его мыслям и фантазиям, осаждавшим этого безнадежно простертого человека.
   Попозже, когда второй помощник сменил меня, я бросился на койку и часа на три нашел забвение. Оно было таким полным, что, проснувшись, я был в недоумении, где я. Затем наступило огромное облегчение при мысли:
   на борту моего судна! В море! В море!
   В иллюминатор я видел тихий, залитый солнцем горизонт. Горизонт безветренного дня. Но одного его простора было довольно, чтобы дать мне ощущение удачного побега, минутное упоение свободой.
   Я вышел в салон с более легким сердцем, чем все эти дни. Рэнсом стоял у буфета, собираясь накрывать на стол для первого обеда в море. Он повернул голову, и что-то в его глазах положило конец моему скромному ликованию.
   Я непроизвольно спросил:
   - Что случилось? - совершенно не ожидая ответа, который получил. Он был дан со сдержанным спокойствием, характерным для этого человека:
   - Боюсь, что мы не развязались с болезнями, сэр.
   - Не развязались с болезнями? В чем дело?
   Тогда он сообщил мне, что ночью двое матросов заболели лихорадкой. У одного жар, а у другого озноб, но он думает, что в общем это одно и то же. Я тоже так думал.
   Эта новость была для меня ударом.
   - Так вы говорите, у одного жар, а у другого озноб?
   Да, мы не развязались с болезнями. Что, у них очень больной вид?
   - Неважный, сэр.
   Рэнсом смотрел мне прямо в глаза. Мы улыбнулись друг другу. Улыбка Рэнсома была, как всегда, немного грустной, моя же, должно быть, довольно хмурой, соответствовавшей моему тайному отчаянию.
   Я спросил:
   - Был сегодня утром хоть слабый бриз?
   - Трудно сказать, сэр. Но мы все-таки все время подвигаемся. Земля впереди кажется немножко ближе.
   То-то и есть. Немножко ближе. Между тем, будь у нас хоть немножко больше ветра, хоть чуточку больше, мы могли бы, мы должны были бы уже быть на траверсе Лайента и все увеличивать расстояние между судном и этим зараженным берегом. И дело было не только в расстоянии. Мне казалось, что более сильный ветер развеял бы заразу, приставшую к судну. Потому что она явно пристала к судну. Два человека - один в жару, другой в ознобе. Мне решительно не хотелось идти смотреть на них.
   К чему? Яд есть яд. Тропическая лихорадка есть тропическая лихорадка. Но то, что она протянула свои лапы за нами, через море, казалось мне необыкновенной и непозволительной вольностью. Мне не верилось, что это что-нибудь худшее, чем последняя отчаянная вылазка болезни, от которой мы бежали к чистому дыханию моря.
   Если бы только это дыхание было немножко сильнее! Как бы то ни было, против лихорадки существовал хинин.
   Я пошел в запасную каюту, где стоял аптечный шкаф, чтобы приготовить две дозы. Я открыл его, полный веры, что человек открывает чудотворную раку. Верхняя часть была занята коллекцией четырехугольных склянок, похожих друг на друга, как горошины. Под их аккуратным строем было два выдвижных ящика, битком набитых всякой всячиной - бумажными пакетиками, бинтами, коробками с ярлыками. В одном из отделений нижнего ящика хранился наш запас хинина.
   Здесь было пять бутылок, все круглые и все одного размера. Одна была заполнена на одну треть. Другие четыре еще завернуты в бумагу и запечатаны. Но неожиданностью для меня был лежавший на них конверт.
   Квадратный конверт, явно взятый из судового запаса канцелярских принадлежностей.
   Он лежал так, чтобы я мог видеть, что он не запечатан, и, схватив его и перевернув, я убедился, что он адресован мне. Он содержал листок почтовой бумаги, который я развернул со странным ощущением чего-то таинственного, но без всякого возбуждения, как во сне, когда люди сталкиваются с необычайным и сами поступают необычно.
   "Дорогой капитан", - начиналось письмо, но я прежде всего посмотрел на подпись. Оно было от доктора. Помечено тем днем, когда, вернувшись из госпиталя от мистера Бернса, я застал добряка доктора ожидающим меня в каюте и когда он сказал мне, что, поджидая меня, занимался осмотром моего аптечного шкафа. Как странно!
   Полагая, что я вернусь с минуты на минуту, он развлекался писанием мне письма, а затем, когда я вошел, поспешил засунуть его в аптечный шкаф. Довольно странный поступок. Я в недоумении обратился к письму.