Яновский испугался: таким злым стало лицо у медикуса. Глаза налились кровью, губы кривились. С невыразимо язвительным, брезгливым выражением на лице он сказал:
   — A pisarz ziemskiego sady po polsku, a nie po rusku pisac powinien bedzie[7]. Язык наш милый, полнозвучный, плавный, дорогой. Словно луг голубой! Куда мы его кинули, под чьи ноги?
   Яновский не нашелся, что сказать.
   А медикус вдруг обмяк. Устало опустил плечи.
   — Я ничего не имею против поляков. Негодяев там не больше и не меньше, чем у других народов. Но я не знаю панов хуже, чем у них. С таким презрением к мужику, с таким озлоблением, с таким чувством своего превосходства. Они и нас заразили этим. И главное, никто не видит, что государство катится в пропасть. Торгуют им напропалую, пьют, гуляют, словно перед погибелью, мучают народ. И скоро погибнут. Уже смердят даже. Что же, нам не будет лучше ни под тяжелым немецким задом, ни под властью державной шлюхи. Там позволили ссылать крестьян на каторгу и запретили им жаловаться на помещиков. Там отрубили голову единственному настоящему человеку нашего столетия — Пугачеву. Ему надо было посылать людей к нам и просить помощи. И я первый взял бы вилы.
   — Послушайте, — перебил его Яновский, — если вы будете так оскорблять шляхту, я вас ударю саблей. Я пожалуюсь королю.
   — А чего еще от вас можно ожидать, — спокойно и очень тихо сказал медикус. — Ударить старика, забыть рыцарство и совесть, выдать… Но я скажу вам, что это у вас не получится. Видите?
   И он спокойно согнул костлявой рукой серебряный талер, который достал из кармана.
   — К тому же Знамеровский не умирает каждый месяц от обжорства и водки лишь потому, что я мастер своего дела. Учтите. Он не отдал меня Радзивиллу, а Яновскому и подавно не отдаст.
   И вдруг ласково положил руку на плечо Михала:
   — Мальчик вы мой, мне, возможно, даже радостно видеть вашу горячность и свежую кровь в жилах. Но вы, простите меня, еще очень глупы. Вы столкнулись с нашим правом силы, вас вышвырнули из собственного дома. Вот вы столкнетесь с властью и деспотизмом панов — тогда вы поймете меня, если сердце ваше болит за родину. Поймите, основа всему — мужик. А мы, как говорит Вольтер, даем ему выбор: или три тысячи палок, или три пули в голову.
   — Кто это — Вольтер? — мрачно спросил Яновский.
   — Один очень умный француз. И пускай мне бог забьет в задницу самый толстый молитвенник из библиотеки Радзивилла, если Вольтеров посев не зазеленеет когда-нибудь на земле. Может, даже скоро. Тогда наши глупые, как столб, паны будут посажены на кожемякин шесток. Горькой редькой застрянет в их горле сегодняшняя водка… Я дам вам почитать его «Кандидат. Сам перевел.
   И тут они вдруг заулыбались. Лед растаял. Яновский решил ничего больше не говорить медикусу. Неприятно, конечно, что он так ругает все дорогое Яновскому, но рта ему не замажешь. По крайней мере, ругает интересно…
   Вечером их позвали на гулянье во «дворец» Знамеровского. Отказаться было нельзя, хотя Михал очень устал: за ними пришел вооруженный гайдук, в чикчире[8] с большими позолоченными крючками и в желтых полусапожках. Длинные волосы гайдука были заплетены в косу, а две маленькие косички свисали на висках, будто еврейские пейсы.
   — Видите, — с иронией сказал медикус, — одежда неудобная, шить ее трудно. Поэтому выбирают остолопа с хорошей фигурой. И вот здоровый мужик, которому землю пахать надо, ходит, как индюк, вонючка такая.
   — Приказано отвести панов, — сказал «вонючка» густым басом.
   — Ну покажи ты мне свой откровенный белорусский нос, — ласково сказал медикус. — Видите, Яновский, какая курносина: за три сажени курной хатой разит, а спросите его, что он должен делать.
   Гайдук радостно вытянулся и отбарабанил:
   — За ксендзом Геронимом Капуцином следить, чтобы мед, который он варит для пана, не отравил; холопов грязных плетьми стегать за коварные, значится, намерения; держать саблю панскую. А также жидов, если аренды не заплатят, бить и бахуров их брать для пана короля, принуждая в веру христианскую переходить.
   — А дети твои где?
   — По милости панской в школе учатся.
   — На кого?
   — На па-на!!! — гаркнул гайдук, выкатив глаза.
   — А к матери в деревню ходишь?
   Гайдук заулыбался:
   — А черт ее знает, игде она там и живет.
   Медикуса передернуло:
   — Г… ты, братец.


2


   «Дворец» сиял огнями. В зале было почти пусто, стояли лишь ломившиеся от еды столы и простые лавки. Более изящной мебели здесь не было никогда. За столами уже сидело десятка два гостей, а на конце стола, ближе к дверям, загоновая шляхта. Сам Знамеровский сидел на возвышении в кресле с высокой спинкой. Выглядел он по-прежнему, только натянул на толстые ноги бархатные штаны.
   — Опоздали, — прогремел король. — Время начинать.
   Два гайдука втащили из соседних дверей «митрополита» с сеном в волосах и косо надвинули ему на голову нечто похожее на митру. Митрополит свесил голову и тихо мыкал, порываясь что-то сказать. Паюк, что стоял за креслом короля, положил перед святым отцом на пюпитр толстую библию.
   — Начинай молебен, — сказал король.
   Ответом было мычание.
   — Вы что, не могли протрезвить человека?
   — Кадку воды вылили — не помогло, — испуганно пробормотал гайдук.
   — Раскройте книгу и ткните пальцем куда-нибудь. Ему это привычно, не впервой, — посоветовал медикус.
   И действительно помогло. Митрополит механически начал читать, водя осовелыми глазами за толстым, как копыто, ногтем гайдука.
   — Второзаконие, раздел двадцать пятый. «Когда дерутся между собой мужчины и жена одного подойдет, чтобы отнять мужа своего из рук биющего и, протянув руку свою, схватит его за срамной уд, то отсеки руку ее…»
   — Кажись, не то, — покрутил головой король.
   Перевернули страницу. Шляхта стояла, надев шапки и вынув из ножен сабли в доказательство того, что она готова защищать веру до самой смерти. Митрополит начал бормотать снова:
   — «Возлюбленный мой протянул руку свою сквозь скважину, и внутренность моя взволновалась от него».
   — М-м-м, — промычал Знамеровский, — листайте дальше, дьяволы.
   — «Ибо откроется сын мой, Иисус, с теми, кто с ним, и те, кто останется, будут тешиться четыреста лет. А после сего умрет сын мой Христос и все люди, что имеют дыхание».
   Митрополит часто захлопал глазами, что-то соображая пьяной головой. Потом начал мелко креститься:
   — Так… так это мы тысячу четыреста лет тому все померли… Боже мой!.. Бо-оже мой!.. И еще мало нам за грехи наши… Это получается, братцы мои, ад… И огни… А ты — на возвышении — Люцифер.
   Знамеровский начал подергиваться. Потом гаркнул, наливаясь кровью:
   — Иди ты со своей Библией знаешь куда?
   И приказал:
   — Кончай ритуал. Холера на вас, поповские морды.
   Гости начали шумно рассаживаться. Митрополит тоже сел, и ему в негнущиеся руки сунули кубок.
   — Послушайте, это ведь кощунство, — прошептал Яновский медикусу.
   — Ничего, сынок, учись, — тоже шепотом ответил медикус. — Они не уважают даже опоры своей. А сейчас увидишь, как они уважают себя.
   Начали пить и закусывать. Подавали пиво черное и белое, настойку «трижды девять», кюммель и мед. Гости, что сидели возле Знамеровского, ели медвежьи окорока, осетровую хребтину, жареного лебедя и другие деликатесы. Загоновая шляхта — борщ с сосисками, разварную говядину, горох со свининой; сотнями уничтожали горячие, как огонь, наперченные битки. Несмотря на жирную еду, все быстро опьянели, потому что пили так, как Яновскому никогда не доводилось видеть. Он привык к каждодневной норме употребления вина большой шляхетской семьей — Двенадцать бутылок. Первые четыре почти повсюду выпивали за первым обедом, в двенадцать часов дня. Четыре других — за вторым, в четыре часа. За ужином, который бывал обычно в 10-11 часов вечера, кончали норму и больше не пили. Двенадцать апостолов — двенадцать бутылок. А тут на стол все тащили и тащили бутылки: «медведики», «вдовы», маленькие бочонки. Бутылки были разные: пузатые, длинные, плоские с «талией» (чтобы удобно было держать в пьяной руке). «Медведики» были в виде медведей, баранов, львов — водка била у них изо ртов. Но интереснее всех были «вдовы», бутылки в виде баранки. «Вдовами» их называли потому, что такие бутылки чаще всего употребляли вдовы. Принарядится женщина, нальет в такую бутылку водки, повесит на носик ее баранку, наденет бутылку на руку, ближе к локтю, и идет к овдовевшему куму развеять тоску.
   Напились так, что какой-то шляхтич начал хохотать, глядя на собственный палец, а второй сосредоточенно брал с тарелки пироги, выгребал из них пальцем начинку, а остальное бросал под стол, где вертелись датские собаки-пиявки.
   Но стержнем ужина была большая чаша, в которую входило пять бутылок вина и еще три в крышку. Настоящий питух должен был пить не глотая, чтобы вино переливалось прямо в горло. Поэтому содержимое крышки позволялось выпивать только одним глотком, а саму чашу — в два приема. И никого не минула горькая чаша сия.
   После нее зал напоминал поле побоища, и гайдуки начали уже стаскивать тех гостей, которые оскорбляли аппетит сравнительно трезвых, в «мертвецкую». К удивлению Михала, митрополит стал почти трезвым, и только избыток винных паров выходил через его босую голову, которая курилась, как вулкан.
   Знамеровский сидел орлом. Обрюзгшие щеки подобрались, в карих глазах появился огонек, нос, похожий на люльку, мило алел.
   Все было хорошо. Держава его была большая, сам он был царь царей, экономика была в порядке, пили и ели до отвала. Даже эмигранты из других стран (в лице Яновского) припадали к его ногам. Величественный живот короля лежал на коленях, длинные руки были подложены под зад, на лице блуждала широкая усмешка, и даже глаза замаслились от блаженства. И сами мысли были приятные.
   Но он сильнее всех, цыгане дрожат под его взглядом, власть над округой полная. Что может сделать ему король? Правда, царица подбирается к его земле, делит Польшу, но черт с ней. Ему, Знамеровскому, и при царице будет не хуже. А если очень не понравятся новые порядочки, можно вместе с подданными откочевать туда, где еще будут золотые шляхетские вольности. Но нет, не допустит господь. Это ведь такая сила, шляхта! Хотя бы даже и он?! А мой добрый народ всегда поможет. Он свое панство любит, почитает, чуть не выше господа бога ставит. За девять лет власти никто серьезно даже и не думал вознегодовать. А надумает — скручу!
   — Бокал сюда, свинтусы!
   Медикус, сидя рядом с Яновским, вдруг спросил:
   — Как вы думаете, почему здесь так пьют… не на жизнь, а на смерть?
   — Люди такие, — растерялся Яновский, — тут уж ничего не поделаешь.
   Медикус неприятно покосился:
   — Чепуха! Мы любим пить не больше и не меньше, чем все другие люди на земле. Но мы — навоз под ногами чужаков. Даже в своей жизни никто в этом проклятом королевстве не уверен. А водка — это друзья, это — пять, двадцать, тысяча сабель таких собутыльников, поднятых на твою защиту, когда нападет более сильный сосед. Нет твердой власти — мы пьем. Простая механика? Пьянствуют люди — значит, королевство гибнет. Верная примета. Пьют, чтобы забыться, чтобы залить горе и снять неуверенность. Но главным образом — чтобы приобрести друзей.
   И он испепеляющим взглядом посмотрел на шляхтича, который «танцевал», почти не отрывая ног от пола, и крутил головой, извергая мерзкую ругань.
   — Глупые люди. Все не по-человечески. С самого начала только тем и занимаются, что торгуют родиной. Мощное цыганское государство… Пьют как свиньи. Дети рождаются идиотами: они еще во чреве матери отравлены водкой. Балбесы и юродивые! И за все это заплатят потомки. Им еще отрыгнется каждая наша чарка, каждая ночь распутства. Они будут иссохшие, слабые телом и мозгом.
   Яновский хотел ответить ему, но увидел, что король подзывает его пальцем. Михал подошел к нему. Знамеровский смотрел на него безумными веселыми глазами.
   — Что, посол, скучаешь?
   — Напротив, мне весело, великий король.
   — А мне скучно. Рассмеши ты меня, племянничек. Рассмешишь — не пожалеешь. Искренне тебе говорю. Залай, что ли…
   Яновский молчал. В эту минуту он лучше позволил бы порезать себя на куски, чем смешить этого жирного кабана. Он упрямо сжал зубы.
   Знамеровский зевнул.
   — Тоскливо мне с вами. Скоро отрекусь я от трона и уйду… в монастырь. Буду там богу молиться, потому что с дураками жить не хочу. Вас, дурней, и до Москвы не перевешаешь… Жить буду тихо, под колокола. Дам игумену куку в руку, чтобы похоронил меня в церкви. Бога, олуха бородатого, молитвами обману. Сидишь вот тут у меня, водку мою жрешь…
   Яновский не выдержал. С ним никто еще так не разговаривал.
   — Замолчите, пан король. Как бы не пришлось вам козе под хвост глядеть… Откинешь сейчас копыта, задерешь пятки, черт гладкий!
   Знамеровский заинтересовался такой перспективой:
   — А ну… а ну, давай. Попробуем. Гляди ты, какой нахал! Пришли в мою хатку и бьют моего татку… Ах ты, падла. Давай… попробуем, кто откинет копыта.
   И крикнул гайдукам:
   — А ну, паршивцы, тащите сюда палки. Рыцарский турнир!
   Спустя какую-то минуту обоим дали длинные тонкие палки, и Знамеровский с неожиданной ловкостью подтянулся и встал в позицию. Оба были похожи на боевых петухов, и даже чубчик на голове короля очень напоминал гребешок.
   Король сделал выпад — Яновский отбил его палку. Некоторое время они прыгали друг возле друга, сопели. Только и слышалось:
   — Я тебе, мякинная твоя башка, ноги в спину вгоню.
   — Я тебе, дяденька, дам на похоронный звон…
   — Черепушку расквашу, голодранец.
   — Вишь ты, король… (Трах-тах!) А у самого божок на ниточке! (Бах!)
   — Свинья не нашего бога! (Стук-стук!)
   — Мозговня с фокусами.
   В следующий момент раздался звук, как будто палкой ударили по горшку. Вокруг захохотали, загигикали. Яновский, чувствуя, как на голове наливается огромная шишка, неистово замахал палкой, шмякнул по чему-то.
   Король мягко наклонился и вспахал носом пол.
   На миг приподнял голову, пощупал ладонью разбитый нос и сказал тихо:
   — Наша взяла… и рыло в крови.
   И лег на спину, показав небу круглый выпуклый живот.
   К нему бросились, начали хлопотать, приводить в чувство. Через несколько минут он поднялся, снова сел за стол и, глядя на Михала, сказал:
   — Завтра под вечер идем в наезд.
   А еще через час король обнимал племянника, тискал его, лез мокрыми усами к его губам:
   — Брат мой! Хотя ты и шалопут и горюн, нескладица и дурашка царя небесного, но я тебя люблю, ей-богу, люблю… Даю свое королевское слово — отобьем твое имение… Слышите, черти, король слово дает!.. Завтра же и поедем. Вот только судный день учиню.
   Яновский и медикус ушли, не дождавшись конца гулянья.
   Темное-темное небо лежало над дворцом. Из открытых окон до них долетал шум безудержной попойки.


3


   На следующий день утречком у королевского дома, под виселицей, собралось великое цыганское судилище. Поставили высокое кресло, возле него стали два шляхтича и два цыгана в кожухах с длинными кнутами на плече. Собралась толпа, преимущественно египетское племя.
   Кисло смердело конским потом, кожухами, ржавым железом. Цыганки курили люльки, иногда давая пососать чубук чумазым детям. Потом все притихли. Приближалась торжественная мину га.
   Под пение труб и грохот старого барабана важно вышел из дверей король Якуб. Сел, сжимая в правой руке какой-то потемневший, оправленный в золото предмет.
   — Что это? — заинтересованно спросил Яновский медикуса.
   Левый угол рта медикуса пополз вверх.
   — Реликвия. Рукоятка того самого кнута, которым он в тот достославный вечер, принесший ему королевство, хлестал конокрадов. Чем не меч святого Стефана?
   Паюк провозгласил высоким хрипловатым голосом:
   — Слава. Сила. Мощь. Мы, король Якуб Первый… (опять последовали титулы, которые Яновский уже слышал), доброй волей нашей постановили именем цыганской державы, благосостояния и славы ее созвать сегодня великое судилище, после которого, очистив добрый наш народ от злонамеренных людей, великий сейм державы цыганской учинить!
   Запела труба. На лицах некоторых цыган Яновский заметил иронические ухмылки. Но все молчали.
   Первое дело было неинтересное. Какой-то цыган подбил второго на кражу, заранее зная, что ничего путного из этого не получится: коней стерегут хорошо. Сам подстрекатель счастливо удрал, а его несчастного соучастника поймали и, повесив на шею уздечки, били водя по деревне. Хорошо, что не убили до смерти.
   Приговор был краткий. Подстрекателю уплатить штраф, третья часть которого достанется потерпевшему, и всыпать двадцать лоз, чтобы впредь не поступал злонамеренно. Соучастнику — пять лоз, чтобы не был дураком. Если состояние здоровья не позволяет ему перенести экзекуцию, он должен внести половину своей части в королевскую казну.
   — Сколько это будет? — спросил несчастный, у которого была обвязана голова.
   — Два битых талера.
   Соучастник, кряхтя, начал спускать штаны. Получив положенное, он, опираясь на плечи детей, отошел в сторону и лег животом на траву. Яновский не заметил на лице короля Якуба угрызений совести. Знамеровский смотрел высокомерно и покровительственно на пестрый сброд, бурливший у его трона.
   Разобрали еще несколько дел, и приговор был почти тот же: лозы и штраф в королевскую казну. Финансовые дела короля явно улучшались, и так же явно падало настроение толпы. Кое-где плакали, выла какая-то женщина. Яновский заметил в глазах некоторых цыган и многих мужиков подозрительные огоньки. Однако суд шел своим чередом.
   Новое дело привлекло его внимание. Из толпы вытолкнули девушку лет семнадцати и худого, очень чисто, удивительно чисто одетого цыгана, который был, может, года на два старше ее. Руки его были черные, скрюченные трудом.
   — Это еще что? — грозно спросил Знамеровский. — Я вам что говорил? Сколько это может тянуться? Я запретил вам жениться год тому назад.
   — Скрутились, — коротко бросил «коронный судья», загоновый шляхтич Знамеровского.
   Митрополит возвел очи к ясному небу.
   — Господи, — велеречиво приказал он, — простим этим неразумным агнцам твоим все их грехи. Не ведают бо, что творят. Во мраке, в грехе души ихние… темные ваши души эфиопские, чтоб вы сдохли, паскудники!
   — Я вам что говорил? — удивительно спокойно спросил Якуб.
   — Почему? — выкрикнул цыган. — Почему нам неможно? Я христианин, поп окрестил меня. Я сошел с пути моего народа, я не хочу торговать лошадьми. Я медник, я хороший медник. Я хочу чинить замки, а не ломать их. Вот мои руки.
   Он говорил горячо, искажая от волнения слова, потрясая в воздухе черными руками.
   — Я хочу осесть в хате Яна, ее татули[9]. Я буду много работать за нее. Я буду отдавать пану весь заработок.
   Толпа глухо загудела. Оскорбленными казались не только цыгане. Но тут Знамеровский поднялся. В этот миг он был почти величествен. Трепетали ноздри, глаза метали молнии.
   — Молчать. Вы…
   И сразу наступила тишина.
   — Я запретил. Кто знает, может, я и позволил бы. Но они обошлись без разрешения. А кто осмелится ломать мой наказ? Ты? Ты? Ты?
   Палец его тыкал в отдельных людей, и те прятались в толпу.
   — Никто. Я запретил. Я!.. И этого достаточно. Паюк!
   Рука его сделала жест в воздухе. В тот же миг паюк привычным движением руки разорвал на девушке летник[10] и рубок[11] и отбросил их на траву. Яновский ожидал, что толпа взорвется криками возмущения, но толпа молчала. Отца девушки еще утром заперли в сенной сарай.
   Яновский, удивленный молчанием, перевел глаза на людей и увидел нечто странное: все, даже парень-медник, которому в этом, казалось бы, не было нужды, стояли плотно закрыв глаза, словно боялись оскорбить наготу. Смотрели только люди из окружения Знамеровского.
   Девушка, еще не понимая, что случилось, смотрела на короля огромными синими глазами. Потом глухо, с такой болью, что у Яновского оборвалось сердце, охнула и закрыла ладонями пылающее лицо. Худые локотки напрасно пытались прикрыть еще слабые, неразвитые груди.
   Не имея сил опустить глаза, Михал смотрел на тонкую, еще не сформировавшуюся фигуру, на мягкую округлость живота, на плавную линию, разделявшую статные ноги. Он хотел крикнуть, хотел остановить безобразие, но не мог.
   — …И потому за непослушание приказам королевским и нарушение законов человеческих о целомудрии девичьем присудить Алену Светилович к покаранию лозой.
   Девушку увели. И тут Михал благодаря своей опытности заметил странный изгиб поясницы и какие-то скованные, неестественные движения бедер. Голос, которым он крикнул, был хриплый и резкий.
   — Прекратите!.. Вы что же, не видите, что она беременна?
   Знамеровский, который уже успел остыть, посмотрел на него заплывшими глазами и нерешительно сказал:
   — Ну что же, можно и так. Принесите лестницу. Мы отсчитаем прутья, привязав эту блудницу к ступенькам животом… чтобы не выкинула.
   — Поздно, я вам говорю. Она на третьем месяце.
   Знамеровский, кажется, даже обрадовался этому:
   — Ладно. Я отменяю приказ.
   Митрополит придвинулся к нему и зашептал что-то на ухо. Король захлопал глазами:
   — И в самом деле… а как же слово короля! Нет, так не пойдет…
   Он поколебался:
   — А вот что… Если прутья ей повредят, то не повредят шляхетские объятия. Кто хочет взять эту распутницу в наложницы?
   — Ей вначале нужно побеседовать с духовной особой о своих грехах, — сказал митрополит.
   — Гм, — хмыкнул король. — Ну что же…
   Но в этот момент медикус вдруг выпалил:
   — Я… я беру ее. И пускай кто-нибудь попробует тронуть ее хотя бы пальцем.
   Он резким движением набросил на плечи женщины свою мантию.
   Ответом на этот жест был хохот. Забыв про авторитет, король, захлебывался смехом, держась за бока. Он посинел, и в горле у него что-то шипело и клокотало.
   Прозрачный нос медикуса стал малиновым. Он взял за плечо обессилевшую от стыда, остолбеневшую женщину и повел ее.
   Казалось, что на этом дело и кончится. Тем более удивительным было появление перед королем толстого цыгана в кожухе.
   — Плохо делаешь ты. Чем помешал тебе мой сын?
   Король смотрел на него со злым юморком в глазах.
   — Он хочет жениться. Плохо окончится все, если роме будут так обижать.
   В ответ на это в воздухе прозвенела звучная пощечина.
   — Дурак ты, батька, — проговорил цыган, держась за щеку.
   Но Якуб уже не обращал на него внимания. Он стоял над притихшей толпой, поднимая в воздухе свой золотой скипетр.
   — Возлюбленные цыгане! Добрый мой народ! Закончился суд, и мы, очищенные от скверны, сильные, как никогда, можем собрать наш вольный сейм.
   Михалу опротивело слушать эти слова. С тяжелым сердцем выбрался он из шумной толпы и столкнулся с медикусом, который возвращался на свое место.
   — Зачем вы сделали это? — с укором спросил Яновский. — Разбили, испортили жизнь людям.
   — Ого, — удивленно протянул старый циник, — не узнаю доблестной шляхетской крови.
   И, прежде чем юноша успел возмутиться, грустно продолжал:
   — Если бы я был бугаем, меня давно продали бы на мясо. Если бы кто-то сказал мне: «Опозорь эту девушку, иначе мы тебя повесим», я ответил бы: «Берите меня, меньше буду страдать. Одним позорным воспоминанием будет у меня меньше».
   И добавил:
   — Это, конечно, шутки. Люди не стоят сочувствия, но… я сегодня просто не мог. Эти слабые плечики, это движение, которым она закрывала лицо, именно лицо. Что поделаешь, я непоследователен. Якуб, собственно говоря, очень добрый для шляхтича, мы потом уломаем его. Когда придет и к нему минута хорошего настроения. И пусть девушка ожидает этой минуты в моем доме, а не в доме этого похотливого попа.
   Рев толпы прервал его слова. Оба поспешили протиснуться к трону.
   Произошла какая-то перемена. Людей, которые только что стояли в хмуром, грозном молчании, нельзя было узнать. Пылающие ненавистью глаза, оскаленные рты.
   И посреди них стоял, возвышаясь над головами, Знамеровский и кричал, потрясая руками:
   — Вы видите его (движение в сторону Яновского), вы видите этого красивого человека, владельца братской, но маленькой и слабой державы? Вы видите его честные глаза? Чем он виноват, что хочет жить самостоятельно и счастливо? Но ему не дают так жить. — Голос короля дрожал. — Злобный и коварный сосед, отродье дьявола… как бишь его зовут… это отродье дьявола, а, Михал? Вот-вот… Волчанецкий его зовут… предательски напал на него, нарушил его границы. Его маленький, доверчивый, добрый народ томится под пятой пришельца, который ломает его веру, обычаи, свободу. Неужели великая держава цыганская, защитница справедливости и законной власти, спустит этому аспиду и василиску? Нет, не будет этого.