… Когда я пришел в себя, то услышал где-то за своей головой чьи-то стоны. Мой противник не мог двинуться с места, я же с огромным усилием пытался подняться на ноги. Я решил садануть ему ногой под сердце, лишить дыхания, но сперва мельком взглянул на болото, где исчезла дикая охота. И вдруг услышал очень знакомый голос, того, кто кряхтел и стонал:
   — Ох, черт, откуда взялся этот олух! Какая падла! Мученички наши святые!
   Я захохотал. Тот же голос отозвался:
   — Это вы, пан Белорецкий. Вряд ли я после сегодняшнего дня смогу быть желанным гостем у женщин. О-ох! Ох, чтоб вас! Кричали б, что это вы. Зачем ползли от ограды?! Только в грех ввели. А эти черти сейчас во-он где, чтоб вас холера… простите.
   — Пан Дубатовк! — воскликнул я, удивленный.
   — Чтоб вас, пан Белорецкий, холера взяла… о-ох… простите. — Огромная тень села, держась за живот. — Это ж я подстерегал. Забеспокоился — дошли слухи, что с моей донькой происходят какие-то скверные истории. О-ох! И ты тоже караулил?… А чтоб тебя перун шаснул на день Божьего рождества!…
   Я поднял с земли револьвер.
   — И зачем вы так на меня набросились, пан Дубатовк?
   — А черт его знает! Ползет какая-то глиста, так я вот и схватил. Угоднички наши! Чтоб тебя родители твои так на том свете встретили, как ты меня на этом. Как же ты, падла, больно дерешься!
   Выяснилось, что старик и без нас узнал о посещениях дикой охоты и решил подкараулить ее, «коль молодые такие уж слабаки — ветром качает — и трусы, что не могут защитить женщину!». Конец этой неожиданной встречи вы знаете. Едва сдерживая смех, который мог показаться неучтивым, я подсадил стонущего Дубатовка на его ледащего коника, стоявшего неподалеку. Он взобрался на него со стонами и проклятиями, сел боком, буркнул что-то вроде «дьявол дернул бороться с призраками — нарвался на дурака с острыми коленями» и поехал.
   Его осунувшееся лицо, вся его скособоченная фигура были такими жалкими, что я давился от смеха. Он поехал к своему дому, кряхтя, стеная и осыпая проклятиями всех моих родичей до двадцатого колена.
   Дубатовк исчез в темноте, и тут необъяснимая тревога кольнула меня в сердце. Это в подсознании шевельнулась какая-то страшная догадка, готовясь появиться на свет божий. «Руки?» Нет, я так и не мог припомнить, почему волнует меня это слово. Здесь было что-то иное… Ага, почему всадников так мало? Почему только восемь призраков появилось сегодня возле поваленной ограды? Куда подевались остальные? И вдруг тревожная, дикая мысль пронзила меня:
   «Свецилович! Его встреча с человеком в Холодной лощине. Его глупая шутка о дикой охоте, которую можно было истолковать так, будто он кого-то подозревает или раскрыл участников этого темного дела. Боже! Если тот человек действительно бандит, он неминуемо сделает попытку убить Свециловича сегодня же. Потому их и мало! Наверное, вторая половина направилась к моему новому другу, а эти — к Болотным Ялинам. Может, они даже видели, как мы беседовали — ведь мы, как дураки, стояли сегодня на виду у всех над обрывом. Ох, какую ошибку, если все это так, совершил ты сегодня, Андрей Свецилович, не рассказав нам, кто был тот человек!»
   Я понял, надо торопиться! Может, я еще успею. Успех нашего дела и жизнь доброй юношеской души зависели от быстроты моих ног. И я побежал так, как не бегал даже в ту ночь, когда за мной гналась дикая охота короля Стаха. Я бросился напрямик через парк, перелез через ограду и помчался к дому Свециловича. Я не летел исступленно. Я хорошо понимал, что на весь путь меня не хватит, поэтому решил бежать размеренно: триста шагов бегом, как только можно быстро, и пятьдесят шагов помедленнее. И я придерживался этого темпа, хотя сердце мое после первых двух верст готово было выпрыгнуть из груди. Потом пошло легче, я бежал и переходил на шаг почти машинально и только увеличил норму бега до четырехсот шагов. Шлеп-шлеп-шлеп — и так четыреста раз, топ-топ — пятьдесят раз. Мимо проплывали туманные, одинокие ели. В груди больно жгло, сознание почти не работало. Под конец я считал машинально. Я так устал, что с радостью лег бы на землю или хотя бы увеличил на пяток количество таких спокойных и приятных шагов, но добросовестно боролся с искушением.
   Так я прибежал к дому Свециловича — небольшому побеленному строению в глубине чахлого садика. Напрямик по пустым грядам, давя попадавшиеся под ноги последние кочаны капусты, я помчал к крыльцу, украшенному четырьмя деревянными колоннами, и начал барабанить в дверь.
   В крайнем окне замигал спокойный огонек, потом старческий голос спросил из-за двери:
   — Кого это тут носит?
   Это был старый дед, бывший дядька, который жил со Свециловичем.
   — Открой, Кондрат. Это я, Белорецкий.
   — О Боже! Что случилось? Чего так запыхались?
   Дверь открылась. Кондрат в длинной сорочке и валенках стоял передо мной, держа в одной руке ружье, а в другой — свечу.
   — Пан дома? — тяжело дыша, спросил я.
   — Н-нема, — спокойно ответил он.
   — А куда ушел?
   — А откуль мне знать? Хиба он дите, пане, чтоб говорить, куда идет.
   — Веди в дом, — крикнул я, взвинченный этой холодной невозмутимостью.
   — Нашто?
   — Может, он оставил какую-нибудь записку.
   Мы вошли в комнату Свециловича. Ложе аскета, покрытое серым одеялом, вымытый до желтизны и натертый воском пол, на полу ковер. На простом сосновом столе несколько толстых книг, бумаги, разбросанные перья. Гравированный портрет Марата в ванне, пораженного кинжалом, и написанный карандашом портрет Калиновского висели над столом. На другой стене карикатура: Муравьев с плетью в руке стоит на груде черепов. Его бульдожье лицо грозно. Катков, низко склонившись, лижет ему зад.
   Я перевернул на столе все бумаги, но в волнении ничего не нашел, кроме листа, на котором рукой Свециловича было написано: «Неужели он?» Я схватил плетеную корзину для бумаг и вытряхнул содержимое на пол: там ничего интересного, лишь конверт из шероховатой бумаги, на котором лакейским почерком было написано: «Андрусю Свециловичу».
   — Были сегодня пану какие-нибудь письма? — спросил я у окончательно изумленного и растерявшегося Кондрата.
   — Было одно, я нашел его под дверью, когда вернулся с огорода. И отдал, конечно.
   — Оно было не в этом конверте?
   — Погодите… Ну, конечно, в нем.
   — А где само письмо?
   — Письмо? Дьявол его знает. Может, в печке?
   Я бросился к печке, открыл дверцу — оттуда повеяло не очень горячим духом. Я увидел у самой дверцы два окурка и маленький клочок белой бумаги. Схватил его — почерк был тот же, что и на конверте.
   — Счастье твое, леший тебя подери, — выругался я, — что ты рано вытопил печку.
   Но это было еще не совсем счастье. Бумажка была сложена вдвое, и та ее сторона, что была ближе к углям, сейчас уже покрытым серым пеплом, стала совсем коричневой. Букв там разобрать было нельзя.
   «Андрусь! Я узнал, что ты интересуешься дикой охотой… ко… Надежде Романовне опасность… моя до… (здесь выгорел большой кусок)… адает. Сегодня я разговаривал с паном Белорецким. Он согласен… поехал в уезд… Дрыкганты — клав… ка… Когда получишь письмо — сразу приходи к… нине, где три отдельные сосны. Я и Белорецкий будем ожидать… ички на… что это… творится на зе… Приходи непременно. Письмо сожги, потому что мне особенно опас… Тв… дру… Над ними тоже ужасная опасность, предотвратить которую можешь только ты… (снова много выгорело)… ходи.
   Твой доброжелатель Ликол…»
   Дело было ясное: кто-то прислал письмо, чтобы выманить Свециловича из дома. Он поверил. Видимо, тот, кто писал, был ему хорошо знаком. Здесь задумали что-то иезуитски-утонченное. Чтобы он не пошел ко мне, написали, что разговаривали со мной, что я поехал в уезд, что я буду ожидать его где-то на «… нине, где три отдельные сосны». Что за «… нине»? На равнине? Или это «… щине» — в лощине? Медлить было нельзя.
   — Кондрат, где тут неподалеку на равнине три большие сосны?
   — Черт его знает, — задумался он. — Разве что возле Волотовой прорвы. Там стоят три огромные сосны. Это там, где кони короля Стаха — как говорят люди — влетели в трясину. А что такое?
   — А то, что пану Андрею грозит страшная опасность… Давно он ушел?
   — Да нет, наверное, час тому.
   Я вытащил его на крыльцо, и он, едва не плача, указал мне путь к трем соснам. Я приказал ему оставаться дома, а сам побежал. На этот раз я не перемежал бег шагом. Я летел, я мчал из последних сил, как будто хотел там, у трех сосен, упасть замертво. На ходу сбросил куртку, шапку, выбросил из карманов золотой портсигар и карманное издание Данте, которое всегда носил с собой. Бежать стало немного легче. Я снял бы даже сапоги, если б для этого не надо было останавливаться. Это был бешеный бег. По моим расчетам, я должен был оказаться у сосен минут на двадцать позже моего друга. Ужас, отчаяние, ненависть придавали мне силы. Внезапно поднявшийся ветер подталкивал в спину. Я не замечал, что тучи, в конце концов, заволокли все небо, что что-то тяжелое, давящее нависло над землей: я — мчал…
   Три огромные сосны уже вырисовывались вдали, а над ними был такой кромешный мрак, такие темные тучи, такое угрюмое небо… Я ринулся в кусты, ломая их ногами. И тут… впереди прозвучал выстрел, выстрел из старинного пистолета.
   Я вскрикнул диким голосом, и, как будто в ответ на мой крик, тишину разорвал бешеный топот конских копыт. Я выскочил на поляну и увидел тени десяти удалявшихся всадников, которые на полном галопе сворачивали в кусты. А под соснами я увидел человеческую фигуру, медленно оседавшую на землю.
   Пока я добежал, человек упал вверх лицом, широко раскинув руки, словно желал своим телом прикрыть свою землю от пуль. Я успел еще выстрелить несколько раз в сторону убийц, мне даже показалось, что один из них покачнулся в седле, но сразу же неожиданное горе бросило меня на колени рядом с лежащим.
   — Брат! Брат мой! Брат!
   Он лежал совсем как живой, и только маленькая ранка, из которой почти не текла кровь, говорила мне жестокую, непоправимую правду.
   Пуля пробила висок и вышла через затылок. Я смотрел на него, на эту беспощадно погубленную молодую жизнь, я вцепился в него руками, звал, тормошил и выл, как волк, словно это могло помочь.
   Потом сел, положил его голову себе на колени и начал гладить волосы.
   — Андрусь! Андрусь! Проснись! Проснись, дорогой!…
   Мертвый, он был красив какой-то необычайной красотой. Лицо закинуто, голова повисла, стройная шея, словно из белого мрамора изваянная, лежала на моем колене. Длинные светлые волосы перепутались с сухой желтой травой, и она ласкала их. Рот улыбался, как будто смерть принесла ему какую-то разгадку жизни, глаза были мирно закрыты, и длинные ресницы затеняли их. Руки, такие красивые и сильные, что женщины могли б целовать их в минуты счастья, лежали вдоль тела, словно отдыхали.
   Как скорбящая мать, сидел я, положив на колени сына, принявшего пытки на кресте. Я выл над ним и проклинал Бога, беспощадного к своему народу, к лучшим своим сынам:
   — Боже! Боже! Всесильный, всесведущий! Чтоб ты пропал, отступник, продавший свой народ.
   Что— то грохнуло надо мной, и в следующий миг целый океан воды, ужасный ливень обрушился на болота и пустоши, на затерянный в лесах край. Стонали под ним ели, пригибались к земле. Он бил мне в спину, полосовал землю.
   Я сидел, как обезумевший, не замечая ничего. Слова лучшего из людей, услышанные мной несколько часов тому назад, звучали в ушах.
   «Сердце мое болит… идут, плутают, гибнут, потому что стыдно стоять… и не воскреснут после распятия… Но думаешь, всех передушили? Годы, годы впереди! Какая золотая, чарующая даль, какое будущее ожидает!… Солнце!»
   Я застонал. Солнце скрылось за тучами, будущее, убитое и холодеющее под дождем, лежит здесь на моих коленях.
   Я плакал, дождь заливал мне глаза, рот. А руки мои все гладили эту золотую юношескую голову.
   — Родина моя! Горемычная мать! Плачь!


Глава двенадцатая


   Вороны издали чуют мертвого. На следующий день в яновскую округу явился становой пристав, усатый красивый мужчина. Он приехал без доктора, осмотрел место убийства и важно сказал, что никаких следов из-за ливня обнаружить не удалось (сопровождавший его Рыгор лишь горько усмехнулся в усы). Осмотрел тело убитого, повертел белыми пальцами его голову и изрек:
   — Н-ну и саданули!… Сразу лег.
   Потом он пил водку и закусывал в доме Свециловича, в комнате, расположенной рядом с залом, где лежал покойник и где его дядька захлебывался слезами, а я сидел буквально прибитый горем и укорами совести. В те минуты для меня ничего не существовало, кроме тонкой свечи, которую держал в красивых руках Андрей: она бросала розовые блики на белую, с кружевами на груди старинную сорочку, которую дядька вытащил из сундука. Но ведь мне нужно было узнать, что думают власти об этом убийстве и что они намерены предпринять.
   — Ничего. К сожалению, ничего, — ответил приятным, переливистым голосом становой, играя черными бархатными бровями. — Это дикий угол — расследование здесь невозможно. Я понимаю вашу благородную скорбь… Но что тут можно сделать? Несколько лет назад здесь была настоящая вендетта (он произносил «вандэтта», и, видимо, это слово ему очень нравилось). И мы были бессильны. Такое уж проклятое место. Например, мы могли бы привлечь к ответственности и вас, потому что вы, как говорите сами, применяли оружие против этих… м-м… охотников. Мы не сделаем этого. И что нам до этого? Возможно, это было убийство из-за особы прекрасного пола. Говорят, он был влюблен в эту (он сыто шевельнул бровями)… хозяйку Болотных Ялин. Ничего себе… А может, это вообще было самоубийство? Покойный был «меланхолик», х-хе, страдалец за народ.
   — Но я же сам видел дикую охоту!
   — Позвольте мне не поверить. Сказки отжили-с… Мне кажется, что вообще ваше знакомство с ним немножко… м-м… п-подозрительно. Я не хочу наводить на вас тень, однако… весьма подозрительно также и то, что вы так упрямо стремитесь переключить внимание следствия на других, на какую-то дикую охоту.
   — У меня есть документ, что его выманили из дома.
   Становой побагровел, глаза забегали.
   — Какой документ? — алчно спросил он, и рука его потянулась ко мне. — Вы должны передать его следствию, и, если посчитают, что этот клочок чего-то стоит, его подошьют к делу.
   Рука потянулась к бумажке.
   Я спрятал листок, потому что ни его глаза, ни жадно протянутая рука не внушали доверия.
   — Я сам передам, когда и кому посчитаю нужным.
   — Ну, что ж, — становой что-то проглотил, — дело ваше-с, уважаемый. Но я посоветовал бы вам не дразнить гусей. Здесь варварское население (он многозначительно посмотрел на меня), могут и убить.
   — Я этого не очень боюсь. Скажу только, что если полиция вместо прямых ее обязанностей занимается рассуждениями, то сами граждане должны защищать себя. А если исполнительные власти прилагают все усилия, чтобы замять дело, — это приобретает очень неприятный душок и наводит людей на самые неожиданные мысли.
   — Это что, — брови станового картинно поползли куда-то к волосам, — оскорбление властей!
   — Храни меня Боже! Но это дает мне право переслать копию письма куда-нибудь в губернию.
   — Дело ваше. — Становой поковырял в зубах. — Однако, дорогой пан Белорецкий, я советовал бы вам смириться. И потом, вряд ли будет приятно губернским властям узнать, что ученый так защищает бывшего крамольника.
   Он галантно, грудным баритоном уговаривал меня: родной отец не мог бы быть внимательнее к сыну, чем он ко мне.
   — Погодите, — проговорил я, — разве у нас есть закон, по которому либералы объявляются вне закона, париями? Мерзавец может их убить и не понести ответственности?
   — Не преувеличивайте, дорогой Белорецкий, — протянул красавец, — вы склонны преувеличивать ужасы жизни.
   Этот хрен неразумный (иного слова я не могу подобрать) считал, наверное, смерть человека всего лишь «преувеличением ужасов».
   — А я считаю, — сказал я запальчиво, — что дело необходимо передавать в суд, нужно начать судебное расследование. Здесь — злостный умысел. Здесь людей сводят с ума, конечно же, с определенным намерением. На всю окрестность эта банда наводит ужас, терроризирует, убивает людей.
   — Не сто-оит, не стоит так, милсдарь. Народ от этого становится смирнее. Убитый, по слухам, уважал забавы Бахуса. И вообще к таким субъектам опасно выказывать явное сочувствие. Политически неблагонадежный, неблагонамеренный, не заслуживает доверия и… явный сепаратист, мужичий заступник, как бы сказать, рыдалец над младшим братом.
   Я был взбешен, но пока сдерживал себя. Только не хватало поссориться еще и с полицией.
   — Вы не желаете вмешиваться в дело по убийству шляхтича Свециловича…
   — Боже упаси, Боже упаси! — перебил он. — Мы просто сомневаемся, удастся ли нам это дело распутать, и не можем принуждать нашего следователя приложить все силы для решения дела о человеке, который был глубоко несимпатичен направлением своих мыслей всем честным, преданным сыновьям нашей большой родины.
   И он с очаровательной улыбкой помахал в воздухе ладонью.
   — Хорошо. Если имперский российский суд не хочет заставить следователя установить истину в деле об убийстве шляхтича Свециловича, то, может, он захочет заставить следователя распутать дело о покушении на рассудок и саму жизнь Надежды Яновской, владелицы Болотных Ялин?
   Он понимающе посмотрел на меня, даже порозовел от какой-то приятной мысли, причмокнул несколько раз полными влажными губами и спросил:
   — А вы почему это так за нее распинаетесь? Наверное, сами попользоваться решили, а? Что ж, одобряю: в постели она, наверное, звучит неплохо.
   Кровь бросилась мне в лицо. Оскорбление несчастному другу, оскорбление любимой, которую я даже в мыслях не мог назвать моей, слились в одно. Не помню, как в моей руке оказалась какая-то плеть. Я задохнулся в ярости:
   — Ты… ты… гнида!…
   И с размаху огрел карбачом по смугло-розовому лицу.
   Я думал, он выхватит револьвер и убьет меня. Но этот здоровяк только охал. Я ударил его еще раз по лицу и брезгливо отбросил карбач.
   Он пулей вылетел из комнаты во двор, побежал от меня с неожиданной быстротой и только саженей через двести завопил: «Караул!»
   Рыгор, узнав обо всем, не одобрил меня. Он сказал, что я испортил все дело, что на следующий день меня наверняка вызовут в уезд и, возможно, посадят на неделю или вышлют за пределы уезда. А я был нужен здесь, потому что наступали самые темные ночи. Но я не жалел. Я вложил всю свою ненависть в этот удар. И пускай уездные власти не ударят палец о палец, чтобы помочь мне, но зато я теперь хорошо знаю, кто мой друг, а кто враг.
   Остальные события этого и следующего дня очень смутно запечатлелись в моей памяти. Горько, взахлеб плакал над покойником старый добрый Дубатовк, который с трудом передвигался после моего «угощения». Стояла у гроба бледная Надежда Романовна, закутанная в черную мантилью, такая скорбная и прекрасная, такая чистая.
   Потом, словно сон, запомнил я погребальное шествие. Я вел под руку Яновскую и видел, как на фоне серого осеннего неба шли люди без шапок, как скрюченные березки кидали им под ноги желтую мертвую листву. Лицо убитого плыло над головами людей.
   Бабы, мужики, дети, старики шли за гробом, и тихое рыдание звучало в воздухе. Рыгор впереди нес на спине большой дубовый крест.
   И все громче и громче взмывало над всем скорбным шествием, над мокрой землей голошение баб-плакальщиц:
   — А на кого же ты нас покинул?! А чего же ты уснул, родимый? А чего же твои ясные очи закрылись, белые ручки сложились? А кто же нас оборонит от судей неправедных?! А паны кругом немилосердные, креста на них нема! Голубчик ты наш, куда же ты от нас улетел, а на кого ты покинул нас, бедных деток твоих? Хиба вокруг невест тебе не было, что с земелькой ты обвенчался, соколик? А что же это ты себе хатку такую выбрал?! Ни окон в ней, ни дверей, и не небо вольное над крышей — сырая земля!!! И не жена под боком — доска холодная! Ни подружки там, ни любимой! А кто же тебя в уста поцелует?! А кто же тебе головку расчешет?! И что же это примеркли огонечки? И что же это хвои зажурились?! То не женка твоя плачет, любимая! Не она же это плачет, убивается! А то плачут над тобой люди добрые! То не звездочка в небе загорелася! То затлела в ручках твоих свечечка восковая!
   Гроб плыл, сопровождаемый такими искренними причитаниями и слезами окрестных людей, каких не купишь у профессиональных воплениц.
   И вот глубокая могила. Когда настал час прощаться, Яновская упала на колени и поцеловала руку человека, погибшего за нее. Я с трудом оторвал ее от гроба, когда тот стали опускать в яму. Десятка три крестьян подтащили на полозьях огромный серый камень и начали втаскивать его на холм, где была вырыта одинокая могила. Крест был выбит на камне и еще имя и фамилия — корявыми, неумелыми буквами.
   Загремели о крышку гроба комья земли, скрывая от меня дорогое лицо. Потом возле могилы поставили огромный серый камень. Рыгор и пятеро крестьян взяли старые ружья и начали стрелять в равнодушное низкое небо. Последний из Свециловичей-Яновских отплывал в неведомый путь.
   — Скоро и со мной это будет, — шепнула мне Яновская. — Хоть бы скорее.
   Грохотали выстрелы. Окаменение лежало на лицах людей.
   Потом, согласно древнему шляхетскому обычаю, молотом был разбит о надгробный камень родовой герб. Род остался без будущего. Вымер.


Глава тринадцатая


   Я чувствовал, что лишусь рассудка, если не буду заниматься поисками, если не найду виновных и не покараю их. Если нету Бога, если нет справедливости у начальства — я буду сам и богом, и судьей.
   И, ей— Богу, ад содрогнется, если они попадут мне в руки: жилы буду тянуть из живых.
   Рыгор сказал, что его знакомые ведут поиски в пуще, что он сам обследовал место убийства и нашел там окурок. Еще он узнал, что Свециловича поджидал высокий худой человек, который и выкурил под соснами папиросу. Кроме того, в кустах он разыскал бумажный пыж из ружья убийцы, а также пулю, которой был убит мой друг. Когда я развернул пыж, то убедился, что это клочок бумаги, слишком прочной для газеты, скорее всего кусок страницы из какого-то журнала.
   Я прочел:
   «За каждым из них имеется какая-то провинность, когда их ведут на казнь… Ваше сиятельство, вы забыли про распятого на кресте… Простите, Бог отнял у меня разум…»
   Чем— то очень знакомым повеяло на меня от этих слов. Где я мог встретить нечто подобное? И вскоре я припомнил, что читал именно эти слова в журнале «Северо-Западная старина». Когда я спросил у Яновской, кто его здесь выписывает, она безразличным тоном ответила, что, кроме них, —никто. И вот тут-то меня ожидал удар: в библиотеке я выяснил, что в одном из номеров журнала не хватает нескольких страниц и, между прочим, нужной мне.
   Я похолодел: дело приобретало очень серьезный оборот, вдохновитель дикой охоты был здесь, во дворце. И кто же это был? Не я и не Яновская, не могла им быть и глупая экономка, которая теперь каждый день плакала, завидев хозяйку, и, по всему было видно, очень раскаивалась в содеянном. Значит, оставался лишь Берман-Гацевич.
   Это было логично: он — беглый преступник, хорошо осведомленный о всех событиях человек. Возможно, что это он стрелял в меня, вырвал лист из журнала, убил Свециловича. Было только непонятно, почему он убеждал меня, что наибольшую опасность представляет дикая охота, а не Малый Человек? И еще то, что он, Берман, не мог убить Романа, поскольку не он приглашал Надежду к Кульшам и во время убийства был дома. Однако разве Свецилович в последний день не говорил, что это близкий человек, который был на балу у Яновской? Разве он не предупреждал, что на него нельзя даже подумать? А как он, этот Берман, перепугался, когда я зашел к нему! И потом, разве он не мог быть просто вдохновителем этой мерзости? Правда, как в этом случае объяснить существование Голубой Женщины? Но это вообще самый темный факт во всей истории. А главное, было непонятно, какая Берману в этом выгода?
   Но такое исчадие ада может придумать что угодно.
   Я взял у Яновской личный архив отца и пересмотрел внимательно материалы его последних дней. Ничего утешительного, кроме записи, что Берман перестал ему нравиться: часто куда-то исчезает из дома, излишне интересуется генеалогией Яновских, старыми планами дворца. Но и это был знаменательный факт! Почему не предположить, что и в появлении Малого Человека, точнее говоря, его шагов, повинен тоже Берман. Мог же он откопать старые планы, использовать какую-то акустическую тайну дворца и каждую ночь пугать людей звуком шагов.