Евгений Коротких
 
Черный театр лилипутов

   Посвящается бродячим бегемотам, друзьям «мойдодыровцам» и первому редактору шутовского романа Леночке Пучковой


 
   Ни один лилипут не мечтает стать гулливером…

   Жить хотелось — до безумия… Бросить все, снова уехать, насмотреться на чужое незнакомое, вспомнить забытое, старое, сравнить. Так вот она, возможность, хватайся за нее, как за канат, раскачивайся по жизни, бейся снова об ее углы, устанешь — сорвешься, жить захочешь — выползешь!
   И я схватился опять, не смог усидеть дома, и вновь потащила меня, непутевого, такая же непутевая, сладкая в своей неизвестности, горькая в своей откровенности, страшная в своей непоследовательности. За волосы меня потащила, знала, что не воспротивлюсь, головой о камни, сквозь леса и поля, через города и села — волоком.
   — Сидишь? — спрашивает Писатель.
   — Сижу.
   — Наездился? — ухмыляется.
   — До рвоты.
   — Еще поедешь? — издевается.
   — Обязательно.
   — Думаешь, найдешь?
   — Найду.
   — Тогда — вперед! Иди, ищи свою мечту! Пшел прочь! И я пшел прочь, послушный, как всегда, ведь от судьбы, как от себя:…как от долгов…как от рогов.,… как от соседей-дураков с домашним телевизионным хобби…уйти, как видимо, нельзя… тогда за мной, мои друзья, улыбку выньте из кармана и надевайте иногда.
 
   Природа, разумная мать, нежная и любящая, задумалась о чем-то на секунду, подбросила на ладони гипофиз и наотмашь влепила по нему левой ногой. Она делала это очень редко, так, от скуки, а может быть, забавы ради — кто знает? Если бы удар пришелся по гипофизу правой ногой — это еще куда ни шло, черт с ним, с акселератом; еще лучше, если б он остался лежать на ладони, но если уж левой ногой, то лучше вообще не рождаться…
   Случилось так, что в городе Находка появился на свет Евгений Иванович Пухарчук, такой же, как и мы, частица космоса, — но лилипут по рождению. Кое-как закончив восемь классов, Женек, несмотря на все усилия местных врачей, так и не переплюнул отметку один метр двадцать сантиметров. Матушка, в отчаянии схватив треснувший от слез и купюр кошелек, а также пару десятков океанских крабов (в надежде на экзотику и понимание), каждый из которых был выше ее сына, устремилась в Москву.
   Так мой будущий коллега по искусству оказался в одной из ведущих клиник мира вместе с такими же бедовыми, как и он сам. Их пичкали таблетками, кололи шприцами, растягивали, сжимали, лишь немногие через некоторое время смотрели на своих друзей сверху вниз и исчезали навсегда как для них, так и для себя.
   Но у всех лилипутов оставался шанс — операция на гипофизе. Ни один врач мира не мог предугадать исход. Это был выстрел в висок — или осечка. Третьего — не дано.
   В двадцать три года для них был последний звонок на чудо… Некоторые «маленькие» и их родители решались на операцию, некоторым везло: гипофиз начинал усиленно вырабатывать гормоны роста, и природе-мачехе оставалось лишь всплеснуть от умиления руками и стыдливо отвернуться, глядя не на свое счастье.
   Женек полежал годика три, проглотил тонны две таблеток, принял пару тысяч уколов — и… подтянулся на полтора сантиметра. Врачи, покачав скорбно белыми колпаками, развели в стороны руки и подписали приговор: «Закрытая зона роста». Но есть шанс — выстрел в висок. Так ему и сказали: «Хочешь жить — стреляйся!» Сказали это, когда Женьку было семнадцать лет. Мать наотрез отказалась от операции.
   — Может, еще вырастет? — валялась она в ногах у врачей. — Ведь были же случаи?
   — Были, — отвечали те, а сами смотрели на нее и думали: «Ну что мы можем сделать? Сами под Богом ходим…»
   Мать надеялась на чудо, мать верила в Бога, оставаясь неверующей. Женек ни во что не верил: он был ребенком, а дети верят — в сказки. Пухарчук очень любил сказки, но знал, что до выстрела оставалось шесть лет.
   А еще он любил врачей, но только не тех, которые кололи и заставляли глотать таблетки, а добрых дядей и теть, которые всегда подходили к нему с радостными улыбками, осматривали и долго, важно о чем-то беседовали, поблескивая очками. Тогда он был в центре внимания, и ему это нравилось.
   А еще Женек был очень шустрый и бестолковый лилипут. Он любил бегать с друзьями по клинике и наводить бардак в палатах. Но самым излюбленным объектом внимания у лилипутов была повариха баба Паша, строгая, баскетбольного роста пожилая женщина.
   Лилипуты, как легенду, передавали из уст в уста, что два года назад Эдик из Красноярска под самым носом бабы Паши стащил три пачки вишневого киселя. Когда кто-то с сомнением качал головой, звали очевидцев — Колюшка из шестой и Серегу из восьмой палаты, и те после страшной клятвы: «Чтоб я не вырос!» — рассказывали невероятную историю.
   Даже подойти к кухне у лилипутов считалось уже чуть ли не подвигом. Огромные размеры бабы Паши поражали воображение. Для них она была тем, чем Циклоп для Одиссея. Что касается самой бабы Паши, то она очень любила, своих «малышей», но держалась с ними строго. Иногда, поймав озорника, поднимала его на руки и громко — для остальных лилипутов, которые успели разбежаться, но все хорошо видели и слышали, — говорила:
   — Так, этот котел занят, этот тоже. Ага! Вот свободный, ну сейчас мы тебя сварим! Или нет… какой ты толстый… лучше мы тебя поджарим.
   Лилипут верещал от страха и удовольствия. О бабе Паше ходили фантастические истории, а врачи, подслушав очередную жуткую небылицу, сами угорали со смеху и сплетничали о любимой поварихе.
   Эдик из Красноярска уехал домой два года назад. Пухарчук дружил с ним, но до сих пор не мог простить ему, что тот не взял его с собой — на дело. Сердце героя всегда готово к подвигу. У Женька был дерзкий план. Он решил переплюнуть Эдика и еще сто пятьдесят будущих Эдиков вместе взятых. Пухарчук задумал стащить у бабы Паши — нож. Огромный кухонный нож, блестящий и страшный. Правда, что он будет с ним делать, Женек еще не знал, но в этом ли дело? На гоп-стоп Пухарчук отобрал самых отчаянных, которые не сдрейфят, — мужиков что надо. План был до невозможности прост. Баба Паша выманивается из кухни под любым предлогом, а он в это время вбегает, хватает нож — и исчезает. Концовка была всем понятна, а вот начальная фаза оставалась какой-то расплывчатой и туманной. На Женька лилипуты смотрели, как на камикадзе. Он, еще не стащив нож, уже парил на небывалой высоте.
   Положа руку на сердце, Пухарчук сам не верил в удачу этой затеи, но отступать было некуда, помочь мог только экспромт. Все ждали от него подвига.
   О часе операции было сообщено всем палатам за завтраком. Женек не проглотил манную кашу и не выпил компот — волновался. Всю ночь он просидел во сне на горячей сковородке, а раскаленное масло шипело и брызгалось, обдавая его с ног до головы. Потом его порубили на мелкие кусочки вместе с петрушкой и репкой, и баба Паша громким ворчливым голосом, опуская кусочки в дымящийся бульон, говорила: «Будет знать, как нож красть».
   Сон был ужасным, но еще ужаснее было то, что ему предстояло сделать. Женек мучительно искал выход, что лучше: сказаться больным, отказаться от бредовой затеи или… Ничего толкового в голову не приходило, и тогда Женек сделал то, до чего не додумался бы ни один мудрец. Важен не столько поступок, сколько память о нем, а воспоминания обрастут такими подробностями, что никто и не вспомнит, было ли это на самом деле.
   …Ведь Эдик из Красноярска стащил не три пачки киселя, а одну! Об этом Пухарчуку совсем недавно рассказал Серега из восьмой — за то, чтобы Женек взял его в дело. Единственное, чего не знал Серега, так это то, что пачку киселя Эдику принесла бабушка, которая по просьбе внука «тиснула» ее с кухни, заговорив бабу Пашу, а в остальном все было чистой правдой. И Женек, совсем не ведая того, пошел проторенной дорогой.
   Пробегая мимо кухни, он бросил свернутую записку, которая угодила прямо на плиту перед бабой Пашей. Записка уведомляла, что Пухарчук, из третьей, хочет украсть кухонный нож и что он это сделает перед обедом.
   — Я вот сейчас этого Пухарчука! Да прямо в котел! — задрожала клиника. Женек еще не успел добежать до палаты, как к нему со всех ног мчались Серега из восьмой и Жоржик из пятой со страшным известием о раскрытии заговора. Теперь уже лавры героя никто не мог отнять у Женька. Не он виноват, что их предали, а вот предателя надо немедленно найти и строго покарать. Пухарчук начал выступать в роли неумолимого судьи, проводя со своей свитой допрос с пристрастием. Распутать такое сложное дело было нелегко. После очередной клятвы: «Чтоб я не вырос!» — Женек скептически покачивал головой, чесал за ухом и как-то нехотя говорил:
   — Хоть ты мне и друг, Василек, но правда дороже…
   — Да чтоб я не вырос!
   — Странно…
   Допрос святой инквизиции был детской забавой по сравнению с тем, что устраивал Пухарчук на судилище. Лишь известие о том, что Женька через два дня выписывают из клиники, не заставило лилипутов признаться в предательстве.
   Женек лежал с закрытыми глазами и представлял, как он вдруг приедет сюда снова через несколько лет -на операцию. А после операции он вырастет сразу… На сколько метров — Пухарчук решить не успел, потому, что к дверь постучали и в палату вошли мужчина и женщина.
   Женщина была около метра пятидесяти росту, с наивными голубыми глазами трехлетней девочки, толстенькая, с кривыми короткими ножками, с пухлыми ручками, пепельно-седые волосы были уложены в высокую прическу. Говорила женщина мягко, с выражением, но иногда где-то там, на задворках, проскальзывала наигранность. Ей исполнилось шестьдесят лет, хотя выглядела она моложе; всегда куда-то спешила, чуть вперевалочку перебирая короткими ножками, чем-то напоминая маленького черепашонка, устремившегося к морю за убегающим отливом.
   Елена Дмитриевна Закулисная стояла напротив кровати Пухарчука и внимательно его рассматривала. Чуть сзади стоял ее сын — Владимир Федорович Закулисный. Он был на несколько сантиметров выше своей маман, толстенький, кругленький, с такими же кривыми ножками и огромным животом, на котором еле сходилась рубашка. Это была точная копия своей матушки и покойного папочки — Федора Ивановича Закулисного, создателя «черного театра». Владимиру Федоровичу было тридцать пять лет, он недавно развелся с третьей женой и собирался жениться на четвертой.
   — Женечка! — после внимательного осмотра ахнула Елена Дмитриевна, всплеснув руками.
   Потом, как бы не веря своим глазам, покачала головой и мелкими шажками засеменила к Пухарчуку.
   — Евгений Иванович Пухарчук? — участливо спросила она у него. — Я не ошиблась, Женечка?
   — Правильно, — пискнул Женек. — Это я… Пухарчук.
   — Здравствуй, — ласково сказала она. — Меня зовут Елена Дмитриевна Закулисная, а это мой сын — Владимир Федорович, — показала она рукой на сына.
   Владимир Федорович изобразил на своем пропитом, трясущемся от напряжения и желания похмелиться лице что-то очень похожее на улыбку африканского льва. Сказать он ничего не мог, а только старался унять двухдневную дрожь. Мать поставила условие: выпьет до «того» — продаст представление.
   — Женечка, — спросила Елена Дмитриевна. — Тебе когда-нибудь приходилось встречаться с артистами?
   — Нет, — недоуменно пропищал Женек.
   — А хотел бы им стать?
   — Кем? — обалдел Пухарчук.
   — Артистом! — с выражением воскликнула Елена Дмитриевна, высоко подняв над головой указательный палец. — Артистом!
   Пухарчук знал, что иногда отсюда попадают или в цирк, или в филармонию, хотя при нем набора еще не было. А вот теперь ему предлагают стать артистом!
   — Ты будешь играть на сцене, ездить по разным городам, — увлеченно рассказывала Елена Дмитриевна. — Тебе будут дарить цветы… Женечка, ты представляешь, что такое для артиста аплодисменты? Известность? И у тебя есть шанс стать артистом! Мы разговаривали с врачами, они нам сказали, что ты самый веселый и подвижный мальчик. Женечка, ну как ты, согласен?
   — Не знаю, — пролепетал Пухарчук. — Надо спросить маму.
   Женька выбрали не сразу. Пересмотрели все фотографии, порасспросили врачей, медсестер, и не последнюю роль сыграл фактор «закрытая зона роста». Ко всему прочему у него имелся недурной музыкальный слух. Мать вызвали в Москву, поговорили с ней, и после долгих колебаний она дала согласие. Так в 17 лет Женек стал артистом Куралесинской филармонии.
 
* * *
 
   Ресторан жил своей обычной, насквозь прокуренной и пьяной жизнью. Мальчики и девочки с нелепо распухшими личиками приценивались друг к другу… Они вызывающе громко смеялись, заглушая проскальзывающее иногда чувство неловкости, до умопомрачения много курили и швыряли окурки на пол.
   Посетители посолидней держались особняком. Не в силах быть с ритмом на «ты», они, словно загнанная семья слонов, неумело топтались на месте и не бродили по залу в поисках знакомых.
   Через час ресторан опустеет, агония бутафорского веселья затихнет, чьи-то родители будут напрасно караулить входную дверь, звонить в милицию, в «скорую помощь», знакомым и незнакомым в поисках своего желторотого, который, не успев чирикнуть, уже сорвал голос. У солидных посетителей есть железное алиби… они или разведены, или собираются это сделать.
   Я весь вечер танцую с Гузель. Ей лет восемнадцать, худенькая, с красивыми ногами, распущенные волосы пшеничным облаком плывут над плечами.
   — Как… неужели… — недоуменно шепчет она ярко раскрашенными губами, — неужели вашему лилипутику девяносто лет? И ты вместе с ним играешь на сцене?
   — Я же сказал, что работаю администратором, но когда кто-нибудь из артистов болеет, то приходится.
   — Вот это жизнь… — мечтательно протягивает девчонка, прислонившись ко мне. — Никогда не думала, что познакомлюсь с артистом.
   Танец закончился, мы сели за мой столик. Ее знакомые мальчики с огромными розовыми ушами и квадратными плечами предупреждающе пускали дым в мою сторону.
   — Твои знакомые? — спросил я Гузель. — Вместе учитесь или друзья?
   — Так, — нехотя ответила она. — Тот длинный сегодня угощает.
   Я внимательно смотрю на нее. Она — на меня.
   — Уйдем отсюда, — прерываю я молчание.
   — Хорошо, — соглашается она.
   Ресторан корчится в объятиях сумасшедшего рока, а вместе с ним и его угоревшие завсегдатаи. Кое-как пробираемся между танцующими. Выходим… Большие глаза девчонки в темноте кажутся страшными и недоступными.
   — Ты на меня за что-то обиделся? — вдруг доносится звук ее голоса.
   — За что? — тихо недоумеваю я и не замечаю, как уже обнял Гузель. — У тебя был кто-нибудь? — с замираньем шепчу я.
   — Нет…
   Стремительно льнут губы, а моя страсть к этой девчонке превращается во что-то большее.
   — Уже поздно, — говорю я, как-то по-отечески гладя ее волосы.
   Гузель обвивает меня руками и пристально смотрит в глаза.
   — Ты меня уже не приглашаешь… к себе? — спрашивает она выдохом и опускает глаза, замерев в напряжении.
   Мне кажется, она сейчас заплачет, я полон благородства, рисуюсь уже больше сам перед собой. У нее на глазах блестят слезы и во взгляде сквозит благодарность… или (мне вдруг показалось) недоумение?… Последний долгий поцелуй, нет ни откровенности, ни страсти, прощаемся навсегда, неизвестно зачем встретившись…
 
* * *
 
   Лоснящаяся от безделья рожа швейцара зырила на меня с нескрываемым злорадством.
   «Ну что, мальчишка, пролетел? — таращились на меня его заплывшие глазенки. — Вот и меня „капусты“ лишил».
   Не успел я зайти к себе в номер, как телефон забился в продолжительных конвульсиях.
   Звонил Виктор Левшин, или попросту — Витюшка, как он сам любил представляться. Витюшка работал в «черном» на сцене и администратором, был выше среднего роста, несколько худоват, его лицо казалось продолговатым и узким, с длинными густыми черными волосами, пушистые усы свисали над суетливым ртом, нос после одного курьезного случая нахально и крупно глядел чуть вправо. На жизнь Витюшка смотрел исключительно из окон ресторана, который был его домом, обслуживающий персонал — родней, а посетители — благосклонными зрителями, сквозь пальцы взирающими на его самые дурацкие выкрутасы. Обидеться на него было невозможно, Левшина тут же прощали, любили и уводили.
   Короче, это был мой друг, который в любой момент мог меня предать, за кабацкую шлюху бросить в беде, оклеветать и тут же отречься от своих слов. Он это знал прекрасно, так же, как и я. Что и говорить, дружба — прекрасная штука, особенно когда знаешь, на что способен друг.
   Сейчас этот неугомонный орал в трубку, чтобы я был готов к встрече.
   — Что надо? — спросил я, открывая дверь. Рядом с Витюшкой, обняв его за талию, стояла накрашенная толстая девица, в которой я без труда узнал Люси из ресторана.
   — Один? — удивился Левшин. — Не понял, ты же с крошкой ушел.
   — Не твое дело, — оборвал я его.
   Люси поставила на стол коньяк и вынула из сумочки бутерброды. Она то и дело над чем-то смеялась, не выпуская сигарету изо рта. Я молча смотрел на приготовления. Потом перевел взгляд на коньяк и подмигнул Левшину. Витюшка довольно рассмеялся. Все ясно — обычный вариант подкрутки: «Не каждый день с артистами встречаешься, давай колись!»
   — Не скучно одному? — спросила Люси. — Куда ж ты Гульку дел, не пошла, что ль?
   — Тебе какое дело?! — обозлился я. — Рано девчонке по кабакам да по гостиницам шляться!
   — По кабакам, по гостиницам! — зашлась она смехом. — Это Гулька-то?!
   Люси прямо выворачивало от смеха. Я начал понимать причину ее веселья. Ужасно захотелось врезать ей затрещину.
   Витюшка и Люси, не обращая на меня никакого внимания, принялись целоваться взасос. Я налил себе стакан коньяка и залпом выпил. Потом еще, еще…
   Кто— то дышал перегаром в самое лицо, и жаркие слезы сначала жгли щеки, а уж потом медленно стекали вдоль моей шеи ручейком несчастья на грудь. Чьи-то пальцы иступленно и жадно метались и запутывались в моих волосах, а в ушах стоял стон, мольба:
   — Евгеша, милый, ну скажи… скажи еще…
   — Прочь! — взвыл я, вскакивая с кровати и отталкивая от себя призрак.
   А это был не призрак и не виденье… просто официантка Люси.
   — Ну скажи мне еще раз, ведь я этого больше никогда не услышу! — схватила она меня за ноги и прижалась к ним мокрым лицом.
   — Что сказать?! — орал я.
   — Скажи мне, что ты меня любишь…
   Она сорвала с ушей золотые клипсы, вырвала с мясом бесформенные золотые болванки с пальцев и теперь протягивала мне целую пригоршню золота. — Скажи… что тебе стоит? Я тебе все отдам…
   Этот кошмар длился еще несколько минут. Потом она спрятала золото в сумочку и торопливо оделась. Закурила и равнодушно посмотрела на меня.
   — Испугался?
   — …
   — Слушай, — произнесла она дрожащим голосом, выгребла из сумочки украшения и подбросила их на ладонях. — Здесь несколько тысяч. За одно только слово. У вас же рубля за душой никогда не бывает, у артистов, а я тебе сразу несколько тысяч! Соглашайся! Скажи мне, что говорил сегодня ночью, и это золото — твое!
   Я измученно молчал.
   — Кого же ты так любишь, милый? — прошептала она, внимательно вглядываясь мне в глаза. — Еще ни один кобель не сказал мне за всю жизнь и сотую часть тех слов, которые ты сегодня наговорил. Какая она счастливая… А кто же мне скажет хоть одно ласковое слово! Да что я, не человек?! Неужели я не имею права на счастье! Ты даже за золото испугался сказать всего-то одно слово… люблю! — упала она в истерике. — Всего-то пять букв…
   В тот же день я заехал Витюшке в ухо, хотя явно был неправ. Сам его выгнал, хотел открыть незнакомому человеку душу. Открыл…
 
* * *
 
   Я познакомился с Пухарчуком, когда ему было двадцать лет. Он уже выступал на сцене три года и изрядно поднаторел в своей роли. Как ни странно, заключение врачей: «закрытая зона роста» — осталось только на бумаге. Словно в насмешку гипофиз подбрасывал Женьку из года в год подачку, а за несколько последних месяцев он так вырос, что от Закулисного его отделяло сантиметров пятнадцать.
   — Это же не лилипут! — грохнул себя по животу от удивления Закулисный. — Это же… черт знает что такое!
   Собравшиеся в сентябре после трехмесячного перерыва артисты «Мойдодыра» удивленно разглядывали своего собрата по искусству. Это уже был не тот Женек, которого они знали, а что-то округлившееся, повзрослевшее, да еще и с заметным брюшком.
   Закулисный стоял и не находил слов, чтобы выразить свое возмущение. Здесь была ярость и на негодяев-врачей, которые надули его и подсунули дефективного лилипута, и на Женька, который знал, что растет, но никому об этом не говорил, и на самого себя, что не предусмотрел этого: были же раньше случаи.
   — Метр тридцать пять! — взвыл после обмера Пухарчука Владимир Федорович. — Ты куда растешь, скотина, я тебя спрашиваю?
   — Никуда, — пролепетал Женек. — Никуда…
   — Почему раньше молчал?! — затопал ногами Закулисный. — Почему не дал из дома телеграмму? Ты же не подходишь к роли?! По-твоему, грязнуля в «Мойдодыре» — это восьмиклассник, который не умывается по утрам? Посмотри на себя! Ты разве хоть на грамм похож на лилипута? Ты скоро меня перерастешь!
   В своем благородном негодовании Закулисный проклял всех медицинских светил, а самого Пухарчука предал анафеме.
   — Если еще подрастешь на несколько сантиметров,
   — подвел итог, — можешь прощаться со сценой!
   Прощаться со сценой Женьку не хотелось, но и перестать расти было не в его силах. Поэтому он, как и раньше, продолжал втихаря глотать какие-то таблетки, прекрасно зная, что в этом сезоне его заменить некем, а что дальше будет — никому не ведомо.
   Идти работать в филармонию меня уговорил Левшин.
   — Парень! — орал он. — Три месяца отпуска, все лето свободно! У детей каникулы, а у тебя творческий отпуск! Крошки, кабаки, гастроли, ты не знаешь, что такое артист?!
   — И так никогда дома не бываешь, — нерешительно возражал я.
   — Что ты сравниваешь! — с жаром вопил Витюшка,
   — Ты где-то там скитался никому не известный, жизнь постигал, а теперь дверь кабака пинком открывать будешь, заходишь, все крошки — твои, потому что ты — артист!
   — Ты и вправду считаешь себя артистом? — усмехнулся я.
   — Я в душе всегда был артистом! — подскочил Левшин. — Ты ж ничего не понял! Главное, что у тебя есть удостоверение, где черным по белому написано: «Куралесинская филармония — артист».
   — Вспомогательного состава, — дополнил я.
   — Пусть вспомогательного, — тут же согласился он, — а кто мне сможет объяснить, что означает «в/с», что это вспомогательный, а не высший? Парень, так ты будешь устраиваться?
   — Буду, — согласился я.
   — Ну-ка, скажи «лодка», — потребовал от меня Закулисный. Я сказал.
   — А слышится «водка»! — радостно вскричал он. — Так говоришь, ты хороший парень? — спросил Владимир Федорович, обращаясь ко мне с таким видом, будто я действительно о себе такое говорил. Значит, сможешь работать администратором?
   — Думаю, что смогу.
   — Придется играть и на сцене, если кто-нибудь из артистов заболеет, так что тебя нужно вводить в «черное». Сможешь на сцене?
   — Попробую… — пожал я плечами, приблизительно зная от Витюшки, в чем заключается игра на сцене в «черном».
   — Левшин сказал тебе, сколько будешь получать? — спросил Закулисный.
   — В общих чертах.
   — Значит, так, — понизил он голос. — Ставка артиста вспомогательного состава — четыре рубля пятьдесят копеек со спектакля. Наш план — сто спектаклей за три месяца. Устраивает?
   — Но я же буду работать администратором, а не на сцене?
   — Администратор и руководитель — это все я, — высокомерно произнес Владимир Федорович. — Больше нам по штату не полагается. Будешь проведен артистом, а работать — администратором. И еще… с каждого заделанного тобой спектакля я плачу по два рубля пятьдесят копеек тут же наличными. Сделал четыре спектакля в день — получай червонец. Понятно?
   Закулисный стоял передо мной чистенький, ухоженный, свежевыбритый, надушенный «Мечтой Франции», в черном кожаном пиджаке и тончайшего хлопка синей рубашке, с золотой толстой цепью на волосатой шее, с перстнем на пухлом пальчике, весь кругленький, кривоногенький и солидненький. От Витюшки я уже знал, что Закулисный два раза в год ездит к наркологу в Киев «кодироваться». И если это не помогает, то «вшивается». Сейчас в нем не было и намека на законченного алкоголика. Мы договорились…
 
* * *
 
   Славный город Куралесинск невозможно представить без старинного здания филармонии с облупленной крышей, со скорбящими сфинксами между колонн и нелепыми щитами рекламы. Филармония — это сердце города, откуда начинается праздное шатание на «брод» — любимое место трепачей и бездельников, влюбленных и просто незнакомых людей.
   Если вам вдруг придет в голову дикая фантазия подойти к служебному входу филармонии, где постоянно толпятся артисты, и прислушаться к разговору, не спешите сразу звонить в милицию. Нет, это не сбежавшие урки и не банда рецидивистов — это просто обыкновенные лабухи. Они тем и обыкновенны, что непосвященному кажется, будто все они сумасшедшие.
   — Это такая лажа! — взмахивает вдруг руками в отчаянии франт в шикарной бабочке, объясняя что-то своим собратьям по искусству. — Лабаю, лабаю я, вот уже наступает кода, ну, думаю, сейчас, вот сейчас он выдаст!
   — Ну? — кричат ему со всех сторон. — Ну?
   — И ведь выдает! — хватается франт за голову. — Мой абсолют правого чуть перепонку не выдавил! — И опять на том же месте?! — кричит радостно кто-то из толпы.