Я люблю эту красивую женщину, избалованную мужским вниманием и обладающую довольно язвительным языком, на который лучше не попадаться. Если бы Марина Борисовна жила в рыцарские времена, на ее фамильном гербе непременно были бы начертаны слова: «Не спущу никому!» Ее постоянные стычки с Обнорским стали притчей во языцех.
   Вот и сейчас она начала с того, что шеф совсем страх потерял — взвалил на ее отдел кучу дополнительной работы. Впрочем, Марина Борисовна обладает счастливой способностью быстро переключаться. Очень скоро она заговорила о своей дочери, Машке, о том, что мне необходимо устроить свою личную жизнь — потому что грех женщине моего возраста с такими роскошными рыжими волосами оставаться одной. «Ах, Валюша, когда я была молодой…»
   Тема молодости любимая у Марины Борисовны. С моей точки зрения, она несколько кокетничает, потому что в свои сорок пять лет выглядит куда лучше, чем я в двадцать семь. Но на сей раз я не успела услышать очередную историю из бурной молодости Марины Борисовны.
   Дверь кабинета Обнорского вдруг резко распахнулась, выпуская неизвестного мужчину. Впрочем, неизвестным он был только для меня, потому что Агеева тихонько шепнула мне на ухо: «Это Голяк». В последнее время это имя часто мелькало в сводках агентства, и я с любопытством взглянула на его обладателя.
   Ничего особенно собой он не представлял. Невысокий, плотный, темные волосы, большой с залысинами лоб. Прикид тоже самый обыкновенный — джинсы, куртка, светлая голубая рубашка. Словом, ничего, что могло бы поразить воображение или хотя бы бросалось в глаза. И тем не менее что-то в этом человеке вызывало во мне беспокойство.
   Когда за Голяком захлопнулась входная дверь, в коридоре появились Обнорский и Шаховский. Шеф пребывал в состоянии крайнего раздражения. Он сыпал привычным набором идиоматических выражений, смысл которых сводился к тому, что Голяк напрасно думает, что ему, козлу, удастся получить назад кассету.
   Чтобы не попасться Обнорскому под горячую руку, мы с Агеевой сочли за благо разойтись по своим комнатам.
   — Хау а ю? — приветствовал меня Спозаранник.
   — Плохо, — ответила я ему по-русски. Порадовать своего начальника мне было действительно нечем. Текст, которой должен быть готов еще вчера, похоже, не будет написан и сегодня. А тут еще Голяк почему-то из головы не выходит.
   — А что это за история с Голяком? — спросила я.
   Глеб поднял на меня глаза и назидательно произнес, что вместо того, чтобы интересоваться Голяком, мне следовало бы закончить справку о топливных компаниях, которую он ждет.
   — Глеб, — с надеждой сказала я, — можно завтра?
   — Сегодня! — коротко отрезал он.
   Змей, — подумала я. Ядовитый змей. Спорить с Глебом бессмысленно. Чужих аргументов он не признает, а его собственная работоспособность вызывает во мне здоровое чувство зависти.
   Вздохнув, я включила компьютер и открыла текст ненавистной справки. В комнате было тихо. За соседним столом сидел за компьютером Зураб. Он боролся с финансовыми пирамидами и изредка давал выход переполнявшим его эмоциям, выкрикивая какие-то короткие грузинские словечки. Модестова и вовсе было не слышно. Я попыталась сосредоточиться, но топливные компании определенно не шли мне на ум. Что-то другое не давало мне покоя. «Наваждение какое-то», — подумала я, ощущая неясную тревогу.
   — А что это ты вдруг Голяком заинтересовалась? — словно читая мои мысли, произнес Глеб. — Я полагал, что всем мужчинам на свете ты предпочитаешь Агееву.
   Своеобразное чувство юмора моего начальника всякий раз ставит меня в тупик.
   — С моей сексуальной ориентацией все в порядке, — сказала я как можно более суровым голосом.
   — Судя по книгам, которые ты читаешь, я бы этого не сказал, — продолжал он невозмутимо.
   Типичный змей! И когда только он успел углядеть на моем столе «Другой Петербург» Ротикова.
   — Эта книга, уважаемый Глеб Егорович, интересует меня не столько своей голубой направленностью, сколько тем, что, по моему разумению, это — хорошая литература. Читаю ее я исключительно во внерабочее время, и дала мне ее, между прочим, Марина Борисовна, за что я ей очень благодарна.
   — Вот я и говорю, — засмеялся Спозаранник. А вместе с ним грохнули Зураб и Модестов.
   — Не бери в голову, Валэнтина, — сказал Зураб, нарочито акцентируя грузинский акцент. — В конце концов, у каждого свои недостатки.
   У меня появился законный повод обидеться. Стараясь сохранять достоинство, я взяла сигареты и отправилась к Агеевой.
   Марина Борисовна встретила меня участливо.
   — Что грустная, Валюша?
   — Да вот, не выходит чаша у Данилы-мастера, — пыталась отшутиться я.
   — А ты ее пни, чашу-то, — улыбнулась она, протягивая мне чашку кофе, и, глядя на мое расстроенное лицо, заговорщицки подмигнула:
   — Может, коньячку?
   Откуда-то из недр шкафа Агеева достала початую бутылку, которая хранится здесь со времен ее дня рождения. Спиртные напитки в «Золотой пуле» категорически возбраняются, поэтому, плеснув коньяк в кофе, она вновь спрятала бутылку за файловые папки, подальше от бдительных глаз Обнорского.
   В отделе Марины Борисовны кофе всегда самый вкусный. Мы с наслаждением прихлебывали ароматную жидкость и разгадывали скандинавские кроссворды, к которым имели непонятное пристрастие. Наш кайф нарушил Обнорский. Он неожиданно возник в дверях и произнес:
   — Ага, кофеек попиваете. Кроссвордики решаете в рабочее время?
   — Андрей, дай передохнуть минутку. Горностаева вот грустит, я ее кофеем отпаиваю, — сказала Марина Борисовна.
   — Кто обидел нашего королька?
   Нашего рубаху-парня? — дурашливо заговорил Обнорский цитатами, обращаясь ко мне.
   Я почему-то смутилась, но Агеева мужественно встала на мою защиту.
   — Кто ж, как не твой Спозаранник. Нагрузил работой бедную девочку. Совсем как ты меня.
   — Что ж, будем увольнять как несправившуюся, — резюмировал Обнорский и вышел так же внезапно, как появился.
   Не успели мы допить кофе, как на пороге появился начальник репортерского отдела Владимир Соболин.
   Он попросил Марину Борисовну срочно подготовить все имеющиеся в ее отделе материалы на Голяка.
   «Опять Голяк», — подумала я.
   Агеева, надевая очки, подошла к компьютеру и чуть раздраженно сказала:
   — Господи! Ни минуты покоя.
   Что случилось-то?
   До того как стать журналистом, Соболин был актером. Он любит говорить. Речь его всегда напоминает сценические монологи и требует аудитории. Умело управляя голосом, он поведал нам, что примерно месяц назад господин Спозаранник записал на диктофон долгую беседу с неким Голяком. И под хорошую закуску и благородные напитки тот выложил Глебу Егоровичу много любопытного. Про милицейские крыши охранного бизнеса, про депутатов и особенно их помощников. Про недавнее убийство лидера демократического движения. Кассете с подобной информацией цены нет. Голяк такими делами ворочал, что думал век гоголем ходить. Но сколько веревочке ни виться — конец один. Его не сегодня-завтра в федеральный розыск объявят, а свое одеяло к телу все-таки ближе. В этих условиях слитая информация вполне ему боком выйти может. Вот он и просит вернуть кассету, на которой беседа эта записана.
   — А мы, стало быть, не вернем? — спросила я.
   — А тебе, Горностаева, Голяка, что ли, жалко? — вместо ответа сказал Соболин.
   Голяка мне было не жалко. Но со мной происходило что-то странное. Я вернулась к себе в отдел и села за компьютер. Несколько минут я тупо вглядывалась в названия топливных компаний, затем, повинуясь какому-то внезапному решению, свернула текст справки и разложила на экране пасьянс.
   «Если „Свободная ячейка“ сойдется с первого раза, то я знаю Голяка», — загадала я. Глеб неодобрительно посмотрел в мою сторону. От его бдительного ока не укрылось, что я явно занимаюсь не тем, чем следовало. «Ну и пусть», — подумала я, продолжая упорно щелкать мышью. Через несколько секунд карты веером заскользили по экрану и улеглись на положенные места. «Свободная ячейка» сошлась. «Вот черт!» — сказала себе я и встала из-за стола.
   — Глеб, я пойду? Все равно от меня толку сегодня нет.
   Молчаливый кивок Спозаранника должен был означать, что толку от меня нет по обыкновению. Мне стало стыдно. Я подумала, ну какой из меня, на фиг, расследователь, когда даже справку толковую написать не могу. Глеб будет тысячу раз прав, когда нажалуется на меня Обнорскому, и вылечу я из агентства в два счета.
   «Ну и пусть!» — упрямо твердила я, спускаясь по лестнице. Все равно они меня не любят. Никто не любит.
 
***
 
   На улице лил дождь, и это как нельзя лучше соответствовало моему настроению. Я продолжала накручивать себя. Вспоминала день, когда пришла в агентство первый раз. Обнорский водил меня по комнатам и говорил: «Выпускница факультета журналистики. Мечтает стать расследователем». Я готова была провалиться сквозь землю. Наверное, так чувствовал себя Гадкий утенок из сказки Андерсена.
   Первый год мне пришлось работать в репортерском отделе. Окунувшись в море криминальной информации, я сначала пришла в ужас, и если бы не Агеева, которой пришлось стать моим Вергилием, я, наверное, сбежала бы из агентства. Потом привыкла писать информации об ограблении магазинов, убийствах депутатов, разбойных нападениях. Привыкла и к тому, что, разрезая торт на чаепитии в отделе, Соболин называл себя главным специалистом по «расчлененке». И действительно, по количеству информации о расчлененных трупах он не знал себе равных.
   Соболин добрый начальник. Задатки Деда Мороза, которого ему приходилось играть в актерской жизни, проявляются и в его стиле руководства. Всякий раз, когда он произносит очередную реплику, в мою голову неизменно лезет дурацкий стишок. Начинается он так: «Здравствуй, Дедушка Мороз, борода из ваты…» Конец стишка был неприличный.
   В отдел к Спозараннику меня взяли на стажировку. К тому времени я достаточно поднаторела на криминальных информациях и чувствовала себя способной на большее. В отличие от репортеров здесь работают солидные люди, в основном бывшие менты и чекисты. Работа в этом отделе кропотливая и начинается с тщательного сбора информации, составления подробных досье, проверки фактов. Успех расследования зависит от надежности и компетентности источника. С моей точки зрения, все это несколько походит на шпионские игры. Иногда мне даже кажется, что Глеб неспроста периодически сбривает свои роскошные усы, отправляясь на встречу с очередным источником.
   «Господи! — говорила себя я. — Да они все сумасшедшие, свернутые на своем криминале. И я сумасшедшая — вот уже Голяки мерещатся».
 
***
 
   Домой я приехала в самом мрачном расположении духа. К счастью, мои домочадцы были слишком заняты, чтобы обратить на это внимание. Сестрица Сашка и ее бойфренд Андрей, как обычно, устроились на кухне. Разложив на столе конспекты и учебники, они в порядке подготовки к зачету по биохимии упоенно целовались.
   Любимая племянница Манюня носилась по квартире с последним подарком своего папочки, страшенной пластмассовой уткой-каталкой.
   Манин папа, в недавнем прошлом Сашкин муж, баловал горячо любимую дочь подарками и визитами исключительно по воскресеньям. Сашку это вполне устраивало, Маньку, похоже, тоже. Единственным человеком, которому такая ситуация казалась ненормальной, была наша с Саней мама, Манина бабушка.
   Мама у нас вообще идеалист-романтик. Вот уже двадцать лет она безуспешно пытается наставить нас с сестрой на путь истинный. С появлением Манюни процесс нашего воспитания был приостановлен. Она даже перестала плакать о нашем папашке, который завел себе новую семью десять лет назад, и все свои надежды сосредоточила на внучке. Но Манька оказалась еще более крепким орешком, чем в свое время мы с Санькой. Заставить ее делать что-нибудь против ее желания практически невозможно. А желает она пока только танцевать, наряжаться и корчить рожи перед зеркалом. Единственное, что может отвлечь ее от этих занятий, — кассета с «Титаником», которую она смотрит как завороженная.
   К одиннадцати «Оскарам» Камерон вполне может добавить еще один — номинация за лучшее успокаивающее средство для детей двух с половиной лет.
   Сашка с Андреем наконец ушли из кухни, и я в унынии принялась шарить по холодильнику. На полноценный ужин настроения не было.
   Поэтому, воспользовавшись тем, что мама сражалась с Манькой, пытаясь приохотить внучку к интеллектуальным занятиям, я ограничилась традиционным меню: кофе с сигаретой и бутерброд.
   События сегодняшнего дня фрагментами проносились в голове. От этого занятия меня отвлекла Саша, — пришла пообщаться с любимой сестрой. Суть общения сводилась к просьбе написать реферат по культурологии — «что-нибудь про Питирима Сорокина, но не так много, как в прошлый раз».
   Постепенно на кухне собралось все наше семейство. Обычно мы сидим долго, но сегодня все были какие-то замотанные, поэтому посиделки вышли по сокращенной программе. Сашка понесла Маньку укладываться. Этот процесс сопровождался воплями и настойчивыми криками: «Баба Ле-на!!!» Обычное дело. Нормальный сумасшедший дом невыносимый и любимый одновременно.
   Я забралась в свой закуток — угол большой комнаты, отгороженный сервантом. Там впритык друг к другу умещались стол, кресло и книжные полки. Все это использовалось как по назначению, так и для хранения всяких ценных вещей, непочтительно именуемых мамой «этот твой хлам».
   Ничем серьезным заниматься мне не хотелось, поэтому я потянулась за альбомом с фотографиями. Фотографий у нас в доме великое множество: в альбомах, коробках, пакетах и просто россыпью, на которых запечатлены мною студенческие вечеринки и домашние праздники, портреты родственников и многочисленные снимки Манюни.
   Я люблю смотреть фотографии.
   А для таких случаев, как сегодня, у меня припасен особый альбом.
   В нем хранятся фотоснимки из «Искорки». Есть под Зеленогорском такой райский уголок, с которым у меня связано четыре года жизни. Ровно четыре лета во время каникул я работала в «Искорке» вожатой. Этот далеко не бедный лагерь ничем не напоминал тот, где прошло мое собственное пионерское детство. Детям и взрослым здесь были обеспечены невиданные по тем временам условия. Трехэтажные каменные корпуса, йогурты к ужину, черешня к полднику, компьютерные приставки в качества призов за победу в конкурсах. У меня, например, впервые в жизни была собственная комната.
   Однако самым большим потрясением для меня стали дети. Особого пристрастия к педагогике я никогда не испытывала, и моя лагерная эйфория объяснялась вовсе не тем, что во мне внезапно проснулся талант Ушинского или Сухомлинского. Дело было не в педагогике, а в том невероятном потоке любви и симпатии, который внезапно хлынул на меня.
   В лагерь я уже три года не езжу, но до сих пор, перебирая фотографии, улыбаюсь, потому что ко мне хоть на чуть-чуть возвращается спокойствие и безмятежность самого лучшего в моей жизни времени.
   Но сегодня даже это испытанное средство не срабатывало. Я перебирала фотки с забавными детскими мордашками и ловила себя на том, что думаю о своей работе в агентстве, о пасьянсе, который зачем-то сошелся, и, конечно, про Голяка. Такое ощущение, что про этого бандюгана мне теперь до конца жизни думать придется.
   «Все, стоп», — сказала я себе.
   В конце концов, человек должен быть хозяином своих мыслей. Ну-ка попробуем еще раз! Так, это мы после «Аленького цветочка» — спектакля, имевшего бешеный успех благодаря чудищу, бесподобно сыгранному моим любимчиком Лехой Смирновым.
   Это наш поход, это я у снежной крепости, а это…
   Тут я почувствовала, что у меня темнеет в глазах — с фотографии широко и приветливо улыбался Голяк.
   Сначала я подумала, что моя нервная система не выдержала ежедневного общения с криминальным миром и я просто рехнулась. Потом я осознала, что это не галлюцинация, и испугалась еще больше. Но уже не страх, а настоящий ужас и безысходная тоска навалились на меня, когда я поняла, что человек с фотографии — тот, кого я встретила сегодня в агентстве и кого не сегодня-завтра объявят в федеральный розыск, — это отец Кирилла Арсеньева.
   Оба они глядели на меня с фотографии, сделанной в родительский день после дружеского футбольного матча, в котором принимали участие дети и папы. В голове у меня закружилось. Но вместо того чтобы потерять сознание, я вспоминала…
 
***
 
   Впечатления от первого в моей жизни лагерного лета были весьма пестрыми. Из тридцати мальчишек больше половины ездили сюда чуть ли не с детсадовского возраста. Они были яркими, талантливыми, раскованными. Чего стоил один Леха Смирнов, который танцевал как бог и мог сыграть любую роль. Среди такого скопища талантов легко было затеряться не только ребенку, но и взрослому. Тем более что мой напарник Сергеич был личностью легендарной. Он имел гигантский по сравнению со мной опыт лагерной жизни. Сергеич ездил в «Искорку» уже семь лет и имел в запасе неимоверное количество игр, развлечений и приколов, жертвами которых легко мог стать любой.
   Поначалу я чувствовала себя здесь не слишком уютно. Может быть, поэтому меня особенно заинтересовал товарищ, который оказался примерно в одной ситуации со мной, демонстрируя при этом поразительное самообладание и независимость. Товарищу было двенадцать лет, это был «пионер» из моего отряда. Звали его Кирилл Арсеньев. Независимостью этот мальчик обладал фантастической. Кроме того, скоро выяснилось, что все, за что бы Кирилл ни брался, он делал не просто хорошо, а великолепно. Не было ни одного отрядного мероприятия или конкурса, в котором Арсеньев не занял бы первое место. Он побеждал легко, не давая себе труда особо радоваться по этому поводу, и ни разу не пытался изобразить то, чего не чувствует.
   С таким характером, как у Кирилла, быть чьим-то любимцем невозможно. Мы стали друзьями. Разница в десять лет, естественно, ощущалась, но не была непреодолимой.
   Слишком много общего нашлось у нас с ним. В течение трех лет я была бессменной вожатой Кирилла Арсеньева, потом по возрасту он перешел в старший, первый отряд, но ничего не изменилось. За исключением того, что я стала понимать: то, что тянет меня к этому мальчику, называется иначе, чем дружба, и объясняется какими-то другими словами.
   Сейчас я подумала, что Глеб Спозаранник, наверное, быстро бы нашел нужные слова для определения моей очередной сексуальной патологии. Да что Глеб, если даже такой тонкий и знающий меня Человек, как мама, только за голову хваталась, когда я пыталась объяснить ей, что со мной происходит.
   С Кириллом я никогда об этом не говорила. Мне казалось, что если я вывалю на него все то, в чем сама еще толком не разобралась, что-то изменится в наших отношениях, разрушится то общее, одно на двоих пространство, которое окружает нас.
   Мы не так уж много времени проводили вместе, и если нам случалось оставаться вдвоем, то было совершенно неважно, чем мы будем заниматься. Я могла валяться на кровати и читать свои конспекты, Кирилл копаться в магнитофоне, и при этом мы все равно были вдвоем. Разговоры у нас тоже случались. Причем иногда мы умудрялись понимать друг друга, не заканчивая фраз. Во время одной из таких бесед он сказал мне, что я не из того разряда, которые «Посмотрел-нравятся», а по-другому. Как «по-другому», он уточнять не стал.
   О родителях Кирилл почти ничего не говорил. Отношения в семье были непростые, и он предпочитал не касаться этой больной для себя темы. Только однажды, когда мы по обыкновению пили чай в моей комнате после отбоя, он сказал: "Мама у меня хорошая, очень. А шлепок… так себе. Все крутого из себя строит.
   Сотовый завел, бизнесом каким-то решил заняться. Смех".
   Отца Кирилла в лагере я видела лишь однажды. Он приехал неожиданно после полдника и церемонно попросил моего разрешения пообщаться с сыном. Отметив про себя их удивительное сходство, я пошла в комнату собирать вещи: в тот день я уезжала в город на выходной. Минут через сорок ко мне прибежал Кирилл:
   — Валя, давай скорей. Отец уезжает, хочешь, он тебя до станции подбросит?
   — Так рано уезжает? — удивилась я.
   — Ну так чего сидеть-то? — воззрился на меня Кирилл.
   Он проводил меня до хоздвора, где красовался роскошный «крайслер».
   — Это что, ваша машина? — не могла скрыть я удивления.
   — Да, — буркнул Кирилл.
   — А чего ж ты мне не рассказывал, что у вас такой красавец имеется?
   — А его и не было… до вчерашнего дня, — как-то странно и неохотно сказал он.
   Ехать в этой иномарке было истинным наслаждением. Сидя на заднем сиденье, я ощущала себя по меньшей мере принцессой крови и втайне надеялась, что мне удастся доехать до города в этой прекрасной машине. Но этого не произошло. Минут через десять она плавно затормозила у станции. Мне ничего не оставалось, как поблагодарить водителя и выйти.
   «Вам спасибо за сына», — неожиданно произнес он на прощание.
   Это было мое последнее лагерное лето. Впереди был пятый курс, диплом, и больше в «Искорку» я не ездила. Первый год мы с Кириллом часто перезванивались. Пару раз он даже заходил ко мне, и под неодобрительные взгляды мамы мы пили пиво на кухне. Он говорил, что будет поступать в Политехнический. Потом все кончилось. Последний раз он поздравлял меня с днем рождения два года назад. Я знала, что в феврале этого года Кириллу исполнилось 19 лет.
   От моих воспоминаний меня отвлекла бабушка.
   — Валя! С ума сошла, что ли? Пятый час, тебе ведь завтра на работу.
   Я легла, но заснуть долго не удавалось. События сегодняшнего дня никак не связывались в одно целое.
   Словно фрагменты гигантской мозаики, в голове мелькали картинки из моей жизни — лагерь, агентство, кассета, Голяк, Обнорский, Кирилл…
   «Интересно, каким он стал», — подумала я, уже засыпая.
 
***
 
   На другой день я умудрилась прийти на работу раньше, чем Спозаранник. Это было странно, потому что Глеб удивительно точно соответствовал своей фамилии. В комнате расследователей уже сидел за компьютером Миша Модестов.
   — А что наш Глеб, заболел? — спросила я.
   — Почему заболел? — ответил Модестов. — У него суд с утра.
   — Какой суд? — не поняла я.
   — Да Правер подал иск. Требует компенсации морального ущерба за то, что Глеб извратил его светлый образ в своем материале.
   — А что, действительно извратил?
   — Ну ты даешь, Валентина! Ты что, Спозаранника не знаешь? Он же семь раз отмерит, прежде чем один раз написать. Так что не переживай.
   Они там с Лукошкиной отобьются.
   Я хотела сказать Мише, что для переживаний у меня и без Спозаранника достаточно поводов. Тем более что в исходе этого судебного процесса я не сомневалась. Мария Лукошкина была опытным адвокатом, и ей частенько приходилось вытаскивать сотрудников агентства из подобных ситуаций. Чаще других в суд вызывали Обнорского. С Глебом такое приключилось впервые.
   Мишу Модестова в агентстве прозвали Паганелем. Кроме высокого роста и непомерной близорукости, он был еще и рассеян, совсем как тот забавный француз. Вот и сейчас, разговаривая со мной, Миша умудрился засунуть куда-то записную книжку.
   — Паганель, ты бы отдал кассету Голяку? — без всякого перехода спросила я.
   Он прекратил поиски записной книжки, откинулся на спинку стула и снял очки.
   — Если ты намекаешь на виолончель, которую я будто бы продал за пять бутылок «Белого аиста», так это — чушь собачья.
   История с виолончелью была для Модестова больной темой. До того как Миша пришел в агентство, он играл в оркестре Мариинского театра. В его жизни был период, когда он, что называется, пил по-черному.
   А поскольку всем прочим напиткам Миша предпочитал молдавский коньяк, кто-то из наших острословов пустил пулю про виолончель. Впрочем, шутка не была злой, Паганель давно к ней привык и обычно не обижался. Но сейчас не защищенное стеклами очков лицо Миши имело несчастное выражение.
   — Паганельчик, миленький, — взмолилась я, — ни на что я не намекаю. Ты ведь знаешь, я и сама люблю хороший коньяк. Ты мне просто скажи — ты отдал бы кассету?
   — Видите ли, Валентина Ивановна… — в сложных ситуациях Модестов обычно начинал со слов «видите ли».
   — Да не тяни ты, я же тебя как человека спрашиваю!
   Но ответа на свой вопрос я не дождалась, потому что в комнату вошел Спозаранник.
   — Ну как, Глеб, все в порядке? — спросил Миша.
   — А разве могло быть иначе? — ответил он.
   Но порадоваться за своего начальника мы не успели. Спозаранник тут же напустился на Модестова, который, оказывается, еще час назад должен был встретиться с Зудинцевым. Как выяснилось, Зудинцев уже дважды звонил Спозараннику на пейджер, потому что до агентства дозвониться невозможно, а свой пейджер Модестов, по обыкновению, оставил дома.
   Миша уже давно убежал, а Глеб все продолжал свой монолог о безответственности и отсутствии самодисциплины. Мужественно принимая огонь на себя, я протянула ему законченную наконец справку. Минуты две Глеб читал мой эпохальный труд, после чего произнес:
   — Вполне прилично, но, как всегда, очень много лишних эмоций.
   Словом, до совершенства далеко.
   С этими словами он выдал мне новое задание и ушел на летучку.