Глупости, конечно… С чего умирать из-за этого?
   – Это она и устроила! – сказал Гирькин. – Вот ведь до чего вредная баба…
   – Померещилось… – сказала жена. – Там место такое шальное, что часто мерещится всякое… Пошли ужинать! Остынет все…

7

   Ужинали молча.
   – Налей чаю! – попросил Гирькин. – Чего-то совсем сегодня голова тяжелая… И спал плохо.
   И он замолчал, глядя на белых козочек, что прыгали на фарфоровом лугу на чашке.
   – По телевизору говорили, что погода меняется, – сказала жена. – Вот и гуляет давление.
   – А под утро какие-то кошмары снились… Алешку нашего видел. Он мне истории рассказывал, которые от ребят в оздоровительном лагере услышал… Страшные такие рассказы… Там, понимаешь, мать похоронили, а на следующий день дети стали исчезать из семьи. И вот только один отец и остался в доме. Так он даже раздеваться не стал, чтобы не уснуть. А когда полночь наступила, смотрит, выходит из печи мать, а за нею гроб черный выползает. Ну, отец схватил топор и изрубил гроб. И так, понимаешь, устал, что тут же и свалился без чувств, а когда проснулся, видит: вокруг-то дети лежат порубленные…
   – Ужас какой! – сказала жена. – Тут и не только Ежукова привидится…
   – Да… – сказал Гирькин. – А Алешка наш не звонил?
   – Его мать на дачу повезла… Как приедут, обещала позвонить…
   Они не успела договорить, когда резко зазвонил телефон.
   – Да? – снимая трубку, сказала жена. – Это ты, Настя? Что?! Что с Алешей, Настя?! Разбился? Насмерть?!
   Анатолий Дмитриевич смотрел, как, уронив телефонную трубку, медленно оседает на пол жена, но двинуться не было сил, каменная тяжесть сдавила его, и ему казалось, что откуда-то из темноты могильного надгробья, на котором высечены были буквы «ГИРЬКИН А.Л.», и смотрит он…
   И все различал он сейчас…
   И опрокинувшуюся фарфоровую чашку, на которой, как будто по небу, беззаботно прыгали белые козочки, и чай, что расползался коричневым пятном по столу, тяжело впитываясь в холщовую скатерть, и храм, который чуть приподнялся вверх, чтобы рухнуть наземь, пропадая во вздыбившейся земле и кирпичной пыли, тоже видел он…
   И все длилось и длилось это мгновение.

Господь говорит тихо, но слышно всем

   – Господь говорит тихо, но слышно всем, кто Его слушает…
   Эти слова, похожие на цитату из сборника святоотеческих поучений, я услышал от своего соседа, отставного полковника в паломническом автобусе.
   И сказаны они были по поводу сетований сидевшей впереди женщины, что в этом году в поездках по святым местам не пробирает ее чего-то. В феврале была в храме Гроба Господня на Святой земле, и то ничего не почувствовала! Все, видно, туристы затоптали там, захватали своими глазами…
   Тогда полковник и сказал про тихий, но слышный каждому Голос, и женщина оглянулась на нас. И столько презрения было в ее взгляде, что, право же, моему соседу следовало бы в букашечку превратиться, чтобы уместиться в пространство, предназначенное ему странницей, разочаровавшейся и в Святой земле.
   Ну а мне мысль отставного полковника понравилась.
   – Хорошо сказано… – заметил я, когда он немного отошел от взгляда, подаренного ему паломницей. – Это вы у кого-то из старцев прочитали?
   – Нет! – ответил отставник. – Это я сам в Важеозерском монастыре понял…
   В монастыре, основанном учениками преподобного Александра Свирского Геннадием и Никифором Важеозерскими, я бывал, а полюбил его, кажется, еще в детстве, слушая рассказы про Интерпоселок, и конечно, меня заинтересовало, что же такое случилось с полковником в обители на Важском озере.

1

   «У меня под Олонцом дом есть, я там как на даче живу… – рассказал полковник. – И вот года три назад приехали ко мне гости из Питера и пристали, чтобы я их в Важеозерский монастырь свозил.
   А я и сам уже давно хотел побывать там, но тут, как назло, накануне поездки меня радикулит схватил. Да так основательно, что я едва ногами мог шевелить.
   Но и отпираться от поездки было неудобно.
   Только заикнулся я про спину, и смотрю: лица у моих гостей вытянулись разочарованно, они ведь ради монастыря и приехали ко мне…
   А тут получается, что я отговорку такую придумал.
   Ну, раз деваться некуда, натер спину фастум гелем и поехал.
   И такая боль меня в дороге скрутила, что сам не помню, как пятьдесят километров по шоссе пропилил, а дальше – свертка, и еще километров двенадцать дороги. Вообще-то из-за этой свертки и проблемы все с поездками в монастырь. По шоссе рейсовые автобусы ходят, а на свертке никакого транспорта нет. Только на своей машине и можно проехать.
   Эти километры я, стиснув зубы, ехал…
   В общем, когда на место прибыли, я сказал, что возле машины побуду, дескать, не нравится мне что-то в моторе.
   – Идите, – говорю своим спутникам. – А я тут посмотрю, что случилось.
   И как-то так сказал, что и не заподозрили мои спутники неладного, а может, и не захотели заподазривать, побежали в монастырь, на источник, куда давно мечтали попасть.
   Ну а я еще раз мазилкой поясницу намазал и устроился поудобнее на сиденье, чтобы отдохнуть.
   Только чувствую, что еще хуже становится.
   И главное, боль уже по всей спине растеклась, и плечи, и грудь охватывает…
   «Не, – думаю, – еще минуту полежу, и застрянем здесь надолго. Никто ведь из моих спутников машину водить не умеет. Надо держаться…»
   Кое-как выполз из машины, захлопнул дверку и поплелся в монастырь.
   Расположен он, как вы знаете, на южном берегу озера…
   Несколько церквей, братский корпус, хозяйственные постройки – и все это вместе с деревьями, растущими на берегу, отражается в тихой воде озера, словно там еще один монастырь…
   А вокруг, удивительный такой, как на картинах Нестерова, пейзаж.
   Только мне не до красот этих было…
   Едва переставляя ноги, дошел я до Преображенской церкви, зашел туда и сразу на скамейку опустился.
   – Господи! – говорю. – Помоги и помилуй… Святые отцы важеозерские, пособите мне…
   А в церкви – вот ведь удивительно! – никого не было.
   Только за высокими окнами, совсем рядом, мягко покачивалось Важское озеро, наполненное, казалось, не водой, а светом, и тихий свет этот как бы омывал каждое слово моей неумелой молитвы…
   И вот знаете, то ли это лампадки, горящие у икон, в окнах отражались, но такое ощущение возникло, будто все озеро огоньками свечей наполнилось…»

2

   То, что рассказывал отставной полковник, мне доводилось слышать и раньше…
   Важеозерский монастырь, восстановленный незадолго до революции по благословению и при ближайшем участии святого праведного Иоанна Кронштадтского, претерпел, кажется, все бедствия, которые были отпущены Русской Православной Церкви на ее Крестном пути.
   Об этом всегда вспоминал я, выходя на берег Важского озера и вглядываясь в отражения храмов в воде. Это туда, в отраженный вместе с небом в озерной воде монастырь, ушли иноки, когда захлестнула обитель большевистская тьма.
   Всю братию расстреляли здесь, на берегу светлого озера, и уцелел из братии один только блаженный инок Владимир, которого в этот день не было в монастыре.
   Про этого последнего инока Важеозерского монастыря говорили, что, несмотря на многочисленные злоключения, лишения и несправедливую брань, всегда сохранял он спокойствие, был всем доволен и взор его всегда светился радостью.
   В конце жизни инок Владимир предсказал, что тело его будет несколько раз перезахоронено, пока наконец не перенесут его в Важеозерскую обитель, ясный свет которой переполнял все его существо.
   Ну а в двадцатые годы опустевшую обитель переименовали в Интерпоселок и населили лесорубами.
   Во Всесвятском храме, где покоятся под спудом мощи преподобных Геннадия и Никифора, устроили кинотеатр. Лесорубы-интернационалисты смотрели там кино.
   Потом в монастыре была тюрьма для малолеток, потом республиканская психбольница…
   Всякие рассказы довелось мне слышать про эту больницу в детстве…
   Шепотом рассказывали истории, будто пациентам из Интерпоселка опять открывался отраженный в Важском озере монастырь, снова видели они расстрелянных иноков, слышали звон колоколов…
   Но странно, не мистическим ужасом отзывались в душе эти рассказы, а ощущением ясного покоя…
   Наверное, об этом и говорил полковник, рассказывая, как плещется совсем рядом за высокими окнами наполненное не водой, а светом озеро, и тихий свет его, мешаясь со светом белой ночи, омывает каждое слово молитвы, словно это Господь с тобой разговаривает…

3

   «Не помню я, – сказал полковник, – сколько времени просидел так в храме. Очнулся, когда услышал голоса своих спутников. Они уже и помолиться успели, и в источнике искупались, и сейчас в Преображенскую церковь решили зайти.
   – Ух, хорошо как… – похвастал один из моих спутников. – Я на источнике ведро воды вылил на себя. Голова мокрая, а тело сухое – все ушло на больное место…
   Помолились мы вместе, и пошли к машине.
   Уже к дому подъезжали, один из гостей у меня про спину спрашивает.
   – Как? – говорит. – Спина-то у тебя?
   «Ну, – думаю, – вспомнил».
   И главное, только подумал так и тут же и сообразил сам, что не болит у меня ничего, совершенно не болит!
   Вот ведь как бывает…
   Тогда и пришло мне в голову, что тихо говорит Господь, но слышно всем, кто Его слушает.
 
   Я кивнул, понимая, почему слова полковника показались мне похожими на цитату из сборника святоотеческих поучений. В них было то светлое и пронзительное, что входит в тебя в Важеозерском монастыре.
   Помню, когда я первый раз приехал в Интерпоселок, монастырь только начали восстанавливать, но сразу же, едва я вышел из машины, возникло ощущение незыблемости той обители, о которой услышал еще в детстве, того монастыря, который прозирали здесь насельники дома скорби…
   И вот прошло немного лет, и снова уже наяву и для всех отразились в спокойной воде Важского озера стены монастырских храмов…
   И сбылось, сбылось предсказание блаженного инока Владимира, и его тело перенесли в монастырь, и похоронили между тремя березами прямо на берегу светлого озера…
   И останавливаешься теперь возле его креста, смотришь на светлую воду Важского озера и снова вспоминаешь, что Господь говорит тихо, но слышно всем, кто Его слушает…
   Это не только про монастырь сказано.
   Это – про всех нас…

Матерщинница

   Ни на что не жаловалась бабка Толя, только Господа Бога очень не любила.
   – Не знаю… – говорила она. – Не ндравится мне Он чего-то, не люблю Его…
   А остальное все хорошо у нее в жизни было…
   Мужик, правда, неклюжий попался, дак чего же…
   – У ево руки-то дырявые… – защищала его бабка Толя. – Чего с него спрашивать? Сама сделаю… Зато не ругается! Словечка худого не услышишь.
   И делала. И сено косила, и топором махала не хуже мужика, и мешки ворочала с картошкой…
 
   И так и шли годы, и каждый год наступала весна, и по мосткам на берегу, с ошалевшими от первого весеннего солнца глазами, бегала соседская девчонка в ситцевом платье, а потом приходило лето. Белые чайки вились над мелкой озерной рекой… Густела душистая трава на пожнях… И как-то так, незаметно наступала осень, желтели березки, осыпая на изумрудный, опаловый мох копеечки своих листьев, заполняя лиственной мелочью бочажки с агатовой болотной водой…
   Осенью бабка Толя поздно возвращалась из леса и всегда садилась отдохнуть перед болотиной, отделявшей лес от маяцких домов. Смотрела на кривые и низенькие, словно они на Луне выросли, березки, слушала, как на задворках тоскливо звучит подзывающий борова соседкин голос:
   – Ходя! Ходя! Иди сюда! – и думала о своем.
   И конечно, долгими и снежными были зимы, и мерцали холодные звезды среди голых ветвей облетающего березняка, и шуршали по крошеву льда на озере полозья финок – в магазин, в поселок, только по льду и можно было добраться зимой…
   Но и зима кончалась, и весной, спутавшись с пароходными мужиками, сбежала кокшей на самоходку соседская девчонка. Бабка Толя однажды видела ее на пристани. Она стояла с матросами возле буфета и пила пиво из горлышка запотевшей бутылки…
   Этим же летом, в тихий вечер, когда теплые отражения покосившихся банек таяли в зеленой воде заводи, помер бабки-Толин мужик – еще с весны у него пошла по всему телу ржа, а поселковый доктор уехал на курорт отдыхать, и некому было остановить болезнь.
   И бабка Толя сама сколотила гроб и вместе с соседом Георгием Макаровичем, тоже овдовевшим минувшей зимою, снесла своего мужика на старое маяцкое кладбище, похоронила, как положено.
   И осенью, когда за окошком прыгали по забору мокрые воробьи и мелко-мелко дрожали их хвостишки, пришел к бабке Толе в гости Георгий Макарович, принес бутылку «Агдама» и предложил сойтись и жить дальше вместе.
   – Только ты этого… – когда допита была бутылка, попросил он. – Ну, того, в общем, язычок-то свой, насчет Бога, попридержи…
   – А чего? – прикидывая, что, конечно, лучше теперь вместе с Георгием Макаровичем жить, раз они вдвоем во всей деревне остались, ответила бабка Толя. – Я уже старая, чтобы молчать. Я всех без стеснения палю, если заслуживают… А Бог, чего? Не ндравится Он мне чего-то…
   – Ну, ты подумай, дура ты старая, – укорил ее Георгий Макарович. – Подумай сама, чего языком своим ворочаешь? Покарает ведь тебя Господь за язык!
   – А уж ты тоже не мели пустого… – ответила бабка Толя. – Делов у Него других нет, только мной заниматься. Да и что я поделаю, коли не ндравится?
   И так они и не сговорились ни о чем в тот вечер, потому что Георгий Макарович вытащил еще одну бутылку «Агдама» и выпил стакан, а после принялся материться. И бабка Толя тогда поджала губы и объявила, что матерщинники ей тоже не ндравятся, и пришлось Георгию Макаровичу, засунув в карман недопитую бутылку, идти под мелкий, нескончаемый дождик, брести по грязи в свою выстывшую избу…
   А по дороге он свалился-таки в канаву, разлил вино и еще сильнее озлился на бабку Толю, которой, видите ли, и сам Господь Бог не ндравится
   И очень радовался, хотя и не показывал виду, когда начались у бабки несчастья.
   А несчастья действительно густо пошли.
   Повадилась по деревьям, что перед домом у бабки Толи росли, куница прыгать. И ладно бы по веткам скакала, так ведь забралась однажды в курятник и трех кур удавила. Бабка Толя тогда с ружьем всю неделю в засаде сидела, пока не застрелила разбойницу. Шкурку с куницы аккуратно содрала, вычистила и в поселок свезла, чтобы убытки покрыть.
   А в начале лета и совсем уже неприятная история приключилась…
   Приехала к Георгию Макаровичу дочка-кокша погостить перед навигацией, и пароходные мужики сторговали бабке Толе мешок сахарного песку. Взяли аванс и уже перед отъездом привезли мешок на моторке, получили оставшиеся деньги и уехали. Когда же бабка Толя, уже целый месяц сидевшая без сахара, раскрыла мешок, оказалось, что вместо сахарного насыпан там песок с озерного берега…
   – Видишь! – сказал тогда Георгий Макарович. – Замечаешь теперь, как Бог-то тебя карает? А ведь говорил я тебе, чтобы смирила гордыню… Говорил тебе, уймись, а?
   – Полно тебе слепых на бревна наворачивать… – оборвала его бабка Толя. – Досуг очень Богу всем, кому не ндравится, кары устраивать. Ты с собой-то не равняй его, Георгий Макарович…
   Говоря так, бабка Толя ссыпала на землю песок из мешка. Чего же мешку пропадать, мешковина такая хорошая… И тут мелькнуло что-то в песчаной струйке.
   Бабка Толя поставила мешок на землю и подняла красновато-желтый кружок.
   – Смотри-ка… – сказала она, разглядывая странную, невиданную монету. – Золотая, кажись…
   – Выдумливай больше… – скривился Георгий Макарович, но он и сам видел уже, что монетка та непростая.
   Так и оказалось…
   Когда бабка Толя отвезла монету в поселок, чтобы показать директору школы, гостивший у того приятель из города объявил, что обязательно найдет покупателя, а пока вот аванс готов выдать немедленно… И отсчитал бабке Толе столько денег, сколько она кряду и в глаза никогда не видывала.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента