Крупным, торопливым, но разборчивым почерком этот славный человек - из любезности или, что более вероятно, побуждаемый непреодолимым желанием выразить свое мнение, которым он не хотел преждевременно омрачать мои надежды, - предостерегал меня от чрезмерных упований на благодетельное действие моря.
   "Я не хотел усугублять ваше беспокойство, обескураживая вас, - писал он. - Боюсь, что, с точки зрения медика, вашим неприятностям далеко еще не конец". Словом, он думает, что мне придется бороться с вероятным рецидивом тропической лихорадки. К счастью, у меня большой запас хинина. Я должен возложить на него упование и упорно давать его, и здоровье экипажа несомненно улучшится.
   Я скомкал письмо и сунул его в карман. Рэнсом отнес больным в кубрик две большие дозы. Что касается меня, то я не пошел на палубу. Я подошел к двери мистера Бернса и сообщил ему еще и эту новость.
   Невозможно сказать, какое впечатление она произвела на него. Сначала я подумал, что у него отнялся язык.
   Голова его ушла глубоко в подушку. Но он все-таки мог шевелить губами и сказал, что чувствует себя гораздо крепче: утверждение удивительно неправдоподобное.
   В тот день после полудня я стал на вахту, точно так оно и следовало. Великая знойная тишина окутывала судно и, казалось, держала его неподвижным в пылающем окружении, составленном из двух оттенков синевы. Бессильные порывы горячего ветра замирали, еле коснувшись парусов.
   И все-таки судно двигалось. Двигалось безусловно.
   Потому что, когда садилось солнце, мы уже миновали мыс Лайент и оставили его позади: зловещую тень, исчезающую в последних лучах заката.
   Вечером, под ярко горевшей лампой мистер Бернс, казалось, выступил более выпукло на поверхности своей постели. Словно какая-то гнетущая рука была снята с него. Он ответил на мои слова сравнительно длинной, связной речью. Он энергично заявлял о своем существовании. Если этот стоячий зной не задушил его, сказал он, то теперь он уверен, что через несколько дней будет в состоянии подняться на палубу и помочь мне.
   Пока он говорил, я дрожал от страха, как бы этот прилив энергии не стоил ему жизни тут же, на моих глазах.
   Но не стану отрицать, что в его готовности было что-то утешительное. Я ответил подобающей репликой, но указал ему, что единственное, что может нам действительно помочь, это ветер, попутный ветер.
   Он нетерпеливо заворочал головой на подушке. И уже ничего утешительного не было в бессмысленном вздоре, который он понес о покойном капитане, об этом старике, погребенном на широте 8°20", как раз на нашем пути, засевшем в засаде у входа в залив.
   - Неужели вы все еще думаете о покойном капитане, мистер Бернс? сказал я. - По-моему, мертвые не чувствуют вражды к живым. Они не интересуются ими.
   - Вы его не знаете, - слабо прошептал он.
   - Да, я его не знал, и он меня не знал. И, стало быть, он не может ничего иметь против меня.
   - Да. Но ведь мы, остальные, все здесь, на борту, - настаивал он.
   Я чувствовал, какой страшной угрозой для неприступной твердыни здравого смысла был этот жуткий безумный бред. И я сказал:
   - Вам нельзя так много говорить. Вы устанете,
   - И потом самое судно, - шепотом настаивал он.
   - Ни слова больше, - сказал я, подойдя к нему и положив руку на его прохладный лоб. Он доказал мне, что эта ужасная бессмыслица коренилась в самом человеке, а не в болезни, которая, по-видимому, лишила его всякой силы, умственной и физической, оставив одну только навязчивую идею.
   В течение ближайших нескольких дней я избегал разговоров с мистером Бернсом. Только, проходя мимо его двери, я бросал ему второпях несколько ободряющих слов.
   Думаю, что если бы у него хватило сил, он не раз окликнул бы меня. Но сил не хватало. Тем не менее Рэнсом как-то раз заметил мне, что старший помощник "чудесно поправляется".
   - Он не болтал в последнее время какой-нибудь чепухи? - небрежно спросил я.
   - Нет, сэр. - Рэнсом был поражен таким прямым вопросом; но, помолчав, невозмутимо прибавил:
   - Он говорил мне сегодня утром,- сэр, что жалеет, зачем он похоронил покойного капитана как раз на пути судна, у выхода из залива.
   - Ну разве это не чепуха? - спросил я, доверчиво глядя на умное, спокойное лицо, на которое таящаяся в груди болезнь наложила прозрачный покров заботы.
   Рэнсом не знал. Он не думал об этом. И со слабой улыбкой он понесся дальше, к своим нескончаемым обязанностям, со своей обычной сдержанной живостью.
   Прошло еще два дня. Мы немного - очень немного - выдвинулись в более широкий простор Сиамского залива.
   При всем подъеме, вызванном первым командованием, свалившимся мне в руки так неожиданно благодаря посредничеству капитана Джайлса, у меня было тревожное чувство, что за такую удачу, пожалуй, придется так или иначе расплачиваться. Я произвел профессиональный подсчет своих шансов. Для этого я был достаточно компетентен. По крайней мере я так думал. У меня было сознание своей подготовленности, которое бывает только у человека, следующего любимому призванию. Это сознание казалось мне самой естественной вещью в мире. Такой же естественной, как дыхание. Мне казалось, что я не мог бы жить без него.
   Не знаю, чего я ждал. Может быть, просто той особой напряженности бытия, которая есть квинтэссенция юношеских стремлений. Во всяком случае, я не ждал урагана.
   Для этого я был достаточно осведомлен. В Сиамском заливе ураганов не бывает. Но не ждал я и того, что окажусь связанным по рукам и ногам так безнадежно, как это выяснилось в ближайшие же дни.
   Не то чтобы злые чары держали нас всегда в неподвижности. Таинственные течения носили нас то туда, то сюда со скрытой силой, о которой свидетельствовали только меняющиеся очертания островов, окаймляющих восточный берег залива. Бывали и ветры, порывистые и обманчивые.
   Они возбуждали надежды только для того, чтобы сменить их самым горьким разочарованием, сулили движение вперед, сводившееся к тому, что нас относило назад, кончались вздохами, умирали в немой тишине, в которой течения хозяйничали на свой лад - на свой враждебный лад.
   Остров Ко-ринг, большой, черный вздымающийся кряж среди множества крошечных островков, лежащий на зеркальной воде, точно тритон среди пескарей, был как бы центром рокового круга. Казалось невозможным уйти от него. День за днем он оставался в виду. Не раз при попутном бризе я пеленговал его в быстро наступающих сумерках, думая, что делаю это в последний раз. Тщетная надежда. Ночь с порывистым ветром уничтожала весь наш временный выигрыш, и восходящее солнце обрисовывало черный рельеф острова Ко-ринг, казавшегося еще более бесплодным, негостеприимным и угрюмым.
   - Честное слово, мы точно заколдованы, - сказал я однажды мистеру Бернсу со своей обычной позиции в дверях.
   Он сидел в койке. Его возвращение в мир живых шло быстрыми шагами, хотя нельзя было сказать, чтобы оно уже завершилось. Он кивнул мне своей хрупкой, костистой головой, выражая мудрое и загадочное согласие.
   - О да, я знаю, что вы хотите сказать, - заметил я. - Но не можете же вы ожидать, чтобы я поверил, будто какой-то мертвец обладает властью поставить вверх дном метеорологию этой части света. Хотя, конечно, впечатление такое, что с ней творится что-то неладное. Все ветры, как морские, так и береговые, разбились на маленькие кусочки, мы не можем и пяти минут кряду положиться на них.
   - Теперь уж я скоро смогу подняться на палубу, - пробормотал мистер Бернс, - и тогда увидим.
   Не знаю, подразумевал ли он под этим обещание сразиться со сверхъестественным злом. Во всяком случае, это не был тот род помощи, в каком я нуждался. С другой стороны, я жил на палубе буквально день и ночь, чтобы не упустить ни одного шанса продвинуть судно хоть немножко к югу. Я видел, что старший помощник еще чрезвычайно слаб и не совсем освободился от своей навязчивой идеи, которая казалась мне только симптомом его болезни. Как бы то ни было, больного не следовало обескураживать.
   Я сказал:
   - Я буду вам очень рад, мистер Бернс. Если ваша поправка будет идти так же, как шла до сих пор, вы скоро станете одним из самых здоровых людей на корабле.
   Это ему понравилось, но чрезвычайная худоба страшно исказила его самодовольную улыбку - показались длинные зубы под рыжими усами.
   - А разве матросы не поправляются, сэр? - рассудительно спросил он, и лицо его выразило самое разумное беспокойство.
   Я ответил ему только неопределенным жестом и отошел от двери. Дело в том, что болезнь играла с нами так же капризно, как ветры. Она переходила от одного к другому, касаясь то более легкой, то более тяжелой рукой, всегда, однако, оставлявшей свой след, расслабляя одних, укладывая в постель других, покидая этого, возвращаясь к тому, так что у всех у них был теперь больной вид и затравленный и боязливый взгляд. Рэнсом и я, единственные совершенно нетронутые болезнью, ходили среди них, усердно раздавая хинин. То была двойная борьба.
   Противная погода преграждала нам фронт, а болезнь наступала с тылу. Я должен сказать, что люди держались молодцами. Они с готовностью непрерывно брасопили реи, но их тело утратило всякую упругость, и, когда я смотрел на них с юта, я не мог отделаться от ужасного впечатления, что они движутся в отравленном воздухе.
   Внизу, в своей каюте, мистер Бернс поправился настолько, что мог не только сидеть, но даже приподнимать ноги. Обхватив их костлявыми руками, похожий на одушевленный скелет, он издавал глубокие нетерпеливые вздохи.
   - Главное, сэр, - говорил он мне всякий раз, когда я только давал ему эту возможность, - главное перевалить за восемь градусов двадцать минут широты. Раз мы перевалим, все будет хорошо.
   Сначала я только улыбался ему, хотя, видит бог, мне было не до улыбок. Но наконец я потерял терпение.
   - О да. Широта восемь градусов двадцать минут. Это где вы похоронили покойного капитана, не правда ли? - Затем сурово сказал: - А вы не думаете, мистер Бернс, что пора бы уже вам бросить всю эту чепуху?
   Он вытаращил на меня свои ввалившиеся глаза с видом непобедимо упрямым. Но удовольствовался тем, что едва слышно пробормотал что-то вроде: "Я не удивлюсь...
   если он... еще сыграет с нами... какую-нибудь скверную штуку".
   Нельзя сказать, чтобы такие моменты, как этот, действовали благотворно на мою решимость. Все эти невзгоды начинали на мне сказываться. В то же время я чувствовал презрение к этой скрытой слабости моей души. Я пренебрежительно говорил себе, что надо что-нибудь куда более серьезное, чтобы хоть чуточку подорвать мое мужество.
   Я не знал тогда, какое неожиданное и близкое испытание ждет его.
   Это случилось на следующий же день. Солнце встало за южным отрогом Ко-ринга, который все еще, точно злой спутник, торчал за левым бортом. Самый его вид был мне ненавистен. В течение ночи мы все время кружили на месте, снова и снова переставляя реи при каждом, большей частью воображаемом, порыве ветра. Затем, как раз перед восходом солнца, поднялся на час необъяснимый, упорный встречный ветер, прямо нам в лоб. Это была бессмыслица.
   Он не соответствовал ни времени года, ни увековеченному в книгах опыту моряков, ни виду неба. Его можно было объяснить только злой волей. Он относил нас далеко с нашего курса; и если бы мы прогуливались для собственного удовольствия, это был бы очаровательный ветерок, с проснувшейся игрою моря, с ощущением движения и чувством непривычной свежести. Потом вдруг, словно не желая продолжать жалкую шутку, ветер упал и совершенно стих меньше чем в пять минут. Судно, покачиваясь, встало носом по ветру; успокоившееся море отливало блеском стальной доски.
   Я сошел вниз не потому, что хотел отдохнуть, а просто потому, что не мог больше смотреть на это. Неутомимый Рэнсом хлопотал в салоне. У него вошло в обыкновение регулярно по утрам давать мне неофициальный отчет о здоровье экипажа.
   Он отвернулся от буфета со своим обычным приятным, спокойным видом. На его умном лбу не было ни тени.
   - Сегодня утром многим довольно худо, сэр, - спокойным тоном сказал он.
   - Что? Все свалились?
   - Собственно, слегли только двое, сэр, но...
   - Это их доконала последняя ночь. Нам пришлось травить и выбирать все время.
   - Я слышал, сэр. Я подумывал выйти и помочь, но вы знаете...
   - Конечно. Вы не должны это делать... А вот матросы лежали ночью на палубе. Это для них не хорошо.
   Рэнсом согласился. Но что поделаешь, ведь матросы не дети, за ними не углядишь. Кроме того, их нельзя осуждать за то, что они ищут на палубе хоть какой-нибудь прохлады и воздуха. Он сам-то, конечно, не делает этого.
   Он был и в самом деле благоразумный человек. Но было бы жестокостью сказать, что другие не благоразумны.
   Последние несколько дней явились для нас как бы испытанием огненной печью. Нельзя было сердиться на их столь свойственную людям неосторожность, на их желание использовать минуты облегчения, когда ночь приносит иллюзию прохлады, а звезды мерцают сквозь тяжелый, отягощенный росою воздух. К тому же большинство из них так ослабело, что всем, кто еще мог кое-как держаться на ногах, приходилось стоять на брасах. Нет, не стоило увещевать их. Но я твердо верил, что хинин им очень полезен.
   Я верил в него. Я возложил на него все свои упования.
   Он спасет экипаж, судно, своими целебными свойствами разрушит чары, лишит время всякого значения, сделает погоду лишь преходящей заботой и, подобно магическому порошку, действующему против загадочных бедствий, охранит первый рейс моего судна от злых сил безветрия и лихорадки. Я считал его более драгоценным, чем золото, и в противоположность золоту, которого, кажется, никогда не бывает достаточно, на судне имелся достаточный запас его. Я пошел за ним с намерением развесить дозы. Я протянул руку с чувством человека, достающего верную панацею, взял новую бутылку и развернул обертку. При этом я заметил, что края обертки, как вверху, так и внизу, не запечатаны...
   Но зачем описывать все молниеносные стадии ужасного открытия? Вы уже угадали правду. Передо мной была обертка, бутылка и белый порошок в ней, какой-то белый порошок. Но не хинин. Одного взгляда на него было достаточно. Помню, что в тот самый миг, когда я взял бутылку, еще прежде, чем я снял обертку, вес предмета, который я держал в руке, послужил мне внезапным предостережением. Хинин легок, как пух; а мои нервы, должно быть, были напряжены до необыкновенной степени чувствительности. Я выронил бутылку, которая разбилась вдребезги.
   Порошок - неведомо какой - заскрипел у м&ня под ногами. Я схватил следующую бутылку, затем следующую. Их вес красноречиво говорил сам за себя. Одна за другой они падали, разбиваясь у моих ног, не потому, чтобы я бросал их в отчаянии, а просто они выскальзывали из моих пальцев, как будто это открытие было мне не под силу.
   Факт остается фактом: самая сила душевного удара помогает человеку перенести его, вызывая нечто вроде временной нечувствительности. Я вышел из каюты оглушенный, словно что-то тяжелое упало мне на голову.
   В другом конце салона, через стол, Рэнсом, с пыльной тряпкой в руке, уставился на меня, раскрыв рот. Не думаю, чтобы у меня был безумный вид. Но вполне возможно, что я влетел в каюту впопыхах, потому что я инстинктивно спешил на палубу. Вот вам образчик тренировки, ставшей инстинктом. Трудности, опасности, проблемы, связанные с судном в открытом море, должны быть встречены на палубе.
   Так я и поступил инстинктивно; это можно считать доказательством того, что на миг я лишился рассудка.
   Несомненно одно: я утратил равновесие и стал жертвой порывов, потому что на середине трапа я повернул и бросился к двери каюты мистера Бернса. Его дикий вид положил конец моему умственному расстройству. Он сидел в своей койке; тело его казалось бесконечно длинным, голова слегка склонилась набок с жеманным самодовольством. Его дрожащие руки были не толще крепкой трости.
   В одной из них он держал блестящие ножницы, пытаясь у меня на глазах вонзить их себе в горло.
   Я, пожалуй, пришел в ужас, но это был ужас второго сорта, недостаточно сильный, чтобы заставить меня заорать что-нибудь вроде: "стой!..", "господи!", "что вы делаете?"
   В действительности же он, переоценивая свои возвращающиеся силы, трясущейся рукой пробовал остричь отросшую густую рыжую бороду; на коленях у него было разостлано широкое полотенце, и жесткие волосы, похожие на кусочки медной проволоки, падали на него из-под ножниц.
   Он повернул ко мне лицо, такое фантастически забавное, какого не увидишь в самых безумных снах: одна щека его была вся косматая, точно покрытая вздутым пламенем, другая - голая и впалая, с нетронутым длинным усом, одиноким и свирепым. Я злобно, в шести словах, без пояснений, прокричал ему о своем открытии, а он смотрел на меня, словно пораженный громом, с раздвинутыми ножницами в руках.
   V
   Я услышал, как звякнули ножницы, выскользнувшие из его руки, заметил, как опасно перегнулся он всем телом вслед за ними с койки, и затем, вспомнив о своем прежнем намерении, я продолжал путь на палубу. В глаза мне бросился блеск моря. Оно лежало под пустынным небосводом сверкающее и бесплодное, однообразное и безнадежное. Паруса были неподвижные и обвисшие, даже вялые их складки шевелились не больше, чем высеченный гранит.
   При стремительном моем появлении рулевой слегка вздрогнул. Вверху, неведомо почему, скрипел блок: чем вызывался этот скрип? Это был свистящий, точно птичий, звук. Долго, бесконечно долго смотрел я на пустой мир, погруженный в безграничное молчание, сквозь которое солнечное сияние просачивалось и разливалось для какойто таинственной цели. Потом я услышал у своего локтя голос Рэнсома:
   - Я уложил мистера Бернса обратно в постель, сэр.
   - Уложили?
   - Да, сэр, он вдруг вздумал встать, но, когда он перестал держаться за койку, он упал. Все-таки мне кажется, что он в полном сознании.
   - Да, - тупо сказал я, не глядя на Рэнсома. Он подождал минуту, потом осторожно, точно боясь обидеть, продолжал:
   - Я думаю, что нам надо беречь этот порошок, сэр.
   Я могу подобрать его почти до последней крошки, а потом можно будеть просеять, чтобы не осталось стекла. Я сейчас же примусь за это. Завтрак опоздает не больше, чем на десять минут.
   - О да, - горько сказал я. - Пусть завтрак подождет.
   Подберите все до последней крошки, а затем выбросьте за борт, к черту!
   Ответом мне было глубокое молчание, и когда я оглянулся, Рэнсома умного, невозмутимого Рэнсома - уже не было.
   Пустынность моря действовала на мой мозг, точно яд.
   Когда я обращал глаза к судну, передо мной вставало бредовое видение плавучего гроба. Кто не слышал о судах, несущихся наугад, с мертвым экипажем? Я посмотрел на рулевого, у меня явилось желание заговорить с ним, и в самом деле его лицо выражало ожидание, как будто он угадал мое намерение. Но в конце концов я пошел вниз, решив побыть немного с глазу на глаз со своей великой заботой. Но в открытую дверь мистер Бернс увидел, что я спустился, и ворчливо обратился ко мне:
   - Ну что, сэр?
   Я вошел.
   - Ничего хорошего, - сказал я.
   Мистер Бернс, водворенный снова на койку, прикрывал волосатую щеку ладонью.
   - Этот проклятый парень отнял у меня ножницы, - были следующие произнесенные им слова.
   Напряжение, от которого я страдал, было так велико, что, пожалуй, хорошо, что мистер Бернс заговорил о своей обиде. Он, видимо, принимал ее близко к сердцу.
   - Что он думает, сумасшедший я, что ли? - ворчал он.
   - Я этого не думаю, мистер Бернс, - сказал я. В эту минуту я смотрел на него, как на образец самообладания.
   Я даже почувствовал нечто вроде восхищения перед этим человеком, который (за исключением чрезмерной материальности того, что у него оставалось от бороды)
   был так близок к тому, чтобы стать бесплотным духом, как только может быть близок живой человек. Я заметил неестественно заострившийся нос, глубоко запавшие виски и позавидовал ему. Он был так изнурен, что, вероятно, должен скоро умереть. Достойный зависти человек! Столь близкий к угасанию, а во мне бушует буря, я ношу в себе страдальческую жизнеспособность, сомнения, растерянность, упреки совести и смутное нежелание встретить лицом к лицу ужасную логику положения. Я не мог удержаться, чтобы не пробормотать?
   - Я чувствую, что сам схожу с ума.
   Мистер Бернс уставился на меня, точно призрак; но в общем он казался удивительно спокойным.
   - Я всегда думал, что он сыграет с нами какую-нибудь скверную штуку, сказал он с особенным ударением на слове "он".
   Это заставило меня опомниться, но у меня не хватило ни духу, ни энергии, ни охоты вступить с ним в спор.
   Моей формой болезни было безразличие. Ползучий паралич безнадежности. Поэтому я только посмотрел на него.
   Мистер Бернс разразился целой тирадой.
   - Э! Что там! Нет! Вы не верите? Хорошо, как же вы это объясняете? Как, по-вашему, это могло случиться?
   - Случиться? - тупо повторил я. - Да, в самом деле, как, во имя всех адских сил, это могло случиться?
   Действительно, если подумать хорошенько, казалось непонятным, что это было именно так: что бутылки опорожнены, снова наполнены, обернуты и поставлены на место.
   Какой-то заговор, мрачная попытка обмануть, нечто похожее на хитрую месть, но за что? Или же дьявольская шутка. Но у мистера Бернса была своя теория. Она была проста, и он торжественно высказал ее глухим голосом.
   - Я полагаю, что в Хайфоне ему дали за это фунтов пятнадцать.
   - Мистер Бернс! - вскричал я.
   Он смешно кивнул головой над приподнятыми ногами, похожими на две метлы в пижаме... с огромными голыми ступнями на концах.
   - Почему бы и нет? Хинин очень дорог в этой части света, а в Тонкине в нем была большая нужда. И не все ли ему было равно? Вы его не знали. Я знал, и я пошел против него. Он не боялся ни бога, ни черта, ни человека, ни ветра, ни моря, ни своей собственной совести. И он ненавидел всех и вся. Но, я думаю, он боялся смерти.
   Думаю, я единственный человек, который пошел против него. Когда он был болен, я напал на него в той самой каюте, где вы теперь живете, и напугал его. Он думал, что я сверну ему шею. Если бы дать ему волю, мы боролись бы с норд-остовым муссоном, пока он был жив и после его смерти тоже, до скончания века. Изображали бы Летучего Голландца в Китайском море! Ха-ха!
   - Но зачем ему было ставить бутылки на место... - начал я.
   - А почему бы и нет? Зачем ему было их выбрасывать?
   Им место в ящике. Они из аптечного шкафа.
   - И они были обернуты! - вскричал я.
   - Ну что ж, обертки были под рукой. Я думаю, он сделал это по привычке, а что касается того, чем он снова наполнил их, то всегда имеется достаточно порошка, который присылают в бумажных пакетиках, а они немного погодя лопаются. А затем, кто может сказать? Должно быть, вы не пробовали его, сэр? Но, конечно, вы уверены...
   - Да, - сказал я, - не пробовал. Он уже весь за бортом.
   За моей спиной мягкий, вежливый голос произнес:
   - Я попробовал его. По-видимому, это смесь всех сортов, сладковатая, солоноватая, отвратительная.
   Рэнсом, выйдя из буфетной, уже некоторое время прислушивался к нашему разговору, что было вполне извинительно.
   - Грязная история, - сказал мистер Бернс. - Я всегда говорил, что он выкинет какую-нибудь штуку.
   Мое негодование было- безмерно. А милый, симпатичный доктор! Единственный сочувствующий человек, которого я когда-либо знал... вместо того чтобы писать это предостерегающее письмо, полное сочувствия, почему он не произвел надлежащего осмотра? Но, в сущности, едва ли было честно порицать доктора. Все было в порядке, и аптечный шкаф есть нечто официальное, установленное раз навсегда. Не было ничего, что могло бы возбудить малейшее подозрение. Кому я не мог простить, так это себе.
   Ничего не следует принимать на веру. Семя вечных угрызений совести было посеяно в моей груди.
   - Я чувствую, что все это моя вина, - воскликнул я, - моя и больше ничья! Да, я это чувствую. Никогда не прощу себе.
   - Это очень глупо, сэр, - свирепо сказал мистер Бернс.
   И после такого усилия в изнеможении упал на койку.
   Он закрыл глаза, он задыхался; эта история, этот гнусный сюрприз потряс и его. Повернувшись, чтобы уйти, я увидел Рэнсома, беспомощно смотревшего на меня. Он понимал, что это значило, но ухитрился улыбнуться своей приятной, грустной улыбкой. Затем он вернулся в свою буфетную, а я снова бросился на палубу посмотреть, есть ли какойнибудь ветерок, какое-нибудь дуновение под небом, какоенибудь движение воздуха, какой-нибудь признак надежды.
   Снова меня встретила убийственная тишина. Ничто не изменилось, кроме того, что у штурвала стоял другой матрос. Вид у него был больной. Вся его фигура как-то поникла, и он, казалось, скорее цеплялся за рукоятки, чем правил.
   Я сказал ему:
   - Вам не годится быть здесь.
   - Я как-нибудь справлюсь, сэр, - слабо ответил он.
   Собственно говоря, ему нечего было делать. Судно не слушалось руля. Оно стояло носом на запад, с вечным Ко-рингом за кормой; несколько маленьких островков, черных пятен в ослепительном блеске, плавало перед моими омраченными глазами. И, кроме этих кусочков земли, не было ни пятнышка на небе, ни точки на воде, ни облачка пара, ни завитка дыма, ни паруса, ни лодки, ни следа человека, ни признаков жизни - ничего.
   Первый вопрос был: что делать? Что можно было сделать? Очевидно, прежде всего надо сказать экипажу.
   Я так и поступил в тот же самый день. Я не хотел, чтобы эта новость просто распространилась среди них. Я хотел стать с ними лицом к лицу. С этой целью я собрал их на шканцах.