— Роман в последнем колене — выходи! Месть! Последняя месть! Авой! Авой!
И кричал еще что-то, чему не было названия. Я мог бы выскочить на крыльцо, стрелять в эту дикую сволочь и уложить на месте хотя бы одного, но на руках у меня лежала она, и я ощущал сквозь платье, как колотилось ее испуганное сердчишко, как оно постепенно замирало, билось все реже и реже. Перепуганный за ее жизнь, я начал робко гладить ее волосы. Она медленно приходила в сознание, и ресницы чуть заметно вздрагивали, когда я дотрагивался рукой до ее головы. Так затюканный щенок принимает ласки человека, который впервые решил погладить его: брови его вздрагивают, ожидая удара каждый раз, когда поднимается рука.
Грохот уже удалялся, и все мое естество было готово к тому, чтобы вместе с нею выскочить на крыльцо, стрелять в этих нетопырей и вместе с нею упасть на ступеньки и сдохнуть, ощущая ее рядом с собой, тут, всю возле себя. Все равно так жить невозможно.
А голос рыдал уже издали:
— Роман! Роман! Выходи! Коням под ноги душу твою! Это еще не теперь! Потом! Завтра… Потом! Но мы придем! Придем!
И тишина. Она лежала в моих объятиях, и как будто тихая музыка начала наигрывать где-то, может, в моей душе. Тихая-тихая, далекая-далекая, нежная: про солнце, малиновые от клевера луга под дымной, мерцающей росой, про заливистую песнь соловья в кронах далеких лип. Ее лицо было спокойным, как у спящего ребенка. Вот прорвался вздох, раскрылись глаза, удивленно посмотрели вокруг, посуровели.
— Простите, я пойду.
И она направилась к лестнице на второй этаж — маленькая белая фигурка…
Только теперь я, еще дрожа от возбуждения, понял, какая мужественная, какая сильная душа была у этой до смерти запуганной девушки, когда она после таких потрясений выходила встречать меня и дважды открыла двери: тогда, когда я, незнакомец, приехал сюда, и тогда, когда бежал к ее двери, в тревоге, под грохот копыт дикой охоты у самых окон. Наверное, охота и темные осенние ночи побудили ее к этому, как чувство доверия вынуждает затравленного псами зайца прижиматься к ногам случайного человека. У девушки были очень хорошие нервы, если она выдержала здесь два года.
Я сел у камина и стал смотреть в огонь. Да, опасность была страшная. Три человека против всех этих темных сил, против неизвестного. Но довольно миндальничать! Они проникают в парк возле Волотовой прорвы — завтра же я устрою там засаду. Руки у меня дрожали: мои нервы были напряжены до предела. А общее состояние было хуже, чем у собаки.
«Может, уехать отсюда?» — шевельнулась запоздалая мысль, отзвук той моей «ночи ужаса», и умерла под напором отчаяния, железной решимости и желания драться.
Хватит! Победа или Волотова прорва — все равно.
Оставить? Ну нет, я не мог оставить этот омерзительный холодный дом, потому что здесь жила та, которую я полюбил. Да, полюбил. И я не стыдился этого. До этого времени у меня, как почти у всякого здорового, морально не развращенного и лишенного чрезмерной чувственности человека, были к женщинам ровные, товарищеские отношения, иногда даже с примесью какого-то непонятного отвращения. Наверное, так оно бывает у многих, пока не приходит настоящее. Оно пришло. Уйти? Я был здесь, рядом, такой для нее сильный и большой (мои внутренние колебания ее не касались), она надеялась на меня, она впервые, наверное, спала спокойно.
Этот миг, когда я держал ее в объятиях, решил для меня все, что накапливалось в моем сердце еще с того времени, когда она восстала в защиту бедных там, у верхнего камина. С каким наслаждением я забрал бы ее отсюда, увез куда-нибудь далеко, целовал бы эти заплаканные глаза, маленькие руки, укрыл бы ее теплым, надежным крылом, простил бы миру его неприютность.
Но что я для нее? Как ни горько об этом думать, она никогда не будет моей. Я — голяк. Она тоже бедная, но она из числа старейших родов, голубая кровь, у нее за плечами «гордая слава бесконечных поколений». «Гордая слава»? Я знал ее теперь, эту гордую славу, которая завершилась одичанием, но мне от этого не было легче. Я плебей. Нет, я буду молчать об этом. Никто никогда не упрекнет меня, что я ради корысти женился на представительнице старинного рода, за который, возможно, умирал где-то на поле боя мой простой предок. И никто не скажет, что я женился на ней, воспользовавшись ее беспомощностью. Единственное, что мне позволено, это лечь за нее в яму, отдать за нее душу свою и хотя бы этим чуточку отблагодарить за то сияние несказанного счастья, которое осветило мою душу в этот мрачный вечер у большого неприютного камина. Я помогу ей спастись — и это все.
Я буду верен, навсегда буду верен этой радости, смешанной с болью, горькой красоте ее глаз и отплачу ей добром за хорошие мысли обо мне. А потом — конец. Я уйду отсюда навсегда, и дороги моей родины нескончаемой лентой будут стлаться предо мной, и солнце встанет в радужных кругах от слез, что просятся на ресницы.
И кричал еще что-то, чему не было названия. Я мог бы выскочить на крыльцо, стрелять в эту дикую сволочь и уложить на месте хотя бы одного, но на руках у меня лежала она, и я ощущал сквозь платье, как колотилось ее испуганное сердчишко, как оно постепенно замирало, билось все реже и реже. Перепуганный за ее жизнь, я начал робко гладить ее волосы. Она медленно приходила в сознание, и ресницы чуть заметно вздрагивали, когда я дотрагивался рукой до ее головы. Так затюканный щенок принимает ласки человека, который впервые решил погладить его: брови его вздрагивают, ожидая удара каждый раз, когда поднимается рука.
Грохот уже удалялся, и все мое естество было готово к тому, чтобы вместе с нею выскочить на крыльцо, стрелять в этих нетопырей и вместе с нею упасть на ступеньки и сдохнуть, ощущая ее рядом с собой, тут, всю возле себя. Все равно так жить невозможно.
А голос рыдал уже издали:
— Роман! Роман! Выходи! Коням под ноги душу твою! Это еще не теперь! Потом! Завтра… Потом! Но мы придем! Придем!
И тишина. Она лежала в моих объятиях, и как будто тихая музыка начала наигрывать где-то, может, в моей душе. Тихая-тихая, далекая-далекая, нежная: про солнце, малиновые от клевера луга под дымной, мерцающей росой, про заливистую песнь соловья в кронах далеких лип. Ее лицо было спокойным, как у спящего ребенка. Вот прорвался вздох, раскрылись глаза, удивленно посмотрели вокруг, посуровели.
— Простите, я пойду.
И она направилась к лестнице на второй этаж — маленькая белая фигурка…
Только теперь я, еще дрожа от возбуждения, понял, какая мужественная, какая сильная душа была у этой до смерти запуганной девушки, когда она после таких потрясений выходила встречать меня и дважды открыла двери: тогда, когда я, незнакомец, приехал сюда, и тогда, когда бежал к ее двери, в тревоге, под грохот копыт дикой охоты у самых окон. Наверное, охота и темные осенние ночи побудили ее к этому, как чувство доверия вынуждает затравленного псами зайца прижиматься к ногам случайного человека. У девушки были очень хорошие нервы, если она выдержала здесь два года.
Я сел у камина и стал смотреть в огонь. Да, опасность была страшная. Три человека против всех этих темных сил, против неизвестного. Но довольно миндальничать! Они проникают в парк возле Волотовой прорвы — завтра же я устрою там засаду. Руки у меня дрожали: мои нервы были напряжены до предела. А общее состояние было хуже, чем у собаки.
«Может, уехать отсюда?» — шевельнулась запоздалая мысль, отзвук той моей «ночи ужаса», и умерла под напором отчаяния, железной решимости и желания драться.
Хватит! Победа или Волотова прорва — все равно.
Оставить? Ну нет, я не мог оставить этот омерзительный холодный дом, потому что здесь жила та, которую я полюбил. Да, полюбил. И я не стыдился этого. До этого времени у меня, как почти у всякого здорового, морально не развращенного и лишенного чрезмерной чувственности человека, были к женщинам ровные, товарищеские отношения, иногда даже с примесью какого-то непонятного отвращения. Наверное, так оно бывает у многих, пока не приходит настоящее. Оно пришло. Уйти? Я был здесь, рядом, такой для нее сильный и большой (мои внутренние колебания ее не касались), она надеялась на меня, она впервые, наверное, спала спокойно.
Этот миг, когда я держал ее в объятиях, решил для меня все, что накапливалось в моем сердце еще с того времени, когда она восстала в защиту бедных там, у верхнего камина. С каким наслаждением я забрал бы ее отсюда, увез куда-нибудь далеко, целовал бы эти заплаканные глаза, маленькие руки, укрыл бы ее теплым, надежным крылом, простил бы миру его неприютность.
Но что я для нее? Как ни горько об этом думать, она никогда не будет моей. Я — голяк. Она тоже бедная, но она из числа старейших родов, голубая кровь, у нее за плечами «гордая слава бесконечных поколений». «Гордая слава»? Я знал ее теперь, эту гордую славу, которая завершилась одичанием, но мне от этого не было легче. Я плебей. Нет, я буду молчать об этом. Никто никогда не упрекнет меня, что я ради корысти женился на представительнице старинного рода, за который, возможно, умирал где-то на поле боя мой простой предок. И никто не скажет, что я женился на ней, воспользовавшись ее беспомощностью. Единственное, что мне позволено, это лечь за нее в яму, отдать за нее душу свою и хотя бы этим чуточку отблагодарить за то сияние несказанного счастья, которое осветило мою душу в этот мрачный вечер у большого неприютного камина. Я помогу ей спастись — и это все.
Я буду верен, навсегда буду верен этой радости, смешанной с болью, горькой красоте ее глаз и отплачу ей добром за хорошие мысли обо мне. А потом — конец. Я уйду отсюда навсегда, и дороги моей родины нескончаемой лентой будут стлаться предо мной, и солнце встанет в радужных кругах от слез, что просятся на ресницы.
Глава десятая
На следующий день я шел со Свециловичем к небольшому лесному острову возле Яновской пущи. Свецилович был очень весел, много рассуждал о любви вообще и о своей в частности. И столько чистоты и искренности было в его глазах, так наивно, по-детски он был влюблен, что я мысленно дал себе слово никогда не переходить дороги его чувству, не мешать ему, очистить место возле девушки, которую любил сам.
Мы, белорусы, редко умеем любить, не жертвуя чем-то, и я не был исключением из правила. Обычно мы мучаем ту, кого любим, а сами мучаемся еще больше от разных противоречивых мыслей, вопросов, поступков, которые другим удается очень легко привести к единому знаменателю.
Свецилович получил из города письмо, в котором ему сообщали про Бермана.
— О, Берман… Берман. Оказывается, это добрая цаца! Род его старинный, но обедневший и какой-то странный. Вот тут мне пишут, что все они имели непреодолимое влечение к одиночеству и были весьма зловредны, необщительны. Отец его лишился состояния, у него была огромная растрата, и спасся он только тем, что проиграл большую сумму ревизору. Мать жила почти все время при занавешенных окнах, даже гулять выходила только в сумерки. Но самая удивительная личность — сам Берман. Он прослыл исключительным знатоком старинной деревянной скульптуры и стекла. Несколько лет назад случилась неприятная история. Его послали в Мниховичи от общества любителей древности, во главе которого стоял граф Тышкевич. Там, в Мниховичах, закрывали старый костел, а скульптуры, находившиеся в нем — по слухам, больших художественных достоинств, — хотели приобрести для частного музея Тышкевича, который он передавал городу. Берман поехал, прислал оттуда статую святого Христофора и сочинил бумагу, в которой писал, что скульптуры в костеле не представляют никакой ценности. Ему поверили, но спустя какое-то время случайно стало известно, что Берман купил все скульптуры — в общей сложности сто семь фигур — за мизерную цену и продал другому частному коллекционеру за крупную сумму. Одновременно не досчитались значительного количества денег в казне общества любителей. Принялись искать Бермана, но он исчез вместе с матерью и младшим братом, который воспитывался в каком-то частном пансионе и только за год до этого приехал в город. Между прочим, брат его отличался еще большей нелюдимостью. Все время сидел в дальних покоях, не выходя ни к кому, и лишь один раз его видели с Берманом в клубе, где он всем показался очень плохо воспитанным молодым человеком, несмотря на его пребывание в пансионе.
Когда спохватились, то оказалось, что они успели продать дом и исчезнуть. Ими заинтересовались. И тут выяснилось, что эти Берманы вообще никакие не Берманы, а кто — неизвестно.
— Н-да… Немного же мы узнали, — сказал я. — Интересно здесь только то, что Берман — преступник. Но он одурачил такого же, как сам, хищника, и не мне его осуждать. Он еще получит по заслугам, но это потом. Тут любопытно другое. Во-первых, куда девались его мать и брат? Во-вторых, кто он сам в действительности? То, что он появился здесь, понятно. Ему надо было скрыться. А вот кто он, кто его родственники — это надо выяснить. И этим я обязательно поинтересуюсь. А у меня, Свецилович, почти никаких новостей, разве что узнал, да и то из уст безумной, что в ту фатальную ночь выманил Романа из дома Гарабурда. А я даже не запомнил его морды, когда он был на вечере у Яновской.
— Ничего, еще узнаем.
Мы подошли к рощице и углубились в нее. Это была единственная в округе роща, в которой преобладали деревья лиственных пород. И там, на небольшой прогалине, мы увидели Рыгора, который, прислонившись к огромному выворотню, держал на коленях длинное ружье. Увидев нас, он поднялся, по-медвежьи покосился на нас и удобнее перехватил ручницу.
— Берегитесь выходить на болота, берегитесь парка и особливо его южной и восточной окраин, — пробормотал он вместо приветствия.
— Почему? — спросил я, познакомив его со Свециловичем.
— А вот почему, — буркнул он. — Это не привиды. Они слишком хорошо знают потайные стежки через Волотову прорву. Вы удивляетесь, что они мчат без дороги, а они просто знают все тайные убежища в округе и все стежки к ним, они пользуются очень древними подковами, которые прибиты новенькими шипами. Что правда, то правда, их кони ходят, как медведь, сначала левыми, а потом правыми ногами, и шаг у них машистый, значительно шире, чем у наших коней. И они для привидов слишком малосильные. Привидение проходит всюду, а эти только через поваленную ограду у прорвы… Что я узнал еще: в прошлый раз их было не более десяти, потому что только половина коней шла так, как идет конь, когда у него на спине сидит человек. На остальных, наверное, было что-то полегче. Тот, кто мчится впереди, очень горячего нрава: рвет коню губы удилами. И еще — один из них нюхает табак: я обнаружил пыль зеленого табака на том месте, где они останавливались перед последним набегом и натоптали много следов. Место это — большой дуб неподалеку от поваленной ограды.
— Где может быть место их сборов? — спросил я.
— Теперь я знаю, где искать, — спокойно ответил Рыгор. — Это где-то в Яновской пуще. Я определил по следам. Вот поглядите. — Он начал черкать лозовым прутиком по земле. — Вот пуща. Тогда, когда был убит Роман, следы исчезли вот тут, почти у болота, что вокруг пущи. Когда они гнались за тобой после вечери у Дубатовка, следы исчезли севернее, а после той истории возле дворца Яновской, когда они кричали, — еще немного севернее. Видишь, пути почти сходятся.
— Действительно, — согласился я. — И если их продолжить, они сойдутся в одной точке, где-то на болоте.
— Я был там, — скупо, как о самом обычном, буркнул Рыгор. — Болото считается в том месте гиблым, но я видел, что на нем кое-где растет сивец. А там, где растет эта трава, всегда сможет поставить ногу конь паскудника, если паскуднику это будет очень нужно.
— Где это место? — вдруг побледнел Свецилович.
— У Холодной лощины, где лежит камень Ведьмакова ступа.
Свецилович побледнел еще сильнее. Что-то взволновало его, но он овладел собой.
— Что еще? — спросил я.
— Еще то, — угрюмо бормотал Рыгор, — что ты на кривом шляху, Белорецкий. Хотя Романа из хаты тогда выманил Гарабурда, но он к дикой охоте отношения не имеет. В те две ночи, когда она появлялась в последний раз, Гарабурда сидел в своей берлоге, как хомяк в норе. Я знаю, его дом хорошо сторожили.
— Но ведь он заинтересован в смерти или безумии Яновской. Ему это на пользу. Он уговорил Кульшей пригласить в тот вечер Надежду Яновскую к себе, он послал к Кульшам и свою дочь и задержал всех до ночи.
Рыгор задумался. Потом пробормотал:
— Может, и так. Ты умный, ты знаешь. Но Гарабурды там не было, я отвечаю головой. Он плохой ездок. Он трус. И все время сидит во дворце. Но он может подговорить на эту пакость кого-нибудь другого.
И тут Свецилович побледнел еще больше и уставился куда-то, словно обдумывал нечто важное. Я не мешал ему: захочет — скажет сам. Однако думал он недолго.
— Братья, я, кажется, знаю этого человека. Понимаете, вы натолкнули меня на эту догадку. Во-первых: «возле Ведьмаковой ступы». Я вчера вечером видел там человека, очень знакомого мне человека, которого никогда б не заподозрил, и это меня смущает. Он был очень усталый, грязный, ехал верхом к прорве. Увидел меня, приблизился: «Что вы здесь делаете, пан Свецилович?» Я ответил шуткой: «Ищу вчерашний день». А он захохотал и спрашивает: «Разве вчерашний день, дьявол его побери, приходит в сегодняшний?» А я ему: «У всех нас вчерашний день на шее висит». Он тогда: «Однако же не приходит?» Я: «А дикая охота? Пришла ведь из прошлого». Он даже в лице изменился: «Прах ее возьми… Не поминайте вы ее!» И двинулся вдоль трясины на север. Я направился к вам, пан Белорецкий, а когда оглянулся, увидел: он повернул назад и в лог спускается. Спустился и исчез.
— Кто это был? — спросил я.
Свецилович колебался. Потом поднял свои светлые глаза.
— Простите, Белорецкий, прости, Рыгор, но я пока не могу сказать. Это слишком важно, а я не сплетник, я не могу просто так взвалить тяжкое обвинение на плечи человека, который, может, и безвинный. Вы знаете — за такое могут убить даже при одном подозрении. Скажу только, что он был среди гостей у Яновской. Я вечером еще подумаю, взвешу, припомню детально историю о векселях и завтра скажу вам… А пока ничего больше сказать не могу…
— О, конечно. Надежное алиби. О, дураки! И какие расплывчатые мысли! — По аналогии я припомнил и свои неопределенные мысли о «руках», которые должны были мне помочь разобраться в чем-то важном.
Решили, что Рыгор нынешней ночью будет сидеть в Холодной лощине, откуда недалеко до дома Свециловича, где тот жил со старым дядькой-слугой и кухаркой. В случае необходимости мы сможем его найти.
— И все же я не верю, что подкараулю их там во время выхода. Свецилович их спугнул, — хрипловато сказал Рыгор. — Они найдут другую дорогу из пущи на равнину.
— Но другую дорогу в парк не найдут. Я буду подстерегать их у поваленной ограды, — решил я.
— Одному опасно, — опустил глаза Рыгор.
— Но ведь ты тоже будешь один.
— Я? Ну, дурных нема. Я смелый, но не настолько, чтобы одному против двадцати.
— А я говорю вам, — упрямо сказал я, — что хозяйка Болотных Ялин не вынесет, если дикая охота и сегодня появится у стен дома. Я должен не пустить их в парк, если они надумают прийти.
— Я не могу помочь вам сегодня, — задумчиво проговорил Свецилович. — То, что я должен выяснить, более важно. Возможно, дикая охота сегодня вообще не появится. У нее на пути встанет преграда…
— Хорошо, — прервал я его довольно сухо, — вам надо было бы высказать свои соображения, а не загадывать нам загадки. Я выйду сегодня один. Они не ожидают, и я надеюсь на это. Кстати, они не знают, что у меня есть оружие. Я дважды встречался с охотой и еще с тем человеком, который стрелял мне в спину. И никогда не применял его. Ну что ж, они увидят… Как медленно распутываем мы этот узел! Как лениво работают наши мозги!
— Легко и логично распутывается все только в плохих романах, — буркнул обиженный Свецилович. — К тому же мы не сыщики губернской полиции. И слава Богу, что это не так.
Рыгор хмуро ковырял прутиком землю.
— Хватит, — сказал он со вздохом. — Надо действовать. Попрыгают они у меня, гады… И, простите, вы все же паны, и нам по дороге только теперь, но если мы найдем их, мы, мужики, не только убьем этих нелюдей, мы спалим их гнездо, мы по миру ихних потомков пустим! А возможно, и с потомками покончим.
Свецилович рассмеялся:
— Мы с Белорецким бо-ольшие паны! Как говорят, пан — лозовый жупан, оболоневые лапти. А если говорить правду, нужно всех таких уничтожать вместе с панятами, потому что из панят тоже со временем вырастают паны.
— Если только это не сонное видение, эта дикая охота. Ну, не было, никогда не было еще человека, который скрыл бы от меня, лучшего охотника, следы. Привиды, привиды и есть.
Мы простились с Рыгором. Я тоже был частично согласен с его последними словами. Что-то сверхъестественное было в этой охоте. Этот леденящий душу крик — он не мог вылетать из человеческой груди. Грохот копыт, появляющийся только временами. Дрыкганты, порода, которая исчезла, а если даже и не исчезла, то кто в этом захолустье, в этой глухомани был так богат, чтобы купить их. И потом — как объяснить шаги в коридоре? Они ведь как-то должны быть связаны с дикой охотой короля Стаха. Кто такая Голубая Женщина, которая видением исчезла в ночи, если ее двойник (совсем несхожий двойник) мирно спал в комнате? И кому принадлежит то ужасное лицо, что смотрело на меня в окно? Череп мой трещал. Нет, что-то нечеловеческое, преступное, страшное было тут, какая-то смесь чертовщины с реальностью!
Я взглянул на Свециловича, шагавшего рядом, веселого и озорного, как будто эти вопросы для него не существовали. Утро и в самом деле было прекрасное: несмотря на пасмурную погоду, за тучами угадывалось близкое солнце, и каждый желтый листик на деревьях млел и, казалось, даже потягивался от наслаждения под теплой не по-осеннему росяницей.
Через прогалину далеко под нами виднелось ровное займище, дальше — бескрайний простор бурых болот, вересковые пустоши. Болотные Ялины далеко за ними. И во всем этом была какая-то грустная, непонятная красота, от которой у каждого сына этих понурых мест больно и сладко сжимается сердце.
— Посмотрите, осинка выбежала на поле. Вся зарделась, застеснялась, бедная, — растроганным голосом промолвил Свецилович.
Он стоял над обрывом, подавшись вперед. Аскетичный рот стал мягким, робкая, блуждающая улыбка была на лице. Глаза смотрели вдаль, и весь он казался каким-то легким, стремительным, готовым воспарить над этой бедной, дорогой землей.
«Вот так и на крест идут такие, — снова подумал я. — Красивую голову под поганый, грязный топор…»
И действительно, какая-то жажда жизни и готовность к самопожертвованию были в этом красивом лице, в тонких, предки-поэты сказали б «лилейных», руках, в стройной красивой шее, твердых карих глазах с длинными ресницами, но с металлическим блеском в глубине.
— Ах, земля моя! — вздохнул он. — Дорогая моя, единственная! Как же ты неласкова к тем осинкам, что впереди всех выбегают на поле, на свет. Первыми засыплет их снегом зима, сломает ветер. Не торопись, глупенькая… Но где там! Она не может.
Я положил ему руку на плечо, но быстро снял ее. Я понял, что он совсем не такой, как я, что сейчас это человек, который парит над землей, которого здесь нет. Он даже не стесняется высоких слов, которых мужчины обычно избегают.
— Помните, Белорецкий, ваше предисловие к «Беларуским песням, балладам и легендам»? Я помню: «Горько стало моему белорусскому сердцу, когда увидел я такое забвение наших лучших, золотых наших слов и дел». Чудесные слова! Только за них вам простят все грехи. А что же говорить, когда не только мое белорусское, когда мое человеческое сердце болит от заброшенности нашей и общей, страданий, бессильных слез несчастных наших матерей. Нельзя, нельзя так жить, дорогой Белорецкий. Человек добр, а его превращают в животное. Никто, никто не желает дать ему возможность быть человеком. Видимо, нельзя просто крикнуть: «Обнимитесь, люди!» И вот идут люди, на дыбу идут. Не ради славы, а ради того, чтобы убить терзания совести — как иногда идет человек, не зная дороги, в пущу спасать друга, потому что стыдно, стыдно стоять. Идут, плутают, гибнут. Знают только то, что не таким должен быть человек, что нельзя обещать ему райский клевер, что счастье ему нужно под этими вот задымленными потолками. И они мужественнее Христа: они знают, что не воскреснут после распятия. Лишь вороны будут летать над ними да плакать женщины. И, главное, их святые матери.
Он показался мне в эту минуту сверхчеловеком, таким прекрасным, таким достойным, что я с ужасом сквозь завесу будущего почувствовал, предугадал его смерть. Такие не живут. Где это будет? На дыбе в застенке? На виселице перед народом? В безнадежном бою инсургентов с войском? За письменным столом, когда они торопятся записать последние пылающие мысли, дыша остатками легких? В тюремных коридорах, когда им стреляют в затылок, не осмеливаясь взглянуть в глаза?
Глаза его блестели.
— Калиновский шел на виселицу. Перовскую, женщину, на которую только глянуть — и умирай, на эшафот… Такую красоту — грязной веревкой за шею. Знаешь, Яновская немного похожа на нее. Потому ее и обожествляю, хотя это не то. А она была шляхтянка. Значит, есть выход и для некоторых из наших. Только по этой дороге иди, если не хочешь сгнить живьем… Душили. Думаешь, всех передушили? Растет сила. С ними хоть ребром на крюке висеть, лишь бы не мчалась над землей дикая охота короля Стаха, ужас прошлого, его апокалипсис, смерть. Вот закончу я с этим и уеду. Скоро закончу, одна мысль у меня появилась. А там… эх, не могу я здесь. Знаешь, какие у меня есть друзья, что мы намерены начать?! Дрожать будут те, жирные. Нас не передушили. Пахнет сильным пожаром. И годы, годы впереди! Сколько страданий, сколько счастья! Какая золотая, волшебная даль, какое будущее ожидает!
Слезы брызнули у него из глаз. Я не выдержал и бросился ему на шею. Не помню, как мы простились. Помню лишь, что его стройная фигура вырисовалась на вершине кургана. Он обернулся ко мне, взмахнул шляпой, крикнул:
— Годы впереди! Даль! Солнце!
И исчез. Я пошел домой. Я верил: сейчас мне все по плечу. Что значит мрак Болотных Ялин, если впереди солнце, даль и вера? Я верил, что все выполню, что жив народ, если он рождает таких людей.
День был еще впереди, такой большой, сияющий, могучий. Глаза мои смотрели навстречу ему и солнцу, которое пока что скрывалось за тучами.
Мы, белорусы, редко умеем любить, не жертвуя чем-то, и я не был исключением из правила. Обычно мы мучаем ту, кого любим, а сами мучаемся еще больше от разных противоречивых мыслей, вопросов, поступков, которые другим удается очень легко привести к единому знаменателю.
Свецилович получил из города письмо, в котором ему сообщали про Бермана.
— О, Берман… Берман. Оказывается, это добрая цаца! Род его старинный, но обедневший и какой-то странный. Вот тут мне пишут, что все они имели непреодолимое влечение к одиночеству и были весьма зловредны, необщительны. Отец его лишился состояния, у него была огромная растрата, и спасся он только тем, что проиграл большую сумму ревизору. Мать жила почти все время при занавешенных окнах, даже гулять выходила только в сумерки. Но самая удивительная личность — сам Берман. Он прослыл исключительным знатоком старинной деревянной скульптуры и стекла. Несколько лет назад случилась неприятная история. Его послали в Мниховичи от общества любителей древности, во главе которого стоял граф Тышкевич. Там, в Мниховичах, закрывали старый костел, а скульптуры, находившиеся в нем — по слухам, больших художественных достоинств, — хотели приобрести для частного музея Тышкевича, который он передавал городу. Берман поехал, прислал оттуда статую святого Христофора и сочинил бумагу, в которой писал, что скульптуры в костеле не представляют никакой ценности. Ему поверили, но спустя какое-то время случайно стало известно, что Берман купил все скульптуры — в общей сложности сто семь фигур — за мизерную цену и продал другому частному коллекционеру за крупную сумму. Одновременно не досчитались значительного количества денег в казне общества любителей. Принялись искать Бермана, но он исчез вместе с матерью и младшим братом, который воспитывался в каком-то частном пансионе и только за год до этого приехал в город. Между прочим, брат его отличался еще большей нелюдимостью. Все время сидел в дальних покоях, не выходя ни к кому, и лишь один раз его видели с Берманом в клубе, где он всем показался очень плохо воспитанным молодым человеком, несмотря на его пребывание в пансионе.
Когда спохватились, то оказалось, что они успели продать дом и исчезнуть. Ими заинтересовались. И тут выяснилось, что эти Берманы вообще никакие не Берманы, а кто — неизвестно.
— Н-да… Немного же мы узнали, — сказал я. — Интересно здесь только то, что Берман — преступник. Но он одурачил такого же, как сам, хищника, и не мне его осуждать. Он еще получит по заслугам, но это потом. Тут любопытно другое. Во-первых, куда девались его мать и брат? Во-вторых, кто он сам в действительности? То, что он появился здесь, понятно. Ему надо было скрыться. А вот кто он, кто его родственники — это надо выяснить. И этим я обязательно поинтересуюсь. А у меня, Свецилович, почти никаких новостей, разве что узнал, да и то из уст безумной, что в ту фатальную ночь выманил Романа из дома Гарабурда. А я даже не запомнил его морды, когда он был на вечере у Яновской.
— Ничего, еще узнаем.
Мы подошли к рощице и углубились в нее. Это была единственная в округе роща, в которой преобладали деревья лиственных пород. И там, на небольшой прогалине, мы увидели Рыгора, который, прислонившись к огромному выворотню, держал на коленях длинное ружье. Увидев нас, он поднялся, по-медвежьи покосился на нас и удобнее перехватил ручницу.
— Берегитесь выходить на болота, берегитесь парка и особливо его южной и восточной окраин, — пробормотал он вместо приветствия.
— Почему? — спросил я, познакомив его со Свециловичем.
— А вот почему, — буркнул он. — Это не привиды. Они слишком хорошо знают потайные стежки через Волотову прорву. Вы удивляетесь, что они мчат без дороги, а они просто знают все тайные убежища в округе и все стежки к ним, они пользуются очень древними подковами, которые прибиты новенькими шипами. Что правда, то правда, их кони ходят, как медведь, сначала левыми, а потом правыми ногами, и шаг у них машистый, значительно шире, чем у наших коней. И они для привидов слишком малосильные. Привидение проходит всюду, а эти только через поваленную ограду у прорвы… Что я узнал еще: в прошлый раз их было не более десяти, потому что только половина коней шла так, как идет конь, когда у него на спине сидит человек. На остальных, наверное, было что-то полегче. Тот, кто мчится впереди, очень горячего нрава: рвет коню губы удилами. И еще — один из них нюхает табак: я обнаружил пыль зеленого табака на том месте, где они останавливались перед последним набегом и натоптали много следов. Место это — большой дуб неподалеку от поваленной ограды.
— Где может быть место их сборов? — спросил я.
— Теперь я знаю, где искать, — спокойно ответил Рыгор. — Это где-то в Яновской пуще. Я определил по следам. Вот поглядите. — Он начал черкать лозовым прутиком по земле. — Вот пуща. Тогда, когда был убит Роман, следы исчезли вот тут, почти у болота, что вокруг пущи. Когда они гнались за тобой после вечери у Дубатовка, следы исчезли севернее, а после той истории возле дворца Яновской, когда они кричали, — еще немного севернее. Видишь, пути почти сходятся.
— Действительно, — согласился я. — И если их продолжить, они сойдутся в одной точке, где-то на болоте.
— Я был там, — скупо, как о самом обычном, буркнул Рыгор. — Болото считается в том месте гиблым, но я видел, что на нем кое-где растет сивец. А там, где растет эта трава, всегда сможет поставить ногу конь паскудника, если паскуднику это будет очень нужно.
— Где это место? — вдруг побледнел Свецилович.
— У Холодной лощины, где лежит камень Ведьмакова ступа.
Свецилович побледнел еще сильнее. Что-то взволновало его, но он овладел собой.
— Что еще? — спросил я.
— Еще то, — угрюмо бормотал Рыгор, — что ты на кривом шляху, Белорецкий. Хотя Романа из хаты тогда выманил Гарабурда, но он к дикой охоте отношения не имеет. В те две ночи, когда она появлялась в последний раз, Гарабурда сидел в своей берлоге, как хомяк в норе. Я знаю, его дом хорошо сторожили.
— Но ведь он заинтересован в смерти или безумии Яновской. Ему это на пользу. Он уговорил Кульшей пригласить в тот вечер Надежду Яновскую к себе, он послал к Кульшам и свою дочь и задержал всех до ночи.
Рыгор задумался. Потом пробормотал:
— Может, и так. Ты умный, ты знаешь. Но Гарабурды там не было, я отвечаю головой. Он плохой ездок. Он трус. И все время сидит во дворце. Но он может подговорить на эту пакость кого-нибудь другого.
И тут Свецилович побледнел еще больше и уставился куда-то, словно обдумывал нечто важное. Я не мешал ему: захочет — скажет сам. Однако думал он недолго.
— Братья, я, кажется, знаю этого человека. Понимаете, вы натолкнули меня на эту догадку. Во-первых: «возле Ведьмаковой ступы». Я вчера вечером видел там человека, очень знакомого мне человека, которого никогда б не заподозрил, и это меня смущает. Он был очень усталый, грязный, ехал верхом к прорве. Увидел меня, приблизился: «Что вы здесь делаете, пан Свецилович?» Я ответил шуткой: «Ищу вчерашний день». А он захохотал и спрашивает: «Разве вчерашний день, дьявол его побери, приходит в сегодняшний?» А я ему: «У всех нас вчерашний день на шее висит». Он тогда: «Однако же не приходит?» Я: «А дикая охота? Пришла ведь из прошлого». Он даже в лице изменился: «Прах ее возьми… Не поминайте вы ее!» И двинулся вдоль трясины на север. Я направился к вам, пан Белорецкий, а когда оглянулся, увидел: он повернул назад и в лог спускается. Спустился и исчез.
— Кто это был? — спросил я.
Свецилович колебался. Потом поднял свои светлые глаза.
— Простите, Белорецкий, прости, Рыгор, но я пока не могу сказать. Это слишком важно, а я не сплетник, я не могу просто так взвалить тяжкое обвинение на плечи человека, который, может, и безвинный. Вы знаете — за такое могут убить даже при одном подозрении. Скажу только, что он был среди гостей у Яновской. Я вечером еще подумаю, взвешу, припомню детально историю о векселях и завтра скажу вам… А пока ничего больше сказать не могу…
— О, конечно. Надежное алиби. О, дураки! И какие расплывчатые мысли! — По аналогии я припомнил и свои неопределенные мысли о «руках», которые должны были мне помочь разобраться в чем-то важном.
Решили, что Рыгор нынешней ночью будет сидеть в Холодной лощине, откуда недалеко до дома Свециловича, где тот жил со старым дядькой-слугой и кухаркой. В случае необходимости мы сможем его найти.
— И все же я не верю, что подкараулю их там во время выхода. Свецилович их спугнул, — хрипловато сказал Рыгор. — Они найдут другую дорогу из пущи на равнину.
— Но другую дорогу в парк не найдут. Я буду подстерегать их у поваленной ограды, — решил я.
— Одному опасно, — опустил глаза Рыгор.
— Но ведь ты тоже будешь один.
— Я? Ну, дурных нема. Я смелый, но не настолько, чтобы одному против двадцати.
— А я говорю вам, — упрямо сказал я, — что хозяйка Болотных Ялин не вынесет, если дикая охота и сегодня появится у стен дома. Я должен не пустить их в парк, если они надумают прийти.
— Я не могу помочь вам сегодня, — задумчиво проговорил Свецилович. — То, что я должен выяснить, более важно. Возможно, дикая охота сегодня вообще не появится. У нее на пути встанет преграда…
— Хорошо, — прервал я его довольно сухо, — вам надо было бы высказать свои соображения, а не загадывать нам загадки. Я выйду сегодня один. Они не ожидают, и я надеюсь на это. Кстати, они не знают, что у меня есть оружие. Я дважды встречался с охотой и еще с тем человеком, который стрелял мне в спину. И никогда не применял его. Ну что ж, они увидят… Как медленно распутываем мы этот узел! Как лениво работают наши мозги!
— Легко и логично распутывается все только в плохих романах, — буркнул обиженный Свецилович. — К тому же мы не сыщики губернской полиции. И слава Богу, что это не так.
Рыгор хмуро ковырял прутиком землю.
— Хватит, — сказал он со вздохом. — Надо действовать. Попрыгают они у меня, гады… И, простите, вы все же паны, и нам по дороге только теперь, но если мы найдем их, мы, мужики, не только убьем этих нелюдей, мы спалим их гнездо, мы по миру ихних потомков пустим! А возможно, и с потомками покончим.
Свецилович рассмеялся:
— Мы с Белорецким бо-ольшие паны! Как говорят, пан — лозовый жупан, оболоневые лапти. А если говорить правду, нужно всех таких уничтожать вместе с панятами, потому что из панят тоже со временем вырастают паны.
— Если только это не сонное видение, эта дикая охота. Ну, не было, никогда не было еще человека, который скрыл бы от меня, лучшего охотника, следы. Привиды, привиды и есть.
Мы простились с Рыгором. Я тоже был частично согласен с его последними словами. Что-то сверхъестественное было в этой охоте. Этот леденящий душу крик — он не мог вылетать из человеческой груди. Грохот копыт, появляющийся только временами. Дрыкганты, порода, которая исчезла, а если даже и не исчезла, то кто в этом захолустье, в этой глухомани был так богат, чтобы купить их. И потом — как объяснить шаги в коридоре? Они ведь как-то должны быть связаны с дикой охотой короля Стаха. Кто такая Голубая Женщина, которая видением исчезла в ночи, если ее двойник (совсем несхожий двойник) мирно спал в комнате? И кому принадлежит то ужасное лицо, что смотрело на меня в окно? Череп мой трещал. Нет, что-то нечеловеческое, преступное, страшное было тут, какая-то смесь чертовщины с реальностью!
Я взглянул на Свециловича, шагавшего рядом, веселого и озорного, как будто эти вопросы для него не существовали. Утро и в самом деле было прекрасное: несмотря на пасмурную погоду, за тучами угадывалось близкое солнце, и каждый желтый листик на деревьях млел и, казалось, даже потягивался от наслаждения под теплой не по-осеннему росяницей.
Через прогалину далеко под нами виднелось ровное займище, дальше — бескрайний простор бурых болот, вересковые пустоши. Болотные Ялины далеко за ними. И во всем этом была какая-то грустная, непонятная красота, от которой у каждого сына этих понурых мест больно и сладко сжимается сердце.
— Посмотрите, осинка выбежала на поле. Вся зарделась, застеснялась, бедная, — растроганным голосом промолвил Свецилович.
Он стоял над обрывом, подавшись вперед. Аскетичный рот стал мягким, робкая, блуждающая улыбка была на лице. Глаза смотрели вдаль, и весь он казался каким-то легким, стремительным, готовым воспарить над этой бедной, дорогой землей.
«Вот так и на крест идут такие, — снова подумал я. — Красивую голову под поганый, грязный топор…»
И действительно, какая-то жажда жизни и готовность к самопожертвованию были в этом красивом лице, в тонких, предки-поэты сказали б «лилейных», руках, в стройной красивой шее, твердых карих глазах с длинными ресницами, но с металлическим блеском в глубине.
— Ах, земля моя! — вздохнул он. — Дорогая моя, единственная! Как же ты неласкова к тем осинкам, что впереди всех выбегают на поле, на свет. Первыми засыплет их снегом зима, сломает ветер. Не торопись, глупенькая… Но где там! Она не может.
Я положил ему руку на плечо, но быстро снял ее. Я понял, что он совсем не такой, как я, что сейчас это человек, который парит над землей, которого здесь нет. Он даже не стесняется высоких слов, которых мужчины обычно избегают.
— Помните, Белорецкий, ваше предисловие к «Беларуским песням, балладам и легендам»? Я помню: «Горько стало моему белорусскому сердцу, когда увидел я такое забвение наших лучших, золотых наших слов и дел». Чудесные слова! Только за них вам простят все грехи. А что же говорить, когда не только мое белорусское, когда мое человеческое сердце болит от заброшенности нашей и общей, страданий, бессильных слез несчастных наших матерей. Нельзя, нельзя так жить, дорогой Белорецкий. Человек добр, а его превращают в животное. Никто, никто не желает дать ему возможность быть человеком. Видимо, нельзя просто крикнуть: «Обнимитесь, люди!» И вот идут люди, на дыбу идут. Не ради славы, а ради того, чтобы убить терзания совести — как иногда идет человек, не зная дороги, в пущу спасать друга, потому что стыдно, стыдно стоять. Идут, плутают, гибнут. Знают только то, что не таким должен быть человек, что нельзя обещать ему райский клевер, что счастье ему нужно под этими вот задымленными потолками. И они мужественнее Христа: они знают, что не воскреснут после распятия. Лишь вороны будут летать над ними да плакать женщины. И, главное, их святые матери.
Он показался мне в эту минуту сверхчеловеком, таким прекрасным, таким достойным, что я с ужасом сквозь завесу будущего почувствовал, предугадал его смерть. Такие не живут. Где это будет? На дыбе в застенке? На виселице перед народом? В безнадежном бою инсургентов с войском? За письменным столом, когда они торопятся записать последние пылающие мысли, дыша остатками легких? В тюремных коридорах, когда им стреляют в затылок, не осмеливаясь взглянуть в глаза?
Глаза его блестели.
— Калиновский шел на виселицу. Перовскую, женщину, на которую только глянуть — и умирай, на эшафот… Такую красоту — грязной веревкой за шею. Знаешь, Яновская немного похожа на нее. Потому ее и обожествляю, хотя это не то. А она была шляхтянка. Значит, есть выход и для некоторых из наших. Только по этой дороге иди, если не хочешь сгнить живьем… Душили. Думаешь, всех передушили? Растет сила. С ними хоть ребром на крюке висеть, лишь бы не мчалась над землей дикая охота короля Стаха, ужас прошлого, его апокалипсис, смерть. Вот закончу я с этим и уеду. Скоро закончу, одна мысль у меня появилась. А там… эх, не могу я здесь. Знаешь, какие у меня есть друзья, что мы намерены начать?! Дрожать будут те, жирные. Нас не передушили. Пахнет сильным пожаром. И годы, годы впереди! Сколько страданий, сколько счастья! Какая золотая, волшебная даль, какое будущее ожидает!
Слезы брызнули у него из глаз. Я не выдержал и бросился ему на шею. Не помню, как мы простились. Помню лишь, что его стройная фигура вырисовалась на вершине кургана. Он обернулся ко мне, взмахнул шляпой, крикнул:
— Годы впереди! Даль! Солнце!
И исчез. Я пошел домой. Я верил: сейчас мне все по плечу. Что значит мрак Болотных Ялин, если впереди солнце, даль и вера? Я верил, что все выполню, что жив народ, если он рождает таких людей.
День был еще впереди, такой большой, сияющий, могучий. Глаза мои смотрели навстречу ему и солнцу, которое пока что скрывалось за тучами.
Глава одиннадцатая
В тот самый вечер, часов около десяти, я лежал, спрятавшись в одичавшей сирени возле поваленной ограды. Приподнятое настроение, чувство бесстрашия еще безраздельно владели мной (они так и не исчезли до конца моего пребывания в Болотных Ялинах). Казалось, что это не мое, любимое мной, худощавое и сильное тело могут клевать вороны, а чье-то другое, до которого мне нет никакого дела. А между тем ситуация была невеселая: и я, и Рыгор, и Свецилович тыкались в разные стороны, как котята в лукошке, и не смогли раскрыть преступников. И место было невеселое. И время — тоже.
Было почти совсем темно. Над ровным хмурым пространством прорвы накипали низкие черные тучи, обещая ближе к ночи проливной дождь (осень вообще была плохая, мрачная, но с частыми буйными ливнями, как летом). Поднялся ветер, зашумели черно-зеленые пирамиды елей, потом опять затихли. Тучи медленно плыли, громоздились над безнадежным, ровным ландшафтом. Где-то далеко-далеко блеснул огонек и, стыдливо поморгав, угас. Чувство одиночества властно охватило сердце. Я был здесь чужим. Свецилович действительно достоин Надежды Романовны, я же абсолютно никому не нужен. Как дыра в заборе.
Долго я лежал или нет — не скажу. Тучи, доходя до меня, редели, но на горизонте вздымались новые.
Странный звук поразил мой слух: где-то далеко и, как мне показалось, справа от меня пел охотничий рог, и хотя я знал, что он звучит в стороне от дороги дикой охоты, невольно стал чаще посматривать в том направлении. Меня беспокоило еще и то, что на болотах начали кое-где появляться белые клочки тумана. Но на том все и кончилось. Вдруг другой звук долетел до меня — где-то зашелестел сухой вереск. Я взглянул в ту сторону, начал всматриваться до боли в глазах и наконец заметил на фоне темной ленты далеких лесов движение каких-то пятен.
Я на миг закрыл глаза, дал им «отойти», а когда открыл, то увидел, что прямо передо мной, и причем совсем недалеко, вырисовываются на равнине туманные силуэты всадников. Снова, как и в прошлый раз, они бесшумно летели огромными прыжками по воздуху. И полное молчание, как будто я оглох, висело над ними. Островерхие войлочные шлыки, волосы и плащи, реющие по ветру, пики — все это запечатлелось в моей памяти. Я начал отползать ближе к кирпичному фундаменту ограды. Охота развернулась, потом сбилась в кучу — беспорядочную и стремительную — и начала поворачивать. Я достал из кармана револьвер.
Их было мало, меньше, чем всегда, — всадников восемь. Куда же ты подевал остальных, король Стах? Куда еще отослал? Я положил револьвер на согнутый локоть левой руки и выстрелил. Я неплохой стрелок и попадал в цель почти в полной темноте, но тут произошло нечто удивительное: всадники скакали дальше как ни в чем не бывало. Я приметил заднего — высокого, крепкого мужчину, — выстрелил: хоть бы покачнулся.
Дикая охота, как бы желая доказать мне свою призрачность, развернулась и скакала уже боком ко мне, недосягаемая для моих выстрелов. Я начал отползать задом к кустам и только успел приблизиться к ним, как кто-то прыгнул на меня и страшной тяжестью прижал к земле. Последний воздух вырвался из моей груди, я даже охнул. И сразу же понял, что это человек, с которым мне не стоит тягаться ни весом, ни силой.
А он пытался выкрутить мне назад руки и свистящим шепотом сипел:
— С-стой, ч-черт, п-погоди… Не уд-дерешь, бандюга, убийца… Держись, дрянь…
Я понял, что, если не употреблю всю свою ловкость, — погиб. Помню только, что с сожалением подумал о призрачной охоте, в которую стрелял и которой ни на волос не повредил. В следующий миг, почувствовав, что лапа неизвестного крадется к моей глотке, я испытанным древним приемом подбил ее. Что-то теплое полилось мне на лицо: это он собственной рукой расквасил себе нос. Затем я ухватил его руку и, заломив под себя, покатился с ним по земле. Он громко охнул, и я понял, что и следующий мой прием имел успех. Но сразу после этого я получил такой удар в переносицу, что болота закружились у меня перед глазами и встали дыбом. Счастье, что я инстинктивно успел напрячь мускулы живота, поэтому следующий удар под дых не принес мне вреда. Волосатые руки уже почти дотянулись до моего горла, когда я припомнил совет своего деда на случай драки с более сильным противником. Невероятным усилием я повернулся на спину, уперся рукой в тяжелый живот неизвестного и двинул своим острым и жестким коленом ему в причинное место. Он невольно подался на меня лицом и грудью, и тогда я, собрав последние силы, коленом и как можно дальше вытянутыми руками сильно поддал его в воздух. Это, видимо, получилось даже слишком сильно: он перелетел через голову, сделал полукруг в воздухе и шмякнулся всем тяжелым — ох, каким тяжелым! — телом на землю. Одновременно я потерял сознание.
Было почти совсем темно. Над ровным хмурым пространством прорвы накипали низкие черные тучи, обещая ближе к ночи проливной дождь (осень вообще была плохая, мрачная, но с частыми буйными ливнями, как летом). Поднялся ветер, зашумели черно-зеленые пирамиды елей, потом опять затихли. Тучи медленно плыли, громоздились над безнадежным, ровным ландшафтом. Где-то далеко-далеко блеснул огонек и, стыдливо поморгав, угас. Чувство одиночества властно охватило сердце. Я был здесь чужим. Свецилович действительно достоин Надежды Романовны, я же абсолютно никому не нужен. Как дыра в заборе.
Долго я лежал или нет — не скажу. Тучи, доходя до меня, редели, но на горизонте вздымались новые.
Странный звук поразил мой слух: где-то далеко и, как мне показалось, справа от меня пел охотничий рог, и хотя я знал, что он звучит в стороне от дороги дикой охоты, невольно стал чаще посматривать в том направлении. Меня беспокоило еще и то, что на болотах начали кое-где появляться белые клочки тумана. Но на том все и кончилось. Вдруг другой звук долетел до меня — где-то зашелестел сухой вереск. Я взглянул в ту сторону, начал всматриваться до боли в глазах и наконец заметил на фоне темной ленты далеких лесов движение каких-то пятен.
Я на миг закрыл глаза, дал им «отойти», а когда открыл, то увидел, что прямо передо мной, и причем совсем недалеко, вырисовываются на равнине туманные силуэты всадников. Снова, как и в прошлый раз, они бесшумно летели огромными прыжками по воздуху. И полное молчание, как будто я оглох, висело над ними. Островерхие войлочные шлыки, волосы и плащи, реющие по ветру, пики — все это запечатлелось в моей памяти. Я начал отползать ближе к кирпичному фундаменту ограды. Охота развернулась, потом сбилась в кучу — беспорядочную и стремительную — и начала поворачивать. Я достал из кармана револьвер.
Их было мало, меньше, чем всегда, — всадников восемь. Куда же ты подевал остальных, король Стах? Куда еще отослал? Я положил револьвер на согнутый локоть левой руки и выстрелил. Я неплохой стрелок и попадал в цель почти в полной темноте, но тут произошло нечто удивительное: всадники скакали дальше как ни в чем не бывало. Я приметил заднего — высокого, крепкого мужчину, — выстрелил: хоть бы покачнулся.
Дикая охота, как бы желая доказать мне свою призрачность, развернулась и скакала уже боком ко мне, недосягаемая для моих выстрелов. Я начал отползать задом к кустам и только успел приблизиться к ним, как кто-то прыгнул на меня и страшной тяжестью прижал к земле. Последний воздух вырвался из моей груди, я даже охнул. И сразу же понял, что это человек, с которым мне не стоит тягаться ни весом, ни силой.
А он пытался выкрутить мне назад руки и свистящим шепотом сипел:
— С-стой, ч-черт, п-погоди… Не уд-дерешь, бандюга, убийца… Держись, дрянь…
Я понял, что, если не употреблю всю свою ловкость, — погиб. Помню только, что с сожалением подумал о призрачной охоте, в которую стрелял и которой ни на волос не повредил. В следующий миг, почувствовав, что лапа неизвестного крадется к моей глотке, я испытанным древним приемом подбил ее. Что-то теплое полилось мне на лицо: это он собственной рукой расквасил себе нос. Затем я ухватил его руку и, заломив под себя, покатился с ним по земле. Он громко охнул, и я понял, что и следующий мой прием имел успех. Но сразу после этого я получил такой удар в переносицу, что болота закружились у меня перед глазами и встали дыбом. Счастье, что я инстинктивно успел напрячь мускулы живота, поэтому следующий удар под дых не принес мне вреда. Волосатые руки уже почти дотянулись до моего горла, когда я припомнил совет своего деда на случай драки с более сильным противником. Невероятным усилием я повернулся на спину, уперся рукой в тяжелый живот неизвестного и двинул своим острым и жестким коленом ему в причинное место. Он невольно подался на меня лицом и грудью, и тогда я, собрав последние силы, коленом и как можно дальше вытянутыми руками сильно поддал его в воздух. Это, видимо, получилось даже слишком сильно: он перелетел через голову, сделал полукруг в воздухе и шмякнулся всем тяжелым — ох, каким тяжелым! — телом на землю. Одновременно я потерял сознание.