* * *
 
   Видов с горящими глазами выглядывал из-за ширмы. Женек дрожал от страха.
   Вечером Горе собрал чемодан. Витюшка был в ресторане, когда он зашел попрощаться.
   — Уезжаешь? — спросил я.
   — Поеду в Отрадное, — мрачно сказал Петя, который после смерти Закулисного долго собирался с мыслями и почти ни с кем не разговаривал.
   Мы закурили, каждый думая о своем и об одном и том же.
   — Беги отсюда, — сказал Горе, вставая. — Иначе пропадешь. Витюшке привет передавай, хоть я его и презираю… — и, чуть помолчав, добавил: — К Женьку хотел зайти попрощаться, но… — дверь внезапно распахнулась, и с криком, визгом, весь в слезах, со сморщенным, старческим личиком влетел Пухарчук.
   — Петякантроп! — закричал он, бросаясь ему на грудь. — А я?! Кто теперь за меня заступится?!
   Он вцепился в него и бился своей непропорционально большой головой в грудь.
   — А я?! — верещал Женек. — Петякантроп, а я?! Горе еле оторвал его от груди и бросился бежать по коридору, не оглядываясь, прижимая огромные ручищи к глазам.
   — А я?! — верещал Пухарчук пронзительным голоском, бросаясь за ним. — А как же я?!
   Всю ночь маленькое толстенькое тельце Женька содрогалось от рыданий.
   — Женек, ну не надо… — умолял я его.
 
* * *
 
   Как глупо. Чего не надо?… когда петлю затягивают на шее.
 
* * *
 
   Теперь Ирке приходилось и сидеть на кассе, и играть в «черном». Видов был вынужден носить Женька на руках. Ему это было невероятно трудно, не под силу. После каждого представления он выдыхался и обзывал Пухарчука последними словами.
   Женек совсем завял. Петякантроп, его любимый Петякантроп, который все годы обещал его расплющить, ныл и жаловался… его не было рядом. Заступиться было некому.
   Пухарчук выплакал все слезы, забывал текст во время представления и срывал спектакль за спектаклем. Ирка отвешивала ему затрещины и не могла дождаться приезда девочки. Она уже получила две телеграммы и теперь махала ими перед Женьком и торжествующе кричала:
   — Женечек, скоро девочка приедет, маленькая такая лилипуточка, и ты увидишь, каким должен быть настоящий лилипут, — и тут же срывалась на пронзительный крик: — И уж не таким плешивым чудовищем, как ты!
   Прошло две недели после отъезда Горе. Видов зверствовал на сцене и лупил Женька за все на свете. Левшин, по настроению, заступался за Пухарчука, но получал от Ирки по голове и надолго замолкал.
 
* * *
 
   Женек продолжал срывать спектакли. Он уже не слышал, когда к нему кто-нибудь обращался, а все плакал и плакал, вспоминая Петю.
   В тот вечер я зашел к Женьку позже обычного. У него было непривычно прибрано. На столе — ни пирожков, ни бутербродов, пачка чая стояла не распакованная, постель заправлена, чего в жизни никогда не бывало. Еще на столе лежала подзорная труба и миниатюрный ножичек-брелок, который у него все время выпрашивал Петя. Женек сидел на кровати, его маленькое личико было сморщено от набежавших морщинок, маленький носик был красный от слез. Чемодан, набитый всякими безделушками, стоял рядом с ним.
   — Ты куда собрался? — спросил я как можно веселее,
   — А-а, — слабо улыбнулся Пухарчук, — это ты, паренек… Евгеша, — тоненько заплакал он, — передай этот брелок Пете, он ему очень нравился… а это, — поднял Женек подзорную трубу, — я дарю тебе… а водяной пистолет мы так и не купили. Я так мечтал о нем, мы с тобой и в войну не поиграли…
   — Ты чего, парень? — обнял я его. — Тоже уезжать собрался?
   — Ага, — кивнул как-то неопределенно Женек, еще больше морщась, и по этим морщинкам, как по желобкам, одна за другой катились маленькие сверкающие слезинки.
   — Куда ты? — еле выговорил я. — Женек, а я? Куда же ты…
   — Тебе, Евгеша, туда не надо, — ответил он так тихо, что я ничего не услышал.
   — Я тоже уйду, — прошептал я. — Больше не могу здесь.
   — Какие все злые, — затрясся Женек, закрывая маленькими ладошками личико. — Почему меня так все ненавидят? За что? В чем я виноват?
   Мне нечего было ответить Женьку. Таких друзей, как я, надо живьем сдавать в анатомический музей.
   — Евгеша, — попросил меня Женек. — Ты никому не говори, что я собрался уезжать.
   — Да куда же ты на ночь?
   — А я рано утром, — внезапно засияли глазки Женька. — Еще не решил, правда, но уеду обязательно… туда, где меня уже никто и никогда не обзовет, где нет злых людей. И еще я тебя попрошу, передай от меня Витюшке бабочку… она ему понравится…
   Он протянул мне свою любимую огромную бабочку в горошек.
   Какой же я был дурак, унося под мышкой подзорную трубу, бабочку и в кармане подарок для Пети. Мне еще хотелось спросить у него об операции, но, как всегда, не повернулся язык.
   Женек закрыл за мной дверь, не раздумывая насыпал горсть таблеток в стакан, выпил и со счастливым личиком лег на неразобранную кровать.
 
* * *
 
   — Да разве это бегемот?! — кричал Закулисный, бегая вокруг клетки. — А ну-ка, дай сюда буханку!
   Он вонзил в хлеб иголки, одну за другой, и с размаху бросил буханку в раскрытую пасть Стелле.
   — Ха-ха-ха! — засмеялись люди.
   — Сожрал и не подавился! — веселились дети.
   — Смотрите! — закричал Видов. — Как вон та обезьяна на нашего лилипута похожа.
   — Она симпатичнее его в сто раз, — презрительно возразила Ирка.
   — За что?! — закричал Пухарчук, бросаясь к бегемоту. — Что вы сделали?! Стелла же больше не вынырнет!
   — А почему в зоопарке нет клетки с лилипутом? — ужаснулась Елена Дмитриевна.
   — Да, да! — заволновались кругом. — Почему?
   — Вот свободная клетка, — показала Ирка рукой. — Сажайте его туда!
   Женька бросили в клетку.
   — Теперь все — как и должно быть! — радостно потирали руки учителя и воспитатели. — Дети, быстрее, быстрее, бегите сюда! Это вам не какой-нибудь там бегемот или слон!
   — Витюшка! — закричал Женек, хватаясь за прутья.
   — Витюшка, выпусти меня отсюда!
   Но Витюшке махали руками крошки, ему, как всегда, было некогда. Левшину надо было объять необъятное…
   — Евгеша! — пытался разогнуть огромные прутья тоненькими ручками Пухарчук. — Ты ведь говорил, что ты мне друг, выпусти меня отсюда!
   Но Евгеша стоял, смотрел и думал… Дешевый наблюдатель, и он не бросился на помощь.
   Толпа ревела от восторга. В зоопарке появилось новое зрелище.
   — Не надо… — стонал Женек. — Я ведь тоже человек!
   Толпа бросала камни, Женек метался по клетке, его ширяли палками и кричали:
   — Да разве это лилипут? Нас опять надули! Ах ты, чудовище, ты нам ответишь за все! Его надо отдать в цирк — отдрессировать.
   — Дети! — захлебывались от восторга администраторы этого зрелища. — Хотите, он у нас сейчас полетит? Без всяких там веревочек, ниточек…
   — Хотим! — раздался звериный рев.
   — Петя! — из последних сил прохрипел Женек, про-тЯгивая окровавленные ручки к обезумевшей от жажды зрелища толпе. — Где ты? Петякантроп, спаси меня!
   Горе прорывался сквозь толпу, но его подмяли и забили ногами.
   — Спасите-е! — затрепыхалось маленькое тельце на лрутьях — и затихла жизнь в Человеке.
 
   Мать увезла хоронить Женька в Находку. Ирка после всех разбирательств была в ярости. Витюшка погрузился в страшное оцепенение, лишь изредка вставая с постели, охая от боли в желудке.
   Я до конца не мог поверить в случившееся. Все происходило как в страшном сне. Ирка пыталась напоить Левшина и затащить его в постель, но Витюшка, который плевать хотел на все на свете, плюнул ей в лицо.
   — Кто следующий? — заплакал он.
   Всю дорогу до Куралесинска Левшин думал о Женьке. Его смерть сломала начисто весь бесконечный Витюшкин оптимизм.
 
   В Куралесинск я приехал только через год. Когда позвонил Левшину, родители, которые никогда не церемонились с теми, кто ему частенько звонил, вдруг спросили: — Простите, а кто это?!
   Я представился. Мать зарыдала… Следующим за Женьком был Левшин. Я отказался в это поверить.
   — Десятая палата, — сказала мне его мать.
   На следующий день я пошел проведать Витюшку, наивно предполагая, что все окажется не так, что все это неправда. Я зашел в больницу и поднялся на второй этаж.
   — Простите, — обратился я к дежурной сестре. — Где десятая палата? Виктор Левшин, может быть, знаете такого?
   — А-а, Витюшка, — улыбнулась грустно женщина. — По коридору третья дверь.
   — Извините, — еще раз обратился я к ней. — А это правда?
   — Не знаю! — тут же оборвала она меня. — Проходите, не задерживайтесь!
   Я подошел к палате. Сердце на мгновенье остановилось и, проклятое, чуть не разорвало грудь.
   «Господи! Этого просто не может быть. Витюшке нет еще и тридцати…»
   Я открыл дверь. В палате стояла всего одна кровать, на которой лежал незнакомый мне парень. Рядом с ним в белом халате сидел мужчина. Я растерянно поздоровался и вышел. Потом снова посмотрел на номер палаты.
   — Простите, — вновь открыл я дверь, обращаясь к больному. — Вы не подскажете… мне сказали, что в десятой палате находится Виктор Левшин.
   У парня, лежащего на кровати, страшно менялось лицо, он что-то пытался мне крикнуть, но до меня только долетал непонятный шепот.
   Мужчина сделал мне знак рукой, чтобы я приблизился.
   — Садитесь, — сказал он, уступая мне стул. — Я Витин отец.
   Я еле устоял на ногах, отказываясь верить услышанному.
   Передо мной лежал Витюшка. Ему сбрили усы, остригли длинные густые волосы, а его красивое продолговатое лицо, как и весь обезвоженный организм после перенесенных операций, стало неестественно маленьким, не его лицом, одни только глаза очень отдаленно напоминали, что это Витюшка, но в этих глазах даже угольки от некогда бушевавшего степного костра — и те погасли.
   — Прободная язва, — тихо сказал отец и заплакал. — Три операции за последние полгода… весь желудок вырезали, — закрыл он лицо руками. — Я предупреждал его, а он гуляка был… все нипочем… связался с этой филармонией, чего ему дома не хватало! — бросил он на меня измученный взгляд. — Он вас все время вспоминал, вы же были его другом?
   — Да, — прошептал я, и вдруг до меня дошло, что он сказал «был».
   «Витюшка! — захотелось мне заорать. — Как же так?» А он лишь смотрел на меня своими большими тоскливыми глазами, и слезы катились по его прозрачной коже, Витюшка хотел мне улыбнуться, но не мог.
   «Больно, — скорее догадался я, чем услышал его голос. — И никто не пришел меня навестить… и ты не пришел…»
   «И ты не пришел… — вздрогнул я от его слов. — Никто не пришел».
   Мое злое, недоуменное, забытое поколение.
   «Витюшка! — вдруг захотелось мне хлопнуть его по плечу. — Еще не вечер!»
   — Он все ждал, что кто-нибудь придет, — донесся до меня тихий голос отца, — а как попал сюда, все его забыли… он вас часто вспоминал, Женька… если б так не расстраивался, может, все и прошло, а то ведь нервы… Что ж ему дома не хватало? — уронил он голову в ладони. — Ничего для него не жалели…
   «Витюшка, — смотрел я в его глаза. — Чем же я могу тебе помочь? Чем могу утешить тебя?»
   — За что? — шевелил он губами. — Кому я сделал что плохого в этой жизни? Это несправедливо…
   «Да, Витюшка… это несправедливо, как и все, что творится вокруг нас. Мне сейчас едва ли лучше, чем тебе…»
   — Евгеша! Я хочу жить! — с трудом разбирал я Витюшкины слова. — Я не хочу умирать! Почему я должен умирать?
   Я положил руку ему на плечо. Нет, передо мной был чужой человек, я разговаривал с ним и не видел Витюшку. Что я мог сказать чужому человеку такое, отчего ему было бы легче? И тогда мне стало по-настоящему страшно. Этот страх передался и ему, он закрыл глаза, чтобы больше меня никогда не увидеть.
   — Я приду завтра, — сказал я этим людям, но они все поняли. Они поняли, что я не приду сюда больше ни завтра, ни через неделю… Меня никто не держал. Они привыкли к предательству.
   — Прощайте, — поднялся я и закрыл за собой дверь.
 
* * *
 
   Писатель стоял за дверью и ждал меня. Я подошел к нему, заглянул в глаза и спросил:
   — Ну что, Писатель, как, по-твоему, страшно умирать?
   — Мы с радостью засыпаем после хорошо прожитого дня, — ответил он дерзко и обреченно. — Наверно, так же и умираем.
   Мне вдруг захотелось посмотреть, как будет умирать он, он, который мечтал о доброте и порядочности, не сумевший постоять даже за свое "я".

P.S. Мы кормили хлебом Стеллу

   Мой измученный мозг имеет привычку шумно ворочаться в голове и, поеживаясь от воспоминаний, вытаскивать из небытия покойников, издеваться над ними и мешать спать любимой.
   Я знаю, когда Валенька, проснувшись ночью, смотрит на меня и жадно прислушивается к монологу. Наши взгляды встречаются в темноте, но Валенька об этом не догадывается. Зачем ей знать слишком много, даже если она знает мою тайну. Валенька счастливый человек, у нее от этой тайны черные круги под глазами наутро, и каждую ночь она открывает что-то для себя новое и молча ревнует к тайне, которую я до сих пор не знаю, как зовут. Наверное, знал, но забыл и вдруг начал вспоминать и проходить слишком часто мимо телефона, где стояла она, в белых шортах, в белой футболке с надписью «Московский цирк» и с белым огромным бантом, запутавшимся в нежно-каштановом облаке. Я слишком часто стал ездить в Липецк к Стелле и кормить ее тем хлебом, который мы всегда покупали в буфете на втором этаже гостиницы «Центральная».
   — Барышня, — всякий раз я подхожу к ней, — ну сколько ж можно звонить? — дотрагиваюсь рукой до рычага телефона, и она смотрит на меня изумленными бирюзовыми глазами, в которых я без труда читаю: — Вы сумасшедший? Я вас в первый раз вижу! — она опускает бирюзовый взгляд на две булки распаренного хлеба, а моему возмущению нет предела.
   — Ну, я вас умоляю! Стелла уже заждалась!
   — Я не знаю никакой Стеллы! — не сводит она глаз с хлеба. — Вы мне мешаете звонить!
   — А я не знаю никакого сумасшедшего, я скрипач и тоже на гастролях. Правда, у нас бывают психи в оркестре, но сейчас они лабают далеко отсюда, последний водил смычком во Флориде и писал, чтобы мы его приняли назад. Он ставил слезы вместо запятых и точек, но мы его не приняли, и предатель повесился. Ностальгия, милая барышня в белом, ностальгия. Она не уместилась в его восьмиместном лимузине, в жарких объятьях мулатки и в особняке на Майами-Бич. Это наше родное чудо света, оно не продается и не покупается. Вы обалденная девчонка, я сегодня буду дирижировать в вашу честь! Нет-нет, вы меня не так поняли. Я и флейту могу подменить, и литавры, просто дирижер с арфой гудят третий день в седьмой излучине реки Воронеж.
   Милая, почему ты плачешь? Твои слезы падают мне на плечи, только не включай свет, я закрою глаза, и тогда мне станет страшно, я тоже заплачу и пойду пропью последние деньги. В нашей спальне темно, очень темно, на улице хулиганы расстреляли фонари, и звезды забыли проснуться. Я слышу твое дыхание. Родная, ты так устала со мной. Мне хочется умереть у тебя на груди, ты расскажешь мне напоследок сказку, которую бережешь для нашего будущего сына или дочки, но лучше сына, мы назовем его Иисусом. Он вернет речки, вырубленные леса, заливные луга и очистит воздух от ртути. Почему ты не говоришь мне, что видишь мои открытые глаза? Почему ты ни разу не заговорила о моей тайне? Она у нас с тобой общая, она никогда не была моей, и я уже давно не говорил, что люблю тебя.
   — Кстати, барышня, одну булку я купил специально для вас! Вы себе даже представить не можете, как нас заждалась Стелла! Ну, я вас умоляю, хорошо, вы добились своего. Да, я снежный барс, я остановитель лавин, единственный из России приглашенный в Липецк на международный симпозиум, и вот стою перед вами на коленях. Я никогда не выучу китайский язык и не спрыгну с Бруклинского моста, но к любимому бегемоту Стелле я отнесу вас на руках прямо сейчас. Вернее, к бегемотихе, но грубо, правда? Стелла моложе вас, а когда подрастет ей еще надо найти достойного бегемота, который бы понравился Стелле. Она такая капризная. Вам повезло. Я наглец? За кого вы меня принимаете? А если действительно руку на Библию, то я поджигатель вулканов и профессиональный вор юных бегемотов, которых продаю в спецкомбинаты, где из них делают спецколбасу для спецлюдей. Вот вам булка, я вас люблю и приглашаю покормить спецбегемота. Боже мой! Я помню ее смех.
   — Так вы любите меня? — протянула она руку нерешительно к булке, и двухмиллионный звон лесных колокольчиков оборвался, и тонкие пальцы дотронулись до теплого хлеба, и было ей перед закрытием буфета на втором этаже гостиницы «Центральная» не больше семнадцати лет, наверное, это был май, легкий загар тронул веснушки на чуть округлом личике, позолотил шею и спрятался в нежно-каштановое облако волос.
   Когда мы подходили к Стелле, больные ходили по парку с мудреными хоботками в стаканчиках и пили из них лечебную воду, в которой было столько железа, что они молодели и прямо на глазах совокуплялись. Я сказал, что люблю ее, и это мне было совсем нетрудно, я был старше, и жизнь казалась бесконечным чудом, но почему именно она, именно сейчас признается мне (когда в тот же день я снял в гостиничном номере с нее футболку с надписью «Московский цирк»…), как один непромытый господин, лет пятидесяти, с зеркальной болезнью и с наколками на волосатых лапах, плелся за ней с пляжа до самой гостиницы, как предлагал деньги, а ей было и страшно, и отчаянно приятно, и если бы (она так и сказала), если бы пьяный господин не споткнулся возле дверей гостиницы и не повалил швейцара, она бы еще вчера рассталась с невинностью, и если бы я ее взял за руку у телефона и сказал «пойдем», мы бы не пошли кормить Стеллу, а сегодня она хочет побыть последний день, последний день в своей жизни невинной, а завтра — целует она меня в губы, а завтра — маленькая грудь бесстрашно прижимается к моей, а завтра — ускользает она от меня, а завтра — один Бог нам будет судьей, покровителем. Ты завтра придешь в цирк, и я буду танцевать под куполом для тебя одного «Аргентинское танго», а хочешь, я сделаю на канате смертельное сальто, чтобы ты на всю жизнь запомнил меня, когда твое сердце сожмется от страха, но не бойся, глупый, я так люблю завтрашний день, я так устала от своей невинности, от домогательств старого администратора, что я привяжу себя тысячами лонж и буду кружиться под волшебную музыку для одного тебя, только для одного мужчины на свете, даже если мы больше никогда не увидимся, даже если разлетимся ласточками по голубому небосводу и никогда больше, никогда, никогда, никогда… заплакала ты, и бирюзовые слезинки, точь-в-точь, как сейчас у Валеньки, больно падают мне на плечи, и я закрываю глаза, потому что чувствую, как Валенька протягивает руку под кровать за сигаретами. Я изо всех сил стараюсь притвориться спящим. Пока Валенька будет курить, она будет украдкой меня рассматривать, один раз я не выдержал и открыл глаза, и она ничего не сказала и не спросила, и мы не были чужими поздним утром, когда любили друг друга, и я не боялся назвать ее Валенькой, потому что до сих пор не знаю, как зовут ее. Наверное, знал, но забыл. Я заблудившийся вздох Вселенной с измученным мозгом, прости меня, милая, что не оказался скрипачомснежнымбарсомостановителем-лавинподжигателемвулкановвором, что опять простой жалельщик оставшихся без Родины бегемотов придет полюбоваться на тебя в цирк, послушать «Аргентинское танго», что вновь и вновь остановится возле телефона и не возьмет тебя грубо за руку «пойдем», а будет радоваться, как ты стоишь возле клетки со Стеллой и хлопаешь в ладоши от радости, бросаешь куски хлеба прямо в огромную пасть африканской красавице, своей сестре по Космосу; я пришелец из ужасных миров, вынувший из прекрасных болот экватора самое грациозное творение природы и случайно, совершенно случайно назвавший его Стеллой, а не Валенькой, я z, игра белковой молекулы, счастлив тем, что делюсь с тобой хлебом, смеюсь, когда Стелла прячется в ванне, хитро подглядывает за нами и шумно выползает на своих прелестных ножках из ржавой воды. Самый вкусный хлеб у нас. Смерть кормильщику! Он забыл Бога, он забыл, что через двадцать три дня его переедет трамвай, забыл, что его душу тоже посадят в протухшую воду! Давно кончился хлеб для кормильщика, а Стелла не отходит от нас, она великое творение природы, может быть, знает то, что я узнаю только завтра, она, обреченная вскоре умереть в вечной девственности и одиночестве, думает о своей сестре по Космосу, у которой завтра последнее представление, последнее «Аргентинское танго» для единственного в городе вырубленных лип. Не плачь, Валенька, и брось курить, я устал без темноты, уличные хулиганы мне сейчас дороже тебя, я не понимаю смысла твоей так быстро состарившейся игры, но я твой союзник, и если тебе смертельно хочется поехать со мной в Липецк и покормить Стеллу хлебом из буфета на втором этаже, я помогу тебе в этом, только не мучь меня, затуши сигарету, которая прожгла мне глаза, сигарета мешает мне разглядеть под куполом цирка лонжу, которой пристегнута она, и я не вижу этого маленького троса, отделяющего оголтелых от верующих, я только слышу, как из-под палочки дирижера льется «Аргентинское танго», я только чувствую старческое хрипенье администратора, я только вижу ее, танцующую на канате в белоснежном бальном платье: бесстрашную, нежную, удивительную. Не плачь, милая, не плачь! Белые бабочки самые прекрасные обманщицы, один Бог им судья, покровитель. Не плачь, Валенька, я люблю тебя, только тебя одну, верь мне и не включай свет.
 
   1986 г.