Страница:
Моя душа, утомленная этими горькими чувствами, стала внезапно искать защиты в чувствах обратных. Несколько слов, случайно произнесенных бароном. Т. о возможности сладостного мирного союза, послужили к тому, что я создал себе идеал подруги. Я размышлял об отдыхе, об уважении общества и даже о независимости, которую дала бы мне такая судьба, ибо те узы, которые я влачил столько времени, делали меня в тысячу раз более зависимым, чем это мог бы сделать скромный и признанный брак. Я представлял себе радость моего отца. Я испытывал нетерпеливое желание снова занять на родине и в обществе равных мне лиц подобающее мне место. Я представлял себе самого себя, отвечающим строгим и безукоризненным поведением на все те осуждения, которые произнесла против меня холодная и вздорная злоба, на все упреки, которыми осыпала меня Элеонора.
Она постоянно обвиняет меня, говорил я, в жестокости, неблагодарности, в безжалостности. О, если бы небо даровало мне жену, которую общественные условия позволили бы мне признать, которую мой отец, не краснея, мог бы принять как свою дочь, я бы тысячу раз был счастлив сделать ее счастливой, О, эта чувствительность, которую не признают, потому что она является страдающей и оскорбленной, чувствительность, от которой настойчиво ждут проявлений, - а к ним мое сердце неспособно из-за гнева и угрозы, - как сладко мне было бы отдаться ей с милым спутником правильной и почтенной жизни! Чего только я не сделал для Элеоноры? Для нее я покинул свою страну и семью, для нее я огорчил сердце старого отца, который еще тоскует вдали от меня; для нее я живу там, где одиноко протекает моя молодость, - без славы, без почестей и без радости. Разве столько жертв, принесенных без чувства долга и без любви, не показывают, на что я был бы способен, побуждаемый долгом и любовью? Если я так страшусь огорчить женщину, которая только своей печалью владеет мной, как заботливо стремился бы я оградить от всякого огорчения, от всякой скорби ту, которой я мог бы отдать себя вполне и без раскаяния! Насколько я бы тогда переменился! Как быстро бы ушла от меня эта горечь, которую считают преступлением, потому что не знают ее источника! Как был бы я признателен небу и добр к людям!
Я говорил так. Мои глаза увлажнялись слезами. Тысячи воспоминаний, словно потоками, вливались в мою душу. Мои отношения с Элеонорой сделали для меня ненавистными все эти воспоминания. Все, что напоминало мне мое детство, места, где протекали первые годы моей жизни, товарищи моих первых игр, старые родственники, расточавшие мне первые знаки внимания, - все это оскорбляло и причиняло мне боль. Я принужден был отталкивать от себя, как дурные мысли, образы, наиболее привлекательные, и желания, наиболее естественные. Наоборот, та подруга, которую так внезапно создало мое воображение, соединялась со всеми образами и освещала все эти обеты. Она разделяла вое мои обязанности, все мои удовольствия, все мои вкусы, она связывала мою настоящую жизнь с той порой моей молодости, когда надежда открывала передо мной такое широкое будущее, с порой, от которой Элеонора отделила меня, как пропастью. Все предметы до мельчайших подробностей вставали к моей памяти: я снова видел перед собой старинный замок, где я жил вместе с отцом, окружавшие его леса, реку, омывавшую подножие его стен, горы, окаймлявшие горизонт. Все эти предметы казались мне такими близкими и полными жизни, что вызывали во мне дрожь, которую я с трудом превозмогал. А рядом с ними мое воображение ставило невинное существо, которое украшало их и одушевляло надеждой. Я бродил, погруженный в эту мечту, по-прежнему без определенного плана, не говоря себе, что нужно порвать с Элеонорой, имея о действительности лишь глухое и смутное представление, и находясь в состоянии человека, подавленного скорбью, который в своем сне был утешен грезой, но который чувствует, что эта греза скоро кончится. Вдруг я увидел замок Элеоноры, к которому я незаметно приближался. Я остановился и пошел по другой дороге. Я жаждал отдалить ту минуту, когда снова услышу ее голос.
День склонялся к вечеру. Небо было ясное, поля становились пустынными. Работы прекратились - люди предоставили и природу самой себе. Мало-по-малу мои мысли приняли более серьезный и высокий характер. Ночные тени, постепенно сгущавшиеся, окружившие меня, глубокое молчание, прерываемое лишь редкими и отдаленными звуками, сменились в моем воображении чувством более спокойным и более торжественным. Я смотрел на сереющий горизонт, краев которого я уже не видел, и который поэтому давал мне ощущение вечности. Уже давно Я не испытывал ничего подобного. Постоянно погруженный в личные размышления, со взглядом, всегда устремленным на свое положение, я сделался чуждым всяким обобщениям. Я занимался только Элеонорой и самим собой, Элеонорой, внушавшей мне только жалость, смешанную с утомлением, и собой, к которому у меня не было больше никакого уважения. Я как бы унизил самого себя новым видом эгоизма, эгоизма, лишенного бодрости, недовольного и оскорбленного. Я был рад, что мог вернуться к мыслям иного порядка, что мог позабыть самого себя и отдаться бескорыстным размышлениям. Казалось, что душа моя поднималась от долгого постыдного падения.
Таким образом, прошла почти целая ночь. Я шел наугад, проходил через деревушки, где все было неподвижно. Иногда я замечал в каком-нибудь далеком доме бледный свет, который пронизывал мрак. Там, говорил я себе, может быть, какой-нибудь несчастный терзается горем или борется со смертью - этой необ'яснимой тайной, в которой ежедневный опыт, невидимому, еще не убедил людей, с этим верным фактом, который не утешает и не умиротворяет нас, с предметом обычной беззаботности и преходящего ужаса!
И я, продолжал я, тоже отдаюсь этой безумной непоследовательности! Я восстаю против жизни, как если бы жизнь не кончилась! Я распространяю вокруг себя несчастие для того, чтобы отвоевать несколько жалких годов, которые время скоро вырвет у меня! Ах, откажемся от этих бесполезных усилий, будем радостно смотреть, как протекает время, как дни бегут один за другим, будем пребывать в неподвижности, как равнодушный наблюдатель бытия, уже наполовину прошедшего, пусть овладевают им, пусть разрывают его - этим не продлят его! Стоит ли спорить с ним?
Мысль о смерти всегда имела надо мной большую власть. Она могла мгновенно успокаивать мои чувства, наиболее пылкие; теперь она оказала на мою душу обычное действие; мое настроение по отношению к Элеоноре стало менее горьким. Все мое раздражение исчезло. От этой безумной ночи у меня осталось лишь кроткое и почти спокойное чувство. Возможно, что этому спокойствию способствовала испытываемая мною физическая усталость.
Начинался день. Я уже различал предметы. Я убедился, что был довольно далеко от жилища Элеоноры, Я рисовал себе ее волнение и торопился, поскольку позволяла мне усталость, когда встретил верхового, которого она послала на поиски за мною. Он рассказал мне, что вот уже одиннадцать часов, как она находилась в самом сильном страхе, что, с'ездив в Варшаву и об'ехав окрестности, она вернулась к себе в невероятной тревоге, и что все крестьяне были разосланы на поиски. Сначала этот рассказ наполнил меня мучительным нетерпением. Я сердился, что по вине Элеоноры находился под неприятным надзором. Напрасно я повторял себе, что единственной причиной этого была ее любовь. Но была ли эта любовь также и причиной всего моего несчастья? Однако, я подавил в себе это чувство, за которое упрекал самого себя. Я знал, что она встревожена и страдает. Я сел на лошадь и быстро проехал разделявшее нас расстояние. Она встретила меня с восторгом. Я был растроган ее волнением. Наш разговор был кратким, потому что вскоре она вспомнила, что мне нужен отдых. И я оставил ее, по крайней мере на этот раз, не сказав ничего, что могло бы опечалить ее сердце.
Глава восьмая
Наутро я проснулся, преследуемый теми же мыслями, которые волновали меня накануне. В следующие дни мое волнение удвоилось. Элеонора напрасно пыталась проникнуть в причину его: на ее нетерпеливые вопросы я отвечал сдержанно и односложно. Я замыкался от ее настойчивости, слишком хорошо зная, что за моей откровенностью последует ее печаль, а что печаль ее принудит меня к новому притворству;
Обеспокоенная и удивленная, она прибегла к помощи одной из своих подруг, чтобы раскрыть тайну, в сокрытии которой она меня обвиняла. Сама желая ошибиться, она искала факты там, где было только чувство. Эта подруга говорила со мной о моем странном настроении, о моем старании уничтожить всякую мысль о длительной связи, о моей необ'яснимой жажде разрыва, о желании одиночества. Я долго слушал в молчании. До сих пор я еще никому не говорил, что не люблю больше Элеонору, мои уста противились этому признанию, которое казалось мне предательством. Однако мне захотелось оправдаться. Я рассказал свою историк? сдержанно, очень хвалил Элеонору, признавал всю непоследовательность моего поведения, об'яснял их трудностью нашего положения и не позволял себе ни одного слова, которое могло бы ясно показать, что истинная трудность заключалась с моей стороны в отсутствии любви. Женщина, слушавшая меня, была взволнована моим рассказом. Она увидела великодушие в том, что я называл слабостью, несчастие - в том, что я называл жестокостью. Те же самые об'яснения, которые приводили в ярость страстную Элеонору, убеждали ум ее беспристрастной подруги. Мы так справедливы, когда не заинтересованы! Кем бы вы ни были, никогда не сообщайте другому тревоги вашего сердца. Только сердце может быть собственным защитником, оно одно видит свои раны. Всякий посредник становится судьей, он разбирает, он заключает, он видит равнодушие, он признает его возможность, он считает его неизбежным, прощает его благодаря этому и, к своему изумлению, находит его законным в своих глазах. Упреки Элеоноры убедили меня в том, что я был виновен. От ее защитницы я узнал, что я был только несчастен. Я увлекся полной исповедью своих чувств. Я сознался, что испытывал к Элеоноре чувство преданности, симпатии, жалости, но прибавил, что любовь не играет никакой роли в тех обязанностях, которые налагал я на себя. Эта истина, скрытая до тех пор в моем сердце и которую я всего лишь несколько раз открывал Элеоноре в волнении и гневе, получила теперь в моих глазах больше действительности и силы, только благодаря тому, что другой сделался ее хранителем. Это большой шаг и шаг непоправимый, когда мы вдруг, перед глазами третьего человека, обнаруживаем сокровенные изгибы нашего интимного чувства. Свет, проникший в это святилище, утверждает и завершает то разрушение, которое ночь окутывала своими тенями. Так тела, заключенные в гробницах, часто сохраняют свою первоначальную форму, пока внешний воздух не охватит и не превратит их в прах.
Подруга Элеоноры ушла. Я не знаю, какой отчет она дала ей о нашем разговоре, но, подходя к гостиной, я услышал очень возбужденный голос Элеоноры. Заметив меня, она замолчала. Вскоре она на разные лады стала высказываться в общих выражениях, в которых сквозили отдельные нападки на меня.
- Нет ничего более странного, - говорила она, - как усердие некоторых друзей. Есть люди, стремящиеся защищать ваши интересы для того, чтобы лучше изменить вам. Они называют это привязанностью. Я бы предпочла ненависть.
Я понял без труда, что подруга Элеоноры приняла мою сторону против нее и вызвала этим ее раздражение, так как, невидимому, не сочла меня достаточно виновным. Я почувствовал себя более уверенным, найдя поддержку против Элеоноры.
Несколько дней спустя, Элеонора пошла еще дальше. Она была совершенно неспособна владеть собой. Как только ей казалось, что ей есть на что сетовать, она шла прямо на об'яснение, не щадя себя, не рассчитывая, и предпочитала опасность разрыва принуждению скрывать. Обе подруги расстались, поссорившись навсегда.
- Зачем впутывать чужих в наши интимные споры? - сказал я Элеоноре. Разве нам нужно третье лицо для того, чтобы понять друг друга? А если мы уже
- Вы правы, - отвечала она, - но это ваша вина. Прежде я не обращалась ни к кому, чтобы найти дорогу к вашему сердцу.
Вдруг Элеонора об'явила о намерении изменить свой образ жизни. Из ее речей я понял, что она приписывала терзавшее меня недовольство тому одиночеству, в котором мы жили. Она исчерпала все ложные об'яснения прежде, чем решиться принять истинное. Мы проводили вдвоем монотонные вечера в молчании и недовольстве, - источник долгих бесед иссяк.
Элеонора решила пригласить к себе дворянские семьи, жившие по соседству или в Варшаве. Я легко предвидел препятствия и опасности ее попыток. Родственники, оспаривавшие ее наследство, узнали о ее прежних заблуждениях и распространили о ней множество разных сплетен. Я трепетал при мысли об унижениях, которым она шла навстречу, и старался отговорить ее от этой затеи. Мои доводы оказались бесполезными. Я оскорблял ее гордость своими опасениями, хотя и выражал их с осторожностью. Она предположила, что я был смущен нашими отношениями, потому что ее существование было двусмысленным, и стала еще более стремиться завоевать почетное место в свете. Ее усилия имели некоторый успех. Богатство, которым она владела, красота, лишь слегка тронутая временем, самые слухи о ее похождениях - все это вызывало любопытство. Вскоре она увидела себя окруженной многочисленным обществом, но ее преследовало тайное чувство смущения и беспокойства. Я был недоволен моим положением. Она воображала, что я был недоволен ее положением, она волновалась, чтобы выйти из него. Ее страстное желание не позволяло ей делать расчеты, ее ложное положение придавало неровность ее поведению и поспешность ее поступкам. У нее был верный, но не широкий ум: верность была извращена пылкостью ее характера, а узость мешала ей увидеть способ, наиболее искусный, и охватить оттенки, наиболее тонкие. Впервые в жизни у нее была цель, и благодаря тому, что она устремилась к ней, она не достигла ее. Какие неприятности выносила она, не сообщая мне о них! Сколько раз я краснел за нее, не имея сил сказать ей об этом! Понятие порядочности у людей таково, что я видел ее более уважаемой друзьями графа П. в качестве его любовницы, чем теперь ее соседями в качестве наследницы большого состояния, окруженной своими вассалами. То надменная, то просящая, иногда предупредительная, иногда обидчивая, она хранила в поступках и словах какую-то бурность, разрушающую уважение, зависящее только от спокойствия.
Подчеркивая таким образом недостатки Элеоноры, я обвиняю и осуждаю себя самого. Одно мое слово могло бы ее успокоить: почему я не мог произнести его?
Тем не менее, мы жили вместе более мирно: развлечения освобождали нас от обычных мыслей. Мы лишь по временам оставались одни, и так как, за исключением наших интимных чувств, мы имели один к другому безграничное доверие, то на их место мы ставили наблюдения и факты, и наши разговоры снова приобрели некоторую прелесть. Но скоро этот новый образ жизни сделался для меня источником нового недоумения. Затерянный в толпе, окружавшей Элеонору, я заметил, что стал предметом удивления и порицания. Приближалось время ее процесса. Ее враги утверждали, что она оттолкнула отцовское сердце своими бесчисленными заблуждениями. Мое присутствие поддерживало их уверения. Ее друзья упрекали меня в том, что я врежу ей. Они извиняли ее страсть ко мне, но обвиняли меня в неделикатности. Они говорили, что я злоупотреблял чувством, которое должен был укротить. Только я один знал, что, оставив ее, я увлеку ее за собою и что для того, чтобы последовать за мной, она пренебрегла бы всякими заботами о своем состоянии, всякими соображениями об осторожности. Я не мог открыть обществу эту тайну, и таким образом казался в доме Элеоноры лишь чужим, вредящим успеху тех стараний ее, которые могли решить ее судьбу. И благодаря странному искажению истины, в то время когда я был жертвой ее непреклонных желаний, ее жалели, как жертву моего влияния.
Еще новое обстоятельство усложнило это тяжелое положение.
В поведении и манерах Элеоноры вдруг произошла странная перемена. До сих пор она казалась занятой только мною одним. Внезапно я увидел, что она принимает и ищет поклонения окружавших ее мужчин. Казалось, что характер этой женщины, такой сдержанной, такой холодной, такой мрачной, вдруг переменился. Она поощряла чувства и даже надежды целой толпы молодых людей, из которых одни были увлечены ее красотой, а другие, несмотря на ее прошлые заблуждения, серьезно добивались ее руки. Она разрешала им долгие свидания наедине, она высказывала им то сомнительное, но влекущее отношение, которое мягко отталкивает лишь для того, чтобы удержать, потому что свидетельствует скорее о нерешительности, чем о равнодушии, и больше говорит о промедлении, чем об отказе. Впоследствии я узнал от нее, и факты доказали мне это, что она поступала так из ложного и прискорбного расчета. Она надеялась оживить мою любовь, возбуждая мою ревность, но это было размешиванием золы, которую ничто не могло воспламенить. Возможно, что к этому расчету примешивалось и бессознательное тщеславие женщины: она была оскорблена моей холодностью, она хотела доказать самой себе, что еще может нравиться. Возможно, наконец, что в том одиночестве, в котором я оставлял ее сердце, она находила некоторое утешение, внимая словам любви, которых я давно уже не произносил.
Как бы то ни было, в течение некоторого времени я ошибался насчет ее побуждении. Я увидел зарю своей будущей свободы и поздравлял себя с ней. Боясь каким-нибудь необдуманным шагом помешать этому важному перелому, с которым я связывал свою свободу, я сделался более кротким, я казался более довольным. Элеонора сочла мою кротость за нежность, за надежду видеть ее наконец счастливой без меня, за желание сделать ее счастливой. Элеонора поздравляла себя со своей хитростью. Однако порой она тревожилась, не замечая во мне никакого беспокойства. Она укоряла меня в том, что я не препятствовал этим связям, грозившим, повидимому, отнять ее у меня. Я отшучивался от ее обвинения, но мне не всегда удавалось ее успокоить; ее характер всегда пробивался наружу сквозь притворство, которым она прикрывалась. У нас возникали сцены на другой почве, но не менее бурные. Элеонора обвиняла меня в собственных ошибках, она намекала, что одно единственное слово вернуло бы ее целиком ко мне. Потом, обиженная моим молчанием, она снова с какой-то яростью начинала кокетничать.
Я чувствую, что, может быть, именно здесь меня обвинят в слабости. Я хотел быть свободным и мог бы освободиться с общего одобрения и, может быть, должен был стать свободным: поведение Элеоноры разрешало и даже как бы вынуждало меня к этому. Но разве я не знал, что это поведение было вызвано мной? Разве я не знал, что в глубине сердца Элеонора не переставала любить меня? Мог ли я наказать ее за неосторожность, к которой сам ее принудил, и с холодным лицемерием искать в этой неосторожности предлога для того, чтобы безжалостно покинуть ее?
Конечно, я не могу оправдываться, я осуждаю себя более строго, чем это, может быть, сделал бы другой на моем месте. По крайней мере, я могу торжественно засвидетельствовать, что никогда не поступал по расчету и что мной всегда руководили искренние и естественные чувства. Как же произошло, что с такими чувствами я так долго приносил только несчастье себе и другим?
Общество, между тем, с удивлением следило за нами. Мое пребывание у Элеоноры могло об'ясняться только исключительной привязанностью к ней, но мое равнодушное отношение к связям, в которые она всегда, казалось, готова была вступить, опровергало эту привязанность. Мою необ'яснимую терпимость приписывали беспринципности, легкому отношению к морали, которое обнаруживало человека, глубоко эгоистичного и испорченного светом. Эти догадки, тем больше производившие впечатление, чем больше они подходили к придумывавшим их душам, принимались и повторялись. Наконец, слух о них дошел до меня. Я был смущен этим неожиданным открытием: в награду за долгие старания я был непризнан, и меня оклеветали. Для женщины я позабыл все интересы и отказался от всех радостей жизни, и в результате меня же оклеветали.
И горячо об'яснился с Элеонорой, Одно слово заставило исчезнуть эту толпу обожателей, созванную ею лишь для того, чтобы испугать меня возможностью ее потерять. Она ограничивала свое общество несколькими женщинами и немногими пожилыми мужчинами. Все вокруг нас приняло добропорядочный вид, но от этого мы стали еще более несчастными: Элеонора признавала за собой новые права, я чувствовал себя обремененным новыми цепями.
Я не могу описать, к какой горечи и к каким припадкам ярости привели наши столь сложные отношения. Наша жизнь превратилась в непрестанную бурю. Интимность потеряла все свое очарование и любовь - всю свою сладость. Между нами не было больше даже тех преходящих моментов сближения, которые на короткое время как бы излечивают неизлечимые раны. Истина пробивалась со всех сторон, и для того, чтобы дать ей понять меня, я прибегал к самым жестоким и самым безжалостным выражениям. Я не останавливался до тех пор, пока не видел Элеонору в слезах, и эти слезы были только жгучей лавой, которая, капля за каплей падая на мое сердце, вырывала у меня крики, но не могла вырвать опровержения моих признаний. В это время я неоднократно видел, как она вставала с места и предсказывала, бледнея:
- Адольф, вы не знаете, какое зло вы делаете, но придет день, когда вы узнаете, узнаете, благодаря мне, когда столкнете меня в могилу.
Несчастный! Почему, когда она говорила так, я не кинулся туда прежде, чем она?
Глава девятая
Я не приходил к барону Т. со времени моего последнего посещения. Однажды утром я получил от него следующую записку:
"Советы, которые я вам дал, не заслуживают столь долгого отсутствия. К какому бы решению вы ни пришли, вы тем не менее остаетесь сыном моего самого дорогого друга, и ваше общество всегда будет мне приятно. Я бы очень желал ввести вас в круг, в который - смею обещать вам- вам приятно будет войти. Позвольте мне прибавить, что чем более странным является ваш образ жизни, который я не могу порицать, тем необходимее вам рассеять предубеждения, без сомнения плохо основанные, и показаться в свете".
Я был признателен за благосклонность, высказываемую мне этим пожилым человеком. Я поехал к нему. Об Элеоноре не было речи. Барон оставил меня обедать. В этот день у него было всего несколько мужчин, довольно остроумных и любезных. Сначала я был смущен, но, сделав над собою усилие, я одушевился, я говорил, я раскрыл весь свой ум и все свои знания. Я заметил, что мне удалось заслужить одобрение. Я нашел в успехе такого рода удовлетворение моему самолюбию, которого был так долго лишен. Это удовлетворение сделало для меня общество барона Т. более приятным.
Мои посещения к нему участились. Он поручил мне кое-какие дела, касавшиеся его миссии, которые, как он думал, он мог свободно доверить мне. Сначала Элеонора была удивлена такой переменой в моей жизни, но я рассказал ей о дружбе барона с моим отцом и о том, что мне было приятно утешить его в разлуке со мной, делая вид, что я занимаюсь полезными делами. Бедная Элеонора (сейчас я с раскаянием пишу об этом) была обрадована, что я кажусь более спокойным, и покорно, не особенно жалуясь, часто проводила большую часть дня врозь со мной. Барон, со своей стороны, как только между нами установилось некоторое доверие, опять заговорил со мной об Элеоноре. Моим решительным намерением было всегда говорить об Элеоноре только одно хорошее, но, сам того не замечая, я выражался о ней в тоне более легком и развязном или указывал в общих положениях на то, что признав вал необходимым расстаться с нею; порой шутка приходила мне на помощь, и я, смеясь, говорил о женщинах и о трудностях порывать с ними. Подобные речи забавляли старого посланника, душа которого уже многое пережила и который смутно припоминал, что в молодости и он мучился от любовных интриг. Таким образом, уже благодаря одному тому, что у меня было чувство, которое я скрывал, я обманывал более или менее всех: я обманывал Элеонору, потому что знал, что барон впоследствии отдалит меня от нее, и молчал об этом; я обманывал господина Т., потому что давал ему надежду на то, что я был готов порвать свои узы. Подобная двойственность была весьма чужда моему природному характеру, но человек портите, как только у него заводится мысль, которую он постоянно вынужден скрывать.
До сих пор я познакомился у барона Т. только с одними мужчинами, составлявшими его кружок. Однажды он предложил мне остаться на большое празднество, которое он давал в день рождения своего государя.
Она постоянно обвиняет меня, говорил я, в жестокости, неблагодарности, в безжалостности. О, если бы небо даровало мне жену, которую общественные условия позволили бы мне признать, которую мой отец, не краснея, мог бы принять как свою дочь, я бы тысячу раз был счастлив сделать ее счастливой, О, эта чувствительность, которую не признают, потому что она является страдающей и оскорбленной, чувствительность, от которой настойчиво ждут проявлений, - а к ним мое сердце неспособно из-за гнева и угрозы, - как сладко мне было бы отдаться ей с милым спутником правильной и почтенной жизни! Чего только я не сделал для Элеоноры? Для нее я покинул свою страну и семью, для нее я огорчил сердце старого отца, который еще тоскует вдали от меня; для нее я живу там, где одиноко протекает моя молодость, - без славы, без почестей и без радости. Разве столько жертв, принесенных без чувства долга и без любви, не показывают, на что я был бы способен, побуждаемый долгом и любовью? Если я так страшусь огорчить женщину, которая только своей печалью владеет мной, как заботливо стремился бы я оградить от всякого огорчения, от всякой скорби ту, которой я мог бы отдать себя вполне и без раскаяния! Насколько я бы тогда переменился! Как быстро бы ушла от меня эта горечь, которую считают преступлением, потому что не знают ее источника! Как был бы я признателен небу и добр к людям!
Я говорил так. Мои глаза увлажнялись слезами. Тысячи воспоминаний, словно потоками, вливались в мою душу. Мои отношения с Элеонорой сделали для меня ненавистными все эти воспоминания. Все, что напоминало мне мое детство, места, где протекали первые годы моей жизни, товарищи моих первых игр, старые родственники, расточавшие мне первые знаки внимания, - все это оскорбляло и причиняло мне боль. Я принужден был отталкивать от себя, как дурные мысли, образы, наиболее привлекательные, и желания, наиболее естественные. Наоборот, та подруга, которую так внезапно создало мое воображение, соединялась со всеми образами и освещала все эти обеты. Она разделяла вое мои обязанности, все мои удовольствия, все мои вкусы, она связывала мою настоящую жизнь с той порой моей молодости, когда надежда открывала передо мной такое широкое будущее, с порой, от которой Элеонора отделила меня, как пропастью. Все предметы до мельчайших подробностей вставали к моей памяти: я снова видел перед собой старинный замок, где я жил вместе с отцом, окружавшие его леса, реку, омывавшую подножие его стен, горы, окаймлявшие горизонт. Все эти предметы казались мне такими близкими и полными жизни, что вызывали во мне дрожь, которую я с трудом превозмогал. А рядом с ними мое воображение ставило невинное существо, которое украшало их и одушевляло надеждой. Я бродил, погруженный в эту мечту, по-прежнему без определенного плана, не говоря себе, что нужно порвать с Элеонорой, имея о действительности лишь глухое и смутное представление, и находясь в состоянии человека, подавленного скорбью, который в своем сне был утешен грезой, но который чувствует, что эта греза скоро кончится. Вдруг я увидел замок Элеоноры, к которому я незаметно приближался. Я остановился и пошел по другой дороге. Я жаждал отдалить ту минуту, когда снова услышу ее голос.
День склонялся к вечеру. Небо было ясное, поля становились пустынными. Работы прекратились - люди предоставили и природу самой себе. Мало-по-малу мои мысли приняли более серьезный и высокий характер. Ночные тени, постепенно сгущавшиеся, окружившие меня, глубокое молчание, прерываемое лишь редкими и отдаленными звуками, сменились в моем воображении чувством более спокойным и более торжественным. Я смотрел на сереющий горизонт, краев которого я уже не видел, и который поэтому давал мне ощущение вечности. Уже давно Я не испытывал ничего подобного. Постоянно погруженный в личные размышления, со взглядом, всегда устремленным на свое положение, я сделался чуждым всяким обобщениям. Я занимался только Элеонорой и самим собой, Элеонорой, внушавшей мне только жалость, смешанную с утомлением, и собой, к которому у меня не было больше никакого уважения. Я как бы унизил самого себя новым видом эгоизма, эгоизма, лишенного бодрости, недовольного и оскорбленного. Я был рад, что мог вернуться к мыслям иного порядка, что мог позабыть самого себя и отдаться бескорыстным размышлениям. Казалось, что душа моя поднималась от долгого постыдного падения.
Таким образом, прошла почти целая ночь. Я шел наугад, проходил через деревушки, где все было неподвижно. Иногда я замечал в каком-нибудь далеком доме бледный свет, который пронизывал мрак. Там, говорил я себе, может быть, какой-нибудь несчастный терзается горем или борется со смертью - этой необ'яснимой тайной, в которой ежедневный опыт, невидимому, еще не убедил людей, с этим верным фактом, который не утешает и не умиротворяет нас, с предметом обычной беззаботности и преходящего ужаса!
И я, продолжал я, тоже отдаюсь этой безумной непоследовательности! Я восстаю против жизни, как если бы жизнь не кончилась! Я распространяю вокруг себя несчастие для того, чтобы отвоевать несколько жалких годов, которые время скоро вырвет у меня! Ах, откажемся от этих бесполезных усилий, будем радостно смотреть, как протекает время, как дни бегут один за другим, будем пребывать в неподвижности, как равнодушный наблюдатель бытия, уже наполовину прошедшего, пусть овладевают им, пусть разрывают его - этим не продлят его! Стоит ли спорить с ним?
Мысль о смерти всегда имела надо мной большую власть. Она могла мгновенно успокаивать мои чувства, наиболее пылкие; теперь она оказала на мою душу обычное действие; мое настроение по отношению к Элеоноре стало менее горьким. Все мое раздражение исчезло. От этой безумной ночи у меня осталось лишь кроткое и почти спокойное чувство. Возможно, что этому спокойствию способствовала испытываемая мною физическая усталость.
Начинался день. Я уже различал предметы. Я убедился, что был довольно далеко от жилища Элеоноры, Я рисовал себе ее волнение и торопился, поскольку позволяла мне усталость, когда встретил верхового, которого она послала на поиски за мною. Он рассказал мне, что вот уже одиннадцать часов, как она находилась в самом сильном страхе, что, с'ездив в Варшаву и об'ехав окрестности, она вернулась к себе в невероятной тревоге, и что все крестьяне были разосланы на поиски. Сначала этот рассказ наполнил меня мучительным нетерпением. Я сердился, что по вине Элеоноры находился под неприятным надзором. Напрасно я повторял себе, что единственной причиной этого была ее любовь. Но была ли эта любовь также и причиной всего моего несчастья? Однако, я подавил в себе это чувство, за которое упрекал самого себя. Я знал, что она встревожена и страдает. Я сел на лошадь и быстро проехал разделявшее нас расстояние. Она встретила меня с восторгом. Я был растроган ее волнением. Наш разговор был кратким, потому что вскоре она вспомнила, что мне нужен отдых. И я оставил ее, по крайней мере на этот раз, не сказав ничего, что могло бы опечалить ее сердце.
Глава восьмая
Наутро я проснулся, преследуемый теми же мыслями, которые волновали меня накануне. В следующие дни мое волнение удвоилось. Элеонора напрасно пыталась проникнуть в причину его: на ее нетерпеливые вопросы я отвечал сдержанно и односложно. Я замыкался от ее настойчивости, слишком хорошо зная, что за моей откровенностью последует ее печаль, а что печаль ее принудит меня к новому притворству;
Обеспокоенная и удивленная, она прибегла к помощи одной из своих подруг, чтобы раскрыть тайну, в сокрытии которой она меня обвиняла. Сама желая ошибиться, она искала факты там, где было только чувство. Эта подруга говорила со мной о моем странном настроении, о моем старании уничтожить всякую мысль о длительной связи, о моей необ'яснимой жажде разрыва, о желании одиночества. Я долго слушал в молчании. До сих пор я еще никому не говорил, что не люблю больше Элеонору, мои уста противились этому признанию, которое казалось мне предательством. Однако мне захотелось оправдаться. Я рассказал свою историк? сдержанно, очень хвалил Элеонору, признавал всю непоследовательность моего поведения, об'яснял их трудностью нашего положения и не позволял себе ни одного слова, которое могло бы ясно показать, что истинная трудность заключалась с моей стороны в отсутствии любви. Женщина, слушавшая меня, была взволнована моим рассказом. Она увидела великодушие в том, что я называл слабостью, несчастие - в том, что я называл жестокостью. Те же самые об'яснения, которые приводили в ярость страстную Элеонору, убеждали ум ее беспристрастной подруги. Мы так справедливы, когда не заинтересованы! Кем бы вы ни были, никогда не сообщайте другому тревоги вашего сердца. Только сердце может быть собственным защитником, оно одно видит свои раны. Всякий посредник становится судьей, он разбирает, он заключает, он видит равнодушие, он признает его возможность, он считает его неизбежным, прощает его благодаря этому и, к своему изумлению, находит его законным в своих глазах. Упреки Элеоноры убедили меня в том, что я был виновен. От ее защитницы я узнал, что я был только несчастен. Я увлекся полной исповедью своих чувств. Я сознался, что испытывал к Элеоноре чувство преданности, симпатии, жалости, но прибавил, что любовь не играет никакой роли в тех обязанностях, которые налагал я на себя. Эта истина, скрытая до тех пор в моем сердце и которую я всего лишь несколько раз открывал Элеоноре в волнении и гневе, получила теперь в моих глазах больше действительности и силы, только благодаря тому, что другой сделался ее хранителем. Это большой шаг и шаг непоправимый, когда мы вдруг, перед глазами третьего человека, обнаруживаем сокровенные изгибы нашего интимного чувства. Свет, проникший в это святилище, утверждает и завершает то разрушение, которое ночь окутывала своими тенями. Так тела, заключенные в гробницах, часто сохраняют свою первоначальную форму, пока внешний воздух не охватит и не превратит их в прах.
Подруга Элеоноры ушла. Я не знаю, какой отчет она дала ей о нашем разговоре, но, подходя к гостиной, я услышал очень возбужденный голос Элеоноры. Заметив меня, она замолчала. Вскоре она на разные лады стала высказываться в общих выражениях, в которых сквозили отдельные нападки на меня.
- Нет ничего более странного, - говорила она, - как усердие некоторых друзей. Есть люди, стремящиеся защищать ваши интересы для того, чтобы лучше изменить вам. Они называют это привязанностью. Я бы предпочла ненависть.
Я понял без труда, что подруга Элеоноры приняла мою сторону против нее и вызвала этим ее раздражение, так как, невидимому, не сочла меня достаточно виновным. Я почувствовал себя более уверенным, найдя поддержку против Элеоноры.
Несколько дней спустя, Элеонора пошла еще дальше. Она была совершенно неспособна владеть собой. Как только ей казалось, что ей есть на что сетовать, она шла прямо на об'яснение, не щадя себя, не рассчитывая, и предпочитала опасность разрыва принуждению скрывать. Обе подруги расстались, поссорившись навсегда.
- Зачем впутывать чужих в наши интимные споры? - сказал я Элеоноре. Разве нам нужно третье лицо для того, чтобы понять друг друга? А если мы уже
- Вы правы, - отвечала она, - но это ваша вина. Прежде я не обращалась ни к кому, чтобы найти дорогу к вашему сердцу.
Вдруг Элеонора об'явила о намерении изменить свой образ жизни. Из ее речей я понял, что она приписывала терзавшее меня недовольство тому одиночеству, в котором мы жили. Она исчерпала все ложные об'яснения прежде, чем решиться принять истинное. Мы проводили вдвоем монотонные вечера в молчании и недовольстве, - источник долгих бесед иссяк.
Элеонора решила пригласить к себе дворянские семьи, жившие по соседству или в Варшаве. Я легко предвидел препятствия и опасности ее попыток. Родственники, оспаривавшие ее наследство, узнали о ее прежних заблуждениях и распространили о ней множество разных сплетен. Я трепетал при мысли об унижениях, которым она шла навстречу, и старался отговорить ее от этой затеи. Мои доводы оказались бесполезными. Я оскорблял ее гордость своими опасениями, хотя и выражал их с осторожностью. Она предположила, что я был смущен нашими отношениями, потому что ее существование было двусмысленным, и стала еще более стремиться завоевать почетное место в свете. Ее усилия имели некоторый успех. Богатство, которым она владела, красота, лишь слегка тронутая временем, самые слухи о ее похождениях - все это вызывало любопытство. Вскоре она увидела себя окруженной многочисленным обществом, но ее преследовало тайное чувство смущения и беспокойства. Я был недоволен моим положением. Она воображала, что я был недоволен ее положением, она волновалась, чтобы выйти из него. Ее страстное желание не позволяло ей делать расчеты, ее ложное положение придавало неровность ее поведению и поспешность ее поступкам. У нее был верный, но не широкий ум: верность была извращена пылкостью ее характера, а узость мешала ей увидеть способ, наиболее искусный, и охватить оттенки, наиболее тонкие. Впервые в жизни у нее была цель, и благодаря тому, что она устремилась к ней, она не достигла ее. Какие неприятности выносила она, не сообщая мне о них! Сколько раз я краснел за нее, не имея сил сказать ей об этом! Понятие порядочности у людей таково, что я видел ее более уважаемой друзьями графа П. в качестве его любовницы, чем теперь ее соседями в качестве наследницы большого состояния, окруженной своими вассалами. То надменная, то просящая, иногда предупредительная, иногда обидчивая, она хранила в поступках и словах какую-то бурность, разрушающую уважение, зависящее только от спокойствия.
Подчеркивая таким образом недостатки Элеоноры, я обвиняю и осуждаю себя самого. Одно мое слово могло бы ее успокоить: почему я не мог произнести его?
Тем не менее, мы жили вместе более мирно: развлечения освобождали нас от обычных мыслей. Мы лишь по временам оставались одни, и так как, за исключением наших интимных чувств, мы имели один к другому безграничное доверие, то на их место мы ставили наблюдения и факты, и наши разговоры снова приобрели некоторую прелесть. Но скоро этот новый образ жизни сделался для меня источником нового недоумения. Затерянный в толпе, окружавшей Элеонору, я заметил, что стал предметом удивления и порицания. Приближалось время ее процесса. Ее враги утверждали, что она оттолкнула отцовское сердце своими бесчисленными заблуждениями. Мое присутствие поддерживало их уверения. Ее друзья упрекали меня в том, что я врежу ей. Они извиняли ее страсть ко мне, но обвиняли меня в неделикатности. Они говорили, что я злоупотреблял чувством, которое должен был укротить. Только я один знал, что, оставив ее, я увлеку ее за собою и что для того, чтобы последовать за мной, она пренебрегла бы всякими заботами о своем состоянии, всякими соображениями об осторожности. Я не мог открыть обществу эту тайну, и таким образом казался в доме Элеоноры лишь чужим, вредящим успеху тех стараний ее, которые могли решить ее судьбу. И благодаря странному искажению истины, в то время когда я был жертвой ее непреклонных желаний, ее жалели, как жертву моего влияния.
Еще новое обстоятельство усложнило это тяжелое положение.
В поведении и манерах Элеоноры вдруг произошла странная перемена. До сих пор она казалась занятой только мною одним. Внезапно я увидел, что она принимает и ищет поклонения окружавших ее мужчин. Казалось, что характер этой женщины, такой сдержанной, такой холодной, такой мрачной, вдруг переменился. Она поощряла чувства и даже надежды целой толпы молодых людей, из которых одни были увлечены ее красотой, а другие, несмотря на ее прошлые заблуждения, серьезно добивались ее руки. Она разрешала им долгие свидания наедине, она высказывала им то сомнительное, но влекущее отношение, которое мягко отталкивает лишь для того, чтобы удержать, потому что свидетельствует скорее о нерешительности, чем о равнодушии, и больше говорит о промедлении, чем об отказе. Впоследствии я узнал от нее, и факты доказали мне это, что она поступала так из ложного и прискорбного расчета. Она надеялась оживить мою любовь, возбуждая мою ревность, но это было размешиванием золы, которую ничто не могло воспламенить. Возможно, что к этому расчету примешивалось и бессознательное тщеславие женщины: она была оскорблена моей холодностью, она хотела доказать самой себе, что еще может нравиться. Возможно, наконец, что в том одиночестве, в котором я оставлял ее сердце, она находила некоторое утешение, внимая словам любви, которых я давно уже не произносил.
Как бы то ни было, в течение некоторого времени я ошибался насчет ее побуждении. Я увидел зарю своей будущей свободы и поздравлял себя с ней. Боясь каким-нибудь необдуманным шагом помешать этому важному перелому, с которым я связывал свою свободу, я сделался более кротким, я казался более довольным. Элеонора сочла мою кротость за нежность, за надежду видеть ее наконец счастливой без меня, за желание сделать ее счастливой. Элеонора поздравляла себя со своей хитростью. Однако порой она тревожилась, не замечая во мне никакого беспокойства. Она укоряла меня в том, что я не препятствовал этим связям, грозившим, повидимому, отнять ее у меня. Я отшучивался от ее обвинения, но мне не всегда удавалось ее успокоить; ее характер всегда пробивался наружу сквозь притворство, которым она прикрывалась. У нас возникали сцены на другой почве, но не менее бурные. Элеонора обвиняла меня в собственных ошибках, она намекала, что одно единственное слово вернуло бы ее целиком ко мне. Потом, обиженная моим молчанием, она снова с какой-то яростью начинала кокетничать.
Я чувствую, что, может быть, именно здесь меня обвинят в слабости. Я хотел быть свободным и мог бы освободиться с общего одобрения и, может быть, должен был стать свободным: поведение Элеоноры разрешало и даже как бы вынуждало меня к этому. Но разве я не знал, что это поведение было вызвано мной? Разве я не знал, что в глубине сердца Элеонора не переставала любить меня? Мог ли я наказать ее за неосторожность, к которой сам ее принудил, и с холодным лицемерием искать в этой неосторожности предлога для того, чтобы безжалостно покинуть ее?
Конечно, я не могу оправдываться, я осуждаю себя более строго, чем это, может быть, сделал бы другой на моем месте. По крайней мере, я могу торжественно засвидетельствовать, что никогда не поступал по расчету и что мной всегда руководили искренние и естественные чувства. Как же произошло, что с такими чувствами я так долго приносил только несчастье себе и другим?
Общество, между тем, с удивлением следило за нами. Мое пребывание у Элеоноры могло об'ясняться только исключительной привязанностью к ней, но мое равнодушное отношение к связям, в которые она всегда, казалось, готова была вступить, опровергало эту привязанность. Мою необ'яснимую терпимость приписывали беспринципности, легкому отношению к морали, которое обнаруживало человека, глубоко эгоистичного и испорченного светом. Эти догадки, тем больше производившие впечатление, чем больше они подходили к придумывавшим их душам, принимались и повторялись. Наконец, слух о них дошел до меня. Я был смущен этим неожиданным открытием: в награду за долгие старания я был непризнан, и меня оклеветали. Для женщины я позабыл все интересы и отказался от всех радостей жизни, и в результате меня же оклеветали.
И горячо об'яснился с Элеонорой, Одно слово заставило исчезнуть эту толпу обожателей, созванную ею лишь для того, чтобы испугать меня возможностью ее потерять. Она ограничивала свое общество несколькими женщинами и немногими пожилыми мужчинами. Все вокруг нас приняло добропорядочный вид, но от этого мы стали еще более несчастными: Элеонора признавала за собой новые права, я чувствовал себя обремененным новыми цепями.
Я не могу описать, к какой горечи и к каким припадкам ярости привели наши столь сложные отношения. Наша жизнь превратилась в непрестанную бурю. Интимность потеряла все свое очарование и любовь - всю свою сладость. Между нами не было больше даже тех преходящих моментов сближения, которые на короткое время как бы излечивают неизлечимые раны. Истина пробивалась со всех сторон, и для того, чтобы дать ей понять меня, я прибегал к самым жестоким и самым безжалостным выражениям. Я не останавливался до тех пор, пока не видел Элеонору в слезах, и эти слезы были только жгучей лавой, которая, капля за каплей падая на мое сердце, вырывала у меня крики, но не могла вырвать опровержения моих признаний. В это время я неоднократно видел, как она вставала с места и предсказывала, бледнея:
- Адольф, вы не знаете, какое зло вы делаете, но придет день, когда вы узнаете, узнаете, благодаря мне, когда столкнете меня в могилу.
Несчастный! Почему, когда она говорила так, я не кинулся туда прежде, чем она?
Глава девятая
Я не приходил к барону Т. со времени моего последнего посещения. Однажды утром я получил от него следующую записку:
"Советы, которые я вам дал, не заслуживают столь долгого отсутствия. К какому бы решению вы ни пришли, вы тем не менее остаетесь сыном моего самого дорогого друга, и ваше общество всегда будет мне приятно. Я бы очень желал ввести вас в круг, в который - смею обещать вам- вам приятно будет войти. Позвольте мне прибавить, что чем более странным является ваш образ жизни, который я не могу порицать, тем необходимее вам рассеять предубеждения, без сомнения плохо основанные, и показаться в свете".
Я был признателен за благосклонность, высказываемую мне этим пожилым человеком. Я поехал к нему. Об Элеоноре не было речи. Барон оставил меня обедать. В этот день у него было всего несколько мужчин, довольно остроумных и любезных. Сначала я был смущен, но, сделав над собою усилие, я одушевился, я говорил, я раскрыл весь свой ум и все свои знания. Я заметил, что мне удалось заслужить одобрение. Я нашел в успехе такого рода удовлетворение моему самолюбию, которого был так долго лишен. Это удовлетворение сделало для меня общество барона Т. более приятным.
Мои посещения к нему участились. Он поручил мне кое-какие дела, касавшиеся его миссии, которые, как он думал, он мог свободно доверить мне. Сначала Элеонора была удивлена такой переменой в моей жизни, но я рассказал ей о дружбе барона с моим отцом и о том, что мне было приятно утешить его в разлуке со мной, делая вид, что я занимаюсь полезными делами. Бедная Элеонора (сейчас я с раскаянием пишу об этом) была обрадована, что я кажусь более спокойным, и покорно, не особенно жалуясь, часто проводила большую часть дня врозь со мной. Барон, со своей стороны, как только между нами установилось некоторое доверие, опять заговорил со мной об Элеоноре. Моим решительным намерением было всегда говорить об Элеоноре только одно хорошее, но, сам того не замечая, я выражался о ней в тоне более легком и развязном или указывал в общих положениях на то, что признав вал необходимым расстаться с нею; порой шутка приходила мне на помощь, и я, смеясь, говорил о женщинах и о трудностях порывать с ними. Подобные речи забавляли старого посланника, душа которого уже многое пережила и который смутно припоминал, что в молодости и он мучился от любовных интриг. Таким образом, уже благодаря одному тому, что у меня было чувство, которое я скрывал, я обманывал более или менее всех: я обманывал Элеонору, потому что знал, что барон впоследствии отдалит меня от нее, и молчал об этом; я обманывал господина Т., потому что давал ему надежду на то, что я был готов порвать свои узы. Подобная двойственность была весьма чужда моему природному характеру, но человек портите, как только у него заводится мысль, которую он постоянно вынужден скрывать.
До сих пор я познакомился у барона Т. только с одними мужчинами, составлявшими его кружок. Однажды он предложил мне остаться на большое празднество, которое он давал в день рождения своего государя.