Он прикрыл рукой глаза и качнулся (в воздухе сильно запахло водкой и войной). Баба, стоявшая неподалеку, вдруг заголосила:
   — А-а, боже мой, а что же это с ним, голубчиком нашим, делается? А как же он жалостно говорит!
   — К тому же, — продолжал король, — мы, возможно, и смолчали бы, если бы этот Волчанецкий не готовил покушения на нашу свободу и независимость. Этот аспид и василиск брызгает черной желчью. Он собрал оружие, поставил под ружье своих гайдуков. Он собирается вероломно напасть на нас. Неужели мы будем терпеть это, мужественный народ цыганский и русинский? Они захватят нашу землю, изнасилуют наших жен, заберут наших коней, чудесных коней. И не останется следа цыганского на земле, потому что вы будете рабами.
   В толпе заголосили бабы. Апокалипсический ужас витал над головами людей. Ужас и священная ненависть. Слышались возгласы:
   — Смерть им! Гляди ты, коней!!! Подавятся!
   И гремел голос Знамеровского:
   — Нет, мы сами нападем на них. Мы наступим им на горло. Мы возьмем их коней, мы изнасилуем их жен, мы сожжем их хаты. И засияет в славе королевство цыганское на века! В славе и свободе! Нас обидели! С нами бог!
   Толпа ревела, стонала, задыхалась. Люди трясли кулаками в воздухе, махали палками.
   — Коней! Коней! Коней!
   — Я пойду! И я… И я…
   Кто-то рассудительно бубнил:
   — Я не люблю драться. Но если они на нас так, то мы им всыплем.
   — Бей их! Смерть хищникам!
   — Выступаем сегодня ночью! — кричал Знамеровский.
   — У-ра! Коней! Коней! Батька ты наш, милосердный властелин!
   — Веди нас! Веди!
   Возбужденная толпа повалила с площади.


4


   По пыльной дороге они подъехали к пуще. От опушки до Яновщины оставалось не больше трех часов езды. Первая звезда переливалась в высоте каплей криничной воды. Стояли в задумчивости по обе стороны дороги укутанные ранним туманом стога.
   Ехали конно, людно и оружно, за целые сутки сделав два небольших привала. Впереди ехало десятков пять конных цыган в кожухах с рогатинами, кнутами и фузиями[12]. Затем тащился воз с королевской кухней, одежный воз, воз с тремя хортами и охотничьими соколами. Затем — воз короля высотой в две сажени, устланный коврами.
   За ним — тридцать возов со шляхетской пехотой. Это были безлошадные загоновые шляхтичи, вооруженные саблями и пулгаками[13], в чикчирах[14] и чугах[15], расшитых позументами, но кое-где заштопанных и даже просто дырявых. Шляхтичи усиленно поедали войсковой запас.
   Замыкали шествие семьдесят мужиков на лохматых и пузатых лошаденках.
   Всего собралось более трехсот человек, которые горели желанием отомстить за несчастную, изувеченную страну королевского племянника. Сам Яновский ехал начальником головного отряда.
   На королевском возу выше всех, словно идол, восседал король и смотрел на дорогу в подзорную трубу.
   То и дело от его воза скакал к Яновскому всадник:
   — Вызывает великий король и гетман.
   Яновский ехал к Якубу.
   — А что, дорогой мой, не видно ли где на дороге ворога?
   — Не видно, великий король!
   — Ну гляди же! А не подъезжаем ли мы, маршал, к границам враждебной державы?
   — Нет.
   — То-то же. Ну, иди себе к авангарду.
   Яновский ехал, хорошо зная, что через двадцать минут его позовут и зададут те же вопросы.
   После второго привала все всадники, сидя в седлах, почему-то пытались срывать цветы, росшие вдоль дороги. Дорога была густо усеяна цыганскими шапками и мужицкими магерками. Коней начали гнать без жалости.
   Лязгали колеса, грохотали копыта, длинный шлейф пыли и дыма от люлек тянулся за отрядом. Кое-где на возах шляхта начинала плясать. Некоторые вываливались в пыль, их на ходу втаскивали на солому. Гогот, крики. В такт стуку копыт звучала шальная песня:

 
— Чем же тебя угощать?
Ты же — мой милый?
Чем же тебя угощать,
Голубь сизокрылый?
— А ты бичом, милая,
А ты бичом, милая,
А ты бичом, ух-ха-ха,
Моя чернобровая.

 
   Третья часть воинов неподвижно лежала на возах. Казалось, что войско не на войну идет, а возвращается после пирровой победы.
   Пуща начала редеть, когда ночь окутала землю мраком и влажным запахом далеких болот. Загрохотали колеса по небольшому мосту. В таинственной ночной воде отразился разноцветный огонек Капеллы. В камышах квакали дружно и пылко лягушки. За полчаса до этого король дал приказ молчать. Какой-то шляхтич плакал на возу:
   — Бож-же ты мой! А как же это молчать? А где же наши вольности? А кто же это осмелился нам рот замазать? Погибла наша страна…
   Ему влили в горло кубок вина, и он умолк.
   Огромные ночные деревья дышали ароматом сухого летнего дня, заблудившегося в кронах: скипидаром, мятой, еще чем-то чистым, невинным, беззаботным.
   За поворотом дороги замигал желтый огонек. Потом второй, третий. В бывшем доме Яновского не спали. Этот одноэтажный дом с мезонином и галереей, с надворными строениями, размещенными квадратом, был огорожен высоким частоколом из заостренных бревен.
   Подъехали к воротам. Яновский застучал тяжелым чугунным кольцом. В ответ собачий лай и голос:
   — Кто там?
   — Гости к пану Волчанецкому.
   В это время цыгане соорудили что-то вроде двух живых лестниц по обе стороны ворот. По спинам залезли наверх два здоровых мужика.
   Яновский совсем забыл, что в воротах есть волчок. Вспыхнул факел, осветил его лицо.
   — А-а, вот какие гости! — прохрипел голос. — Прежний хозяин… Эй, стража! О-ох!.. Что это?
   Послышались придушенные звуки борьбы. Створки ворот распахнулись, и серая толпа ринулась на просторный двор. Побежали к дому. И вдруг на галерее кто-то начал бить в колокол. В доме засуетились, забегали. Потом страшный залп у дверей рванул воздух.
   Все закружилось, как в вихре. Оглушенный, сбитый с толку, Яновский, думая, что все уже мертвы, глянул на атакующих и не увидел потерь.
   Потом выяснилось, что защитники, в том числе и сам Волчанецкий, были пьяны как сукины коты. Их застали просто за поздним ужином.
   На крыльце дома Михал увидел десятка три гайдуков, паливших в свет белый, и среди них самого Волчанецкого в розовых штанах и с саблей в руке.
   — На штурм! На штурм! — ревели нападающие. — За родину! За королевство цыганское! За короля!
   Защитников смяли и втиснули в двери. Они, заняв лестницу, почти сравнялись в силах с нападающими. Обе стороны палили из фузий так, что с потолка огромными кусками откалывалась штукатурка, оголяя дранку. В обоих станах уже имелись контуженные и оглушенные. Любовница Волчанецкого, поддерживая честь воинствующей белорусской матроны, вылила ночной горшок прямо на голову шляхтичу, возглавлявшему авангард.
   — Бей их! Дави! С нами бог!
   — Святой Юрий и Белая Русь!
   И все же силы были неравные. Через двадцать минут борьбы послышался звон стекла: отряд «коронного судьи» выбивал стекла вместе с рамами, проникая в тыл врага. Среди мужественных защитников возникла паника.
   — Нас предали! — закричал кто-то.
   Одни защищали награбленное, другие боролись за высокие идеалы добра и потому, вдохновленные зрелищем паники, как львы, бросились на мерзких и вероломных врагов. В следующий миг их схватили, связали и, оставив лежать на полу в углу залы, рассыпались по покоям.
   Звон стекла, падающая посуда, треск мебели. Часть доблестных победителей занялась реквизицией трофеев, вторая бросилась искать винный погреб. Запылали факелы, загорелся на отшибе подожженный кем-то сеновал, придавая фейерверку еще большую торжественность.
   Бочки выкатили на лужок, вылив половину их содержимого на лестницах. Выбивали днища, припадали к красным фонтанам жадно, будто отравленные. У бутылок отбивали горлышки. Пылали костры, из хлевов долетало отчаянное блеяние овец и недоуменное паническое кудахтанье кур.
   Через час на кострах жарились огромные куски говядины, поворачивались на вертелах целые овечьи туши. Вино лилось рекой.
   Дикими глазами смотрел на это опустошение Яновский. Это была нищета. Ворвались, словно дикие гунны, и уничтожили весь достаток.
   А на крыльце, освещенный заревом, стоял король Якуб и, опираясь на саблю, смотрел на огонь, как Нерон на пожар вечного города.
   Лужайка перед ним напоминала поле битвы: в картинных позах, сбившись в кучу, лежали люди; качаясь, бродили раненные в битве с Бахусом.
   Шляхта пила в зале. Ели, пили, снова ели и снова пили. Говядина, баранина, жареные гуси, кюммель, мед, водка — все исчезало в бездонных утробах, и Яновский чуть не плакал. Яновщина была опустошена до конца. Наконец и он сам начал есть и пить. Что поделаешь?
   Стоны в углу на миг приостановили пир. Они напоминали жалобы грешных душ в аду, но это стонали побежденные.
   — Развяжите, развяжите нас. Есть хочется, есть. Разоряться, так весело.
   Король Якуб, которого поддерживали под руки, подошел к поверженным.
   — Ага, помилования просите. А поместье отдашь.
   — Отдам, досточтимый рыцарь, отдам.
   — Говори «король».
   — Король, дорогой, король.
   — Так вот, из поместья — прочь. Попробуешь захватить снова — голову сверну. Отдашь пану Яновскому двадцать коров, тридцать овец, шестьдесят гусей и все другое — по числу съеденного и выпитого. Иначе — конец тебе.
   — Хорошо, отдам, отдам.
   — А простить тебя — дело хозяина. Сейчас же пошлешь одного гайдука за родителями моего благородного племянника, а второго — за контрибуцией. Чтобы утром все было тут. А теперь — развязать.
   И король огрел Волчанецкого прутом ниже спины в знак подчинения, а потом поцеловал в губы.
   — Он великий, он мудрый! — затянули старую песню придворные Знамеровского. — Он умеет покарать и умеет миловать.
   Кутеж продолжался. Король и Волчанецкий врали друг другу про былые подвиги, целовались, хлопали друг друга по спине.
   Перед рассветом, когда ночной мрак на дворе стал особенно густым, двор и дом напоминали сплошное побоище. Герои лежали повсюду как трупы, смрадом тянуло от догорающего сеновала.
   Свинья, каким-то чудом не попавшая в котел, ходила по двору и, задумчиво хрюкая, целовала рыцарей в лица.
   За столом осталось не больше десяти человек. Король и Волчанецкий куда-то исчезли. Медикус клевал носом.
   Яновский, которого почти не держали ноги, доплелся до дверей и, цепляясь руками за стены, потащился коридором.
   И тут он наткнулся на такое ужасное зрелище, что хмель мгновенно выскочил из головы.
   Поперек коридора лежали два гайдука и сам пан Волчанецкий, а на них, с оголенной саблей, — Знамеровский. Лежал в луже крови.
   — Измена! — истошно закричал Михал. — Волчанецкий заманил короля и предательски убил его. О, подлые!
   Прибежали люди. Остолбеневшие, стояли они над трупами, из-под которых расползалась негустая красная лужа.
   — Горе нам! — запричитал кто-то. — Убили короля! Упал ты, сраженный рукой предателя! Боролся, как лев! Троих убил!
   Медикус растолкал людей и склонился над трупами. Пощупал пульс. Потом выпрямился и махнул рукой.
   — Что с ним? — тревожно спросил Михал.
   Медикус плюнул:
   — Свинья. Выбрал место, где опростаться. Вот что бывает, когда пьют без меры и не закусывают. Насосался красного вина, пьянчуга.
   — Может, чем нужно помочь? — спросил Михал, все еще не понимая происходящего.
   — Зачем?! Он уже сделал самое необходимое, что было нужно. Ну, а если вам так хочется, то засуньте ему еще два пальца в рот.
   «Убитый» король громко захрапел, и ему ответил нежным носовым свистом «предатель» Волчанецкий.
   Так закончилась великая цыганская война, одна из самых знаменитых войн, которые вел король Якуб Первый. Великую славу добыли в ней все мужественные борцы. Но и потери были значительные: один шляхтич отбил печенку, упав с воза; два захлебнулись вином в погребе; пять человек перепились до смерти. Они погибли за родину. Убитых огнестрельным и холодным оружием не было. Раненых было шесть. Контуженных штукатуркой — трое. Кроме того, «коронному судье» упомянутая выше свинья откусила ухо. Свинью за это утром присудили к лишению жизни и съели под черной подливой. Набезобразничали и наозоровали всласть.
   А когда утром Яновский, передав опустошенное поместье родителям, уехал северной дорогой вместе с Волчанецким (их помирили) к королю Якубу, который его не отпускал, по южной дороге к Яновщине тащилось стадо коров, блеяли овцы, ехали возы с гусями и бочками вина. Возле возов шли хмурые холопы Волчанецкого.
   Побежденный, согласно рыцарской чести, добросовестно платил контрибуцию крестьянским скотом. Сам он отдал только вино.
   Мужики шли понурившись, хмуро глядя под ноги. Из хат уходил запах молока, уходил ненадежный крестьянский достаток.
   Облако пыли стояло над дорогой.


5


   Два дня продолжалось празднование победы во дворце Якуба Первого. Горели плошки, пылали бочки со смолой. Стоял крик, смех, топот. В короткие минуты просветления два раза ездили на дорогу ловить проезжих людей в гости. Поймав мужика, отдавали его гайдукам, чтобы те затащили в людскую и напоили до потери сознания.
   Если попадался панский возок, ему преграждали конно дорогу, вылетали из-за деревьев, гикали, хватали за морды коней, вставляли в колеса огромные слеги, брали хозяина в плен и с почетом везли во дворец, чтобы за столом не было пустых кресел. А их становилось все больше.
   Некоторые гости заболели и не могли даже рукой шевельнуть. Три загоновых шляхтича тихо скончались в задних покоях. Отмучились.
   Яновскому все это так опостылело, что он исчезал из дворца и уходил куда глаза глядят, чаще всего к медикусу. Тот тоже пил, но хотя бы умнее становился при этом. Сидел, макал огурец в соль, хрустел им и, уставясь в собутыльника яростными глазами, злобно говорил:
   — Бессмыслица! Не страна, а плод безумной фантазии бога. Вот минул июнь тысяча семьсот восемьдесят девятого года, стоит июль. Мужики пуп надрывают, а эти пьянствуют, будто завтра конец света. Не общество, а овечье стадо. Вот попомни мои слова: еще и новое столетие не наступит, а эта гнилая держава исчезнет с лица земли. Не будет ее, духа не останется. Сильный волк сожрет слабого. И хотя бы где огонек! По всей земле безмолвствует холоп. Его беременную жену стегают плетьми — он пану ручки целует, голову ему продырявили — он кричит: «Батька наш, королевская кровь, веди!» Душно мне, брат, душно. Совсем подохнем, если хоть где-нибудь не запылает.
   Яновский слушал его с удивительным спокойствием. Как будто не его любимую, сильную, вольную державу ругали. Как будто и не шляхтич он, а самый обычный лапоть. Слова медикуса были словно медленно действующий яд. Михал по-прежнему презирал мужиков, но и шляхту любить не мог: насмотрелся за эти дни. И это было рыцарство Белоруссии, ее голубая кровь. Подлецы!
   К концу второго дня кутежа произошло сразу три несчастья: перепились до смерти два цыгана и умер, также после выпивки, цыган, которому пробили голову. Он был цыганский старейшина и пил из-за позора.
   В день похорон старейшины Яновский пошел к табору. День был спокойный, он догорал за лесами багровой лентой зари, и на этом фоне таинственно вырисовывались цыганские шатры. Михал пропустил момент, когда покойника понесут в последний путь. Он инстинктивно не любил чужой смерти, как и каждый молодой человек. Просто хотелось хоть немного побыть среди людей, которые не пьют и не озоруют.
   Он удивился, увидев, что немного поодаль от шатра покойного стоит небольшая молчаливая толпа, чернея во мраке.
   Чтобы не мешать им, Яновский отошел в противоположную сторону и укрылся в кустах у большого дуба. Здесь он видел все, а его не видели.
   Минут пять стояла тишина. Потом неуверенный, едва слышимый голос запел удивительную гортанную мелодию. Пропел две-три ноты и замолчал. Второй женский голос подхватил и повел ее, жалуясь, и тоже умолк… Третий, четвертый голос… Песня крепла, но до самого конца оставалась негромкой. И вдруг снова тишина.
   Лишь теперь увидел Михал, что от пущи тянется странная процессия. Люди, проводившие старейшину к месту последнего успокоения, шли гуськом, по одному. Впереди — цыганы, за ними — цыганки.
   У шатра постепенно начал разгораться костер, люди бросали в него сухие палки. Длинная молчаливая змея медленно приближалась от пущи.
   Когда она прошла половину дороги, кто-то вылил в костер кадку воды. Зашипели головешки. И сразу запылал костер у соседнего шатра. В его неуверенном свете Яновский увидел фигуру простоволосой женщины, которая шла навстречу процессии, держа в руках головешку. Платок на плечах женщины развевался от быстрой ходьбы.
   Вот она подошла к первому, подала ему головешку. Тот взял ее, не оглядываясь через плечо следующему, а сам вымыл руки и лицо водой, которую полила ему из кувшина та самая женщина. Все передавали головешку через плечо, все мыли руки. Последняя старуха, также не оглядываясь, бросила ее на дорогу. И опять, жалуясь, запел хор. Яновский не понимал слов, но волнение сжало ему горло.
   — Иди, иди в свой далекий путь, — казалось ему, пел хор. — Головешка последнего костра, забытая на дороге… Вертятся, вертятся колеса… Нет покоя, нет отдыха… Мы едем, мы едем, исполняя древний завет… Далек путь… Иди в тот край, где окончатся скитания, где тебя не обидят… Вертятся, вертятся колеса… Бесконечен, вечен наш путь…
   Женщина, размахнувшись, бросила пылающую головешку в шатер умершего, и он сразу запылал ярким желтым огнем.
   — Вот пылает твой шатер, последний твой шатер, — пел хор. — Скоро ничего не останется от тебя на земле… Останется головешка на пыльной дороге, дым забытых костров, и колеса твоего племени проскрипят во мраке дальше. Вертятся, вертятся колеса… Далек путь.
   Яновский не заметил даже, что все окончилось. Вывели его из задумчивости шаги и голоса неподалеку. Под дубом стояло несколько темных фигур. К удивлению Михала, они разговаривали по-белорусски.
   — Вот и конец.
   — От позора умер человек. Ой, роме.
   Яновскому показалось, что первый голос принадлежит тому цыгану, которому король дал тогда на крыльце пощечину, а второй — тому несчастному, у которого гайдуки Знамеровского сбили ободья на дороге.
   — Хватит, — прозвучал густой бас. — Плачем делу не поможешь. Но завтра он нам ответит, этот голый бич.
   — За другими таборами послали?
   — Послали. Матис Августинович отправил четверых.
   — Хорошо. Только держитесь, братья. Так держитесь, как только можно.
   Заговорили по-цыгански, и Михал начал удаляться от тайного собрания. Лишь по дороге домой он понял, что против Якуба готовят что-то недоброе, и, хотя мотив цыганского плача стоял еще в его ушах, хотя дом Знамеровского и вечные кутежи ему опротивели, решил предупредить короля. Просто в знак благодарности.
   Но во дворце снова пели, снова из окон доносились крики, бренчание струн, звон разбитого стекла.
   Из-под стола торчали ноги митрополита. Король Якуб сидел на своем месте, охватив руками свою нечесаную голову. Карие глаза были вперены во что-то, что он видел один. Михал тронул его за плечо.
   — Ты кто такой? — тяжело, как волк, повернулся к нему Знамеровский.
   — Это я, ваше величество, Яновский.
   — А-а, Ян-новский. А почему же это ты такой хреновский? Ты кто такой?
   — Я посол.
   — А-а, посол. Посол зарубежного королевства. Так зачем ты лезешь сюда, когда король отдыхает от гос-с-сударственных дел? Знай этикет. Потом приму, через три дня. И не раньше… Знай мою доброту. Пшел вон!
   Яновский едва сдержался, махнул рукой и на предупреждения, и на разговор. Дьявол его возьми, раз так. Он совсем было собрался оставить залу, когда вдруг голоса гостей заревели что-то единое:
   — Девок! Девок!
   Этот внезапный психоз охватил всех. Даже митрополит выкатился с места своего отдыха и начал кричать:
   — Очами намизающих, тонколодыжных, багрянодесных, пылко лобзающих!!!
   Якуб, как заметил Яновский, был почти равнодушен к женщинам. Поэтому он безучастно позвал гайдука:
   — Найди этим бабздырям… Только честных не бери, эти свиньи все равно ничего не понимают. Сколько их тут? Двадцать трезвых? Вот столько гулящих и найди по всей округе.
   И опять сел. Гульба продолжалась, а Знамеровский все ниже опускал голову. Яновский давно заметил, что хмель находил на него волнами.
   — Девок! Девок! — снова закричали гости.
   И вдруг Якуб встал. Яновский ужаснулся, глядя на его лицо: налитое кровью, с остекленевшими глазами, страшное. Огромной, как ушат, лапой грохнул по столу:
   — Молчать, падаль!
   Мертвая тишина воцарилась в зале. Лишь было слышно мычание какого-то пьяного, которому на плешь капал воск с накренившейся свечи.
   На лице Якуба выступили капельки пота.
   — Вы — мерзавцы, вы — щенки, пьянчуги, наглецы. Девок им, вина! Где слава, где мощь, где свобода, где величие?! Сны все!!! Сны!!! Сны об утраченном! С вами, что ли, покорять царства? Может, вы воины, может, вы люди? Пугала вы, евнухи, червяки! Кто вам больше даст — тому вы невесту, мать, землю свою… под хвост!
   Он заскреб пятерней по скатерти. Глаза стали дикими и достойными жалости.
   — Мертвецы вы! Только людей распинаете! И я распинаю, и я бью. Дерьмо — люди! Руку, которая бьет, лижут! Хотя бы кто-нибудь мне по морде дал в ответ. Навоз заставлю вас есть — будете жрать. Харкну в лицо — зад поцелуете. Шляхта! Соль земли!
   Он медленно стал сползать набок, извергая самую черную ругань, упал на пол, забился в судорогах, рыдал:
   — Мне бы… мне бы хоть в зубы, тогда… может, чело веком был бы… Человеком.
   Ему прижали ноги, держали за голову. Потом унесли в спальню. Воцарилось такое тяжелое молчание, что казалось, ударь молния — станет легче.
   И вдруг «коронный судья» осклабился, и из горла его вырвалось:
   — Ги-ги-ги-ги!
   И сразу загикали, ощерились все. Несмелый поначалу смех усилился, покатился волнами. Смеялись долго, со смаком.
   — Девок привел! — объявил гайдук, появившись в дверях. — Только недобрал гулящих, поэтому из деревни одну прихватил.
   И действительно, в дверях стояли нарумяненные девки Почти каждая — копна копной. Глаза подведены, брови нарисованы, зубы нагло оскалены.
   Все забурлило. Те, кто держался на ногах, бросились на пеструю толпу. Визг, притворные вскрики, смех. Одни начинали плясать, другие исчезали из зала. Какая-то толстуха бросилась к Яновскому:
   — Приласкай меня, красавчик!
   Он с досадой отмахнулся, вышел в коридор и пошел к выходу. Слабый крик прозвучал за поворотом коридора. Яновский увидел фигуру «коронного судьи», который поспешно тащил куда-то за руку девушку в белой одежде. Тоненькая, синеглазая, она напомнила Михалу ту, которую спрятал у себя медикус. Та? Нет, не та. Но похожа. Она слабо цеплялась за стенку, он с силой отрывал ее; тащил дальше. Испуганная налетом гайдуков и видом оргии, она только повторяла прерывистым, диким голосом:
   — Пан! Пан! Пожалейте меня. Я боюсь.
   «Сейчас попросит куклу взять с собой», — грустно подумал Яновский.
   Месяц назад он прошел бы мимо. Родители его не поощряли распутство, но ведь это были крепостные, быдло, созданное для лучших людей земли. Да еще и чужое быдло.
   — Пан! Пожалейте! Помогите!
   И тут Яновский вспомнил фигуру той девушки, вспомнил медикуса, набрасывающего на нее мантию, припомнил его пьяные слова над тарелкой с огурцами, разгром Яновщины, страшный звериный крик Якуба сегодня в зале, его тело, что билось на полу.
   Одним прыжком он догнал одноухого, который уже втаскивал девушку в комнату, и рванул его за плечо:
   — Пусти. Слышишь, пусти ее.
   — А-а, щенок… Отвяжись! Моя! — И судья потянулся за саблей.
   Вместо того, чтобы выхватить свою, Яновский сказал пренебрежительно:
   — Эх ты, соль земли…
   И рассчитанно, страшно ударил его между глаз. Враг был пьян. Только это и помогло Михалу, когда они покатились по полу, дубася друг друга кулаками. Михал скоро высвободился и, схватив его за голову, ударил о стену, а потом еще долго бил, бил исступленно, глотая слезы от ненависти к себе, к тому, что на них почти одинаковая одежда.
   В коридоре послышались крики, топот ног. Тогда Яновский быстро вытащил ошеломленную девушку из угла, втолкнул в комнату и замкнул за собой двери. В двери поначалу ломились, потом ушли куда-то, и стало тихо.
   Девушка не плакала, она просто смотрела на него из темноты блестящими глазами. Яновский отсморкал кровь и, чтоб не было стыдно за внезапный порыв, почти сухо спросил:
   — Как тебя зовут?
   — Аглая, — прошептала она.
   — Какой черт тебя сюда понес? — сказал Михал грубо.
   — Привели, пан, — вздохнула она. — Одну меня взяли из деревни. Я знаю вас. Вы сестру мою защитили тогда, когда ее хотели карать… Она сестра моя.
   — Чепуха, — буркнул Яновский.
   И потому, что с этой девушкой нельзя было беседовать о чем-то возвышенном, сказал:
   — Ложись. Спи. Уйдешь перед рассветом, когда все уснут. Сейчас опасно. Могут поймать за дверью. Спи.
   — А вы, господин?
   — Спи. Спи.