- Нет, не пойду. Я хочу остаться одна, оставь меня в покое.
   Только это она и могла произнести из того, что можно было бы сказать или о чем можно было промолчать, чувствуя, как дрожит рука Адриано рядом с ее рукой, слыша, как он повторил вопрос - с усилием переведя дух, будто задыхался. Только на лодку, что приближалась к мосту, она и могла смотреть. Сейчас лодка пройдет под мостом, почти под ними, выйдет с другой стороны в открытые воды лагуны и возьмет курс, будто неповоротливая черная рыбина, на остров мертвых, куда привезет еще один гроб, оставит еще одного покойника в этом безмолвном городе за красной стеной. Она почти не удивилась, когда увидела, что один из гребцов был Дино,
   А так ли это было, не придумывает ли она еще одну, совершенно необоснованную случайность? Сейчас этого уже не узнаешь, как не узнаешь и того, почему Адриано не упрекнул ее за дешевенькое приключение. Думаю, что он это сделал, что этот диалог из ничего, на котором держится сцена, чистый вымысел, он отталкивался от других фактов и вел к тому, что без него было бы до крайности, до ужаса необъяснимым. Вот бы узнать: может, он молчал о том, что знал, дабы не выдавать меня; да, но какое это могло иметь значение, если почти тут же?.. Валентина, Валентина, Валентина, испытать наслаждение оттого, что ты упрекаешь меня, оскорбляешь, оттого, что ты здесь и проклинаешь меня, утешиться тем, что вижу тебя снова, чувствую твои пощечины, твой плевок мне в лицо... (Все подавлено в себе и на этот раз. И до сих пор, моя девочка.)
   самый высокий, тот, что стоял на корме, и что Дино увидел ее и увидел Адриано рядом с ней, и что он перестал грести и смотрел на нее своими хитренькими глазками, в которых застыл вопрос и, может быть ("Не надо настаивать, пожалуйста"), злобная ревность. Гондола была всего в нескольких метрах, было видно, как покачивается серебряное украшение, был виден каждый цветок и каждая незатейливая оковка гроба ("Ты делаешь мне больно"). Она почувствовала, как пальцы Адриано сжали ее локоть, и на секунду закрыла глаза, решив, что он сейчас ударит ее. Лодка, казалось, скользнула им под ноги, и лицо Дино, удивленное (несмотря ни на что,
   сделалось смешно при мысли, что и у этого бедного дурачка были какие-то иллюзии), мелькнуло, будто кружась, и исчезло из виду, потерявшись под мостом. "Это меня везут", - вдруг дошло до Валентины, это она была там, в гробу, далеко от Дино, далеко от руки, крепко сжимавшей ее локоть. Она почувствовала, что Адриано сделал движение, будто хотел что-то достать, может быть, сигареты, - так делают, когда хотят оттянуть время, как угодно, любой ценой. Сигареты или что-то другое - это было теперь неважно, если она уже плыла в черной гондоле, плыла без страха к своему острову, смирившись наконец, как та самая ласточка.
   Знакомство с красным ободком
   Борхесу7
   К вечеру, Хакобо, вы, наверное, сильно продрогли, и в конце концов монотонный дождь, повисший над Висбаденом, заставил вас укрыться в "Загребе". А может, все дело в том, что вы весь день работали, не на шутку проголодались, и вечером вас потянуло в спокойное и тихое место; а уж "Загреб", за отсутствием иных достоинств, этими вполне обладал, вот вы и решили, пожав плечами и усмехнувшись, остановить свой выбор на нем. Право, приятно было повесить на старую вешалку промокший плащ и окинуть взглядом погруженное в полумрак помещение, в котором было, вероятно, нечто балканское, и направиться именно к этому столику, наблюдая, как при колеблемом свете свечи на старинных приборах и длинном бокале трепещут блики.
   Первым ощущением было то, которое всегда посещает тех, кто оказался в пустом ресторане: слегка напряженной умиротворенности; он казался вполне пристойным, однако отсутствие посетителей в это время дня наводило на размышления. Впрочем, раз уж ты за границей, быстро понимаешь: обычаи здесь другие, а что имеет значение, так это тепло да прогулка по меню среди знакомого и незнакомого, да еще крошечная черноволосая женщина с огромными глазами, возникшая ниоткуда на уровне белой скатерти, ожидая распоряжений. Он было подумал, что для городка с его рутинной жизнью это уже, пожалуй, позднее время, но не успел он подобрать соответствующего моменту туристического выражения лица, как бледная миниатюрная рука положила салфетку и непроизвольно передвинула солонку. Как и следовало ожидать, вы заказали мелко нарезанное мясо, приправленное луком и красным перцем, и ароматное тягучее вино, непривычное для западного человека; как некогда и мне, ему настолько наскучила гостиничная кухня, жертвующая всем экзотическим и национальным в угоду пресному, что он даже попросил черного хлеба, который, возможно, и не годился к закуске, но который женщина незамедлительно ему подала. И лишь тогда, закуривая первую сигарету, он оглядел тот трансильванский уголок, в котором укрылся от дождя и от вполне заштатного немецкого городка. Он, казалось, уже сроднился с тишиной, отсутствием посетителей и отбрасываемым свечами дрожащим светом, во всяком случае, они служили прекрасным укрытием, позволяя ему оставаться наедине с сигаретой и усталостью.
   Рука, наливавшая вино в высокий бокал, была волосатой, но вам тут же пришлось прервать логическую цепочку абсурда и удостовериться, что вместо женщины с бледным лицом отведать вино ему предлагал смуглый безмолвный официант, в движениях которого угадывалось вышколенное долготерпение. Это вино всем до сих пор приходилось по вкусу, и официант долил до верху бокал, как если бы пауза была не более как частью ритуала. Почти одновременно с ним второй официант, удивительно похожий на первого (видимо, настолько схожими их делала национальная одежда и бакенбарды), поставил на стол поднос с дымящимся блюдом и незаметным движением забрал тарелку с закуской. Посетитель и те, кто его обслуживал, обменялись несколькими скупыми словами на корявом, как и следовало ожидать, немецком; и вновь он обволокнулся покоем, почерпнутым из полумрака и усталости, однако теперь шум дождя казался слышнее. И вдруг прекратилось все, и вы, даже не оборачиваясь, поняли, что входная дверь отворилась и в зал вошел новый посетитель, женщина, близорукость которой выдавали не только очки в толстой оправе, но и та неуклюжая неуверенность, с которой она продвигалась к столику, находящемуся в противоположном от вас углу, различаемому не без труда при свете одной или двух свеч, заколыхавшихся при ее приближении, растворяя ее зыбкий силуэт в очертаниях мебели, стен и пурпурных складок драпировки, по которой пролегла граница между неким домом и притулившимся к нему рестораном.
   Не отрываясь от еды, он с улыбкой наблюдал за тем, как англичанка (а кому еще мог принадлежать этот непромокаемый плащ и блузоподобное одеяние карминно-лилового цвета), близоруко уставившись в меню, пыталась его одолеть, а женщина с широко распахнутыми карими глазами пребывала в третьем углу зала у стойки с зеркалами и гирляндами из искусственных цветов, готовая в любой момент направиться к туристке. Официанты, также в позе ожидания, находились за стойкой, - женщина оказалась между ними, - скрестив на груди руки, настолько похожие один на другого, что, вкупе с их отражением в помутневшей амальгаме старых зеркал, оказывались неким учетверенным субъектом. Все они смотрели на англичанку, вперившую взор в меню и, казалось, потерявшую счет времени. Пауза затянулась, вы закурили новую сигарету, и тогда женщина подошла к вашему столику, советуя заказать суп или козий сыр по-гречески, вполне готовая к вежливым отказам, надо сказать, сыр очень недурен, хотя также рекомендую типичные для этой зоны сладости. Но вы попросили лишь кофе по-турецки, ибо после плотного ужина начинало клонить ко сну. Женщина какое-то время не реагировала, давая вам время передумать и отведать сыров, затем, выждав, переспросила, так, значит, кофе по-турецки, вы подтвердили, женщина быстро перевела дыхание, на выдохе дала отмашку официантам и устремилась к столику англичанки.
   Если сам ужин был подан на удивление быстро, с кофе не торопились, и вы, допивая вино, вновь закурили, наблюдая в свое удовольствие за англичанкой, которая оглядывала зал сквозь свои толстенные стекла, при этом ни на чем не останавливая взора. Было в ней что-то туповато-застенчивое, движения, предшествовавшие тому, чтобы снять искрящийся от капель плащ и повесить его на ближайшую вешалку, заняли у нее немало времени; вернувшись, она ничтоже сумняшеся села на мокрый стул, что, впрочем, ее никак не обеспокоило, и продолжала обозревать зал и пребывать в прострации, глядя на скатерть. Официанты вернулись на свои места за стойкой, а женщина заняла позицию у окошечка кухни; все трое смотрели на англичанку, смотрели так, как будто чего-то ждали, нового заказа, каких-то пожеланий, или что она вообще уйдет, смотрели как-то не так, как можно было смотреть в подобном случае. О вас они совсем забыли, оба официанта вновь скрестили руки на груди, а женщина наклонила голову и сквозь челку, скрывавшую ее глаза, неотрывно смотрела на англичанку; вам это показалось неуместным и бестактным, однако близорукая клуша ни о чем не подозревала и была занята извлечением из сумочки предмета, суть которого, из-за полумрака до поры до времени неведомая, прояснилась, как только клуша высморкалась. Один из официантов принес ей блюдо (похоже, гуляш) и незамедлительно вернулся на свой пост; автоматизм, с которым два разных человека скрещивали на груди руки, можно было бы счесть забавным, но вас это почему-то не забавляло, не забавлял и тот интерес, с которым женщина, удалившись в дальний от стойки угол, следила за тем, как вы допиваете кофе, - с неторопливостью, которая соответствовала его вкусу и аромату. Вероятно, в это мгновение он оказался в центре внимания, ибо и официанты устремили на него взоры, а женщина приблизилась к нему с вопросом, не угодно ли ему заказать вторую чашечку; вы, не раздумывая, ответили согласием, так как хотели разобраться в том, что ускользало от понимания, но от чего нельзя было отмахнуться. К примеру, все, что было связано с англичанкой, ибо официантам вдруг очень понадобилось, чтобы она как можно скорее закруглилась и ушла, поэтому один из них буквально из-под носа забрал у нее блюдо с последним кусочком и быстро удалился, а второй подсунул меню и навис над ней, точно вынуждая ее принять решение как можно быстрее.
   Как не раз уже с вами бывало, вы затруднились бы сказать, когда это произошло; подобные мгновения случаются во время игры в шахматы и в любви, когда туман неведения вдруг рассеивается и совершаются ходы и поступки, немыслимые за секунду до этого. Он ощутил растворенную в воздухе опасность и решил во что бы то ни стало остаться, коротая время за сигаретой и за бокалом вина, до тех пор, пока эта беззащитная клуша на завершит свою трапезу, не облачится снова в свой пластиковый плащ и не окажется вновь на улице. Питая пристрастие к спорту и к абсурду, он захотел в качестве каприза, не имеющего к его желудку уже никакого отношения, заказать еще одну чашечку кофе и рюмку ракии, типичного, согласно рекомендациям, для этой зоны крепкого напитка. В запасе у него еще оставались три сигареты, и он подумал, что сможет их дотянуть до того момента, пока англичанка сподобится выбрать какой-либо из балканских десертов; наверняка кофе она пить не будет, гарантией тому были ее очки и блузка; в то же время такую интимную вещь, как чай, вряд ли она будет пить на чужбине. Немного везения, и спустя четверть часа она заплатит по счету и выйдет на улицу.
   Кофе ему подали, а вот ракию нет, женщина придала глазам, вынырнувшим для этого из-под челки, подобающее ситуации выражение; сейчас отыщут в погребе новую бутылку, у сеньора просят прощения за то, что придется подождать несколько минут. Слова и интонация соответствовали моменту, но произносились они машинально, так как все внимание женщины было приковано к другому столику, она наблюдала за тем, как один из официантов протягивал счет, неподвижный в своем презрительном подобострастии. Казалось, туристка наконец сообразила, стала суматошно рыться в сумочке, видимо, натыкаясь вначале то на расческу, то на зеркальце, пока наконец не вытащила деньги, официант резко удалился в тот самый момент, когда женщина принесла вам рюмку ракии. Вы и сами толком не знаете, почему вам тут же понадобился счет, если туристка должна была вот-вот наконец выйти на улицу, и вы, успокоившись, могли насладиться ракией и выкурить последнюю сигарету. Может быть, вам просто не улыбалась перспектива снова остаться одному в зале, что было столь приятно вначале и неприятно теперь, эти двоящиеся силуэты официантов за стойкой и женщина, которая слегка заколебалась, как будто ей почудился в подобной спешке вызов, но затем вернулась к стойке, и очередной раз все трио замерло в ожидании. В конце концов не сладко работать в столь пустом ресторане, вдали от свежего воздуха и яркого света; тут быстро начинают чахнуть, а череда однообразных вечеров приводит к бледности и автоматизму в движениях. Туристка справилась наконец с плащом, вернулась к столику, как будто что-то забыла, заглянула под стул, и тут вы резко встаете, так как ни минуты больше не можете оставаться, на пути у вас оказывается официант, протягивающий вам серебряный поднос, на который вы кладете купюру, даже не взглянув на счет. Рука официанта метнулась к карману красного жилета за сдачей, но порыв ветра подсказал вам, что туристка открыла дверь, и вы, не дожидаясь, махнув на прощание рукой ему и тем, кто наблюдал из-за стойки, сорвав с вешалки плащ, выбежали на улицу, на которой уже подсохло. Только тут он вздохнул полной грудью, как если бы до тех пор неосознанно сдерживал дыхание; и только сейчас он почувствовал страх и испытал облегчение.
   Туристка была в двух шагах от него, она медленно шла в направлении отеля, и вы следовали за ней, надеясь, что ей не взбредет в голову вернуться за чем-либо в ресторан. Не то чтобы вы о чем-то догадались, все было элементарно, без особых резонов и мотивов: вы ее спасли и вам хотелось удостовериться в том, что близорукая, ничем не омраченная клуша, нахлобучившая влажный пузырь плаща, доберется до гостиничного приюта, до своего номера, в котором на нее никто не будет смотреть так, как смотрели только что в ресторане.
   Едва она завернула за угол, он, хотя и не было никаких оснований спешить, подумал, что, быть может, стоило бы подойти к ней поближе, чтоб она, при своем близоруком сомнамбулизме, ненароком куда-нибудь не запропастилась, он прибавил шагу и, дойдя до угла, увидел пустой полутемный переулок. Не было ничего, кроме двух глухих каменных стен, и вдалеке виднелась дверь, до которой туристка никак не могла бы дойти; ни души, только одуревшая от дождя жаба прыгала из стороны в сторону.
   Первым чувством, опередившим все другие, был гнев, как удалось этой дуре... Затем, прислонившись к одной из стен, он невольно стал ждать, но с таким же успехом можно было ждать самого себя, то, что должно явиться из каких-то сокровенных глубин, дабы все это обрело смысл. Жаба обнаружила лазейку в стене и замерла в ожидании, то ли насекомого, в этой дыре обитающего, то ли возможности пробраться через эту лазейку в сад. Он не знал, сколько времени провел там и почему направился затем к ресторану. Окна были затемнены, но узкая дверь приоткрыта; едва ли его удивило, что в дверях стояла женщина, отнесшаяся к его появлению как к чему-то само собой разумеющемуся.
   - Мы знали, что вы вернетесь, - сказала она - Как видите, не стоило так быстро уходить.
   Она посторонилась, открывая дверь шире; самое время повернуться и молча уйти, но переулок с глухими стенами и жабой был бы немым упреком всем недавним фантазиям и едва осознанным обязательствам. В сущности, ему было безразлично, войти или удалиться, но некий зуд удерживал его на месте, пока на уровне подсознания, управлявшего всем в этот вечер, он не решил шагнуть вперед, тут же услышав за спиной скрип двери и скрежет задвижки. В двух шагах от него были оба официанта, считанные свечи скупо освещали зал.
   - Входите, - откуда-то из угла раздался голос женщины, - все готово.
   Он не узнал собственного голоса, звучащего как бы извне, возможно, из глубины зеркал за стойкой.
   - Не понимаю, - сказал он, - она была совсем рядом и вдруг...
   Один из официантов усмехнулся, но усмешка была едва заметна.
   - О да, она такая, - сказала женщина, надвигаясь на него. - Она сделала все, что было в ее силах, чтобы воспрепятствовать, всегда-то она, бедняжка, пытается. Но что они могут, так, всякую ерунду, да и то плохо, людям этого не понять.
   Официанты были настолько близко, что задевали жилетами его плащ.
   - Даже нам ее жалко, - сказала женщина, - уже два раза, как она приходит и вынуждена уходить, коль скоро ничего у нее не получается И всегда у нее так, сил нет смотреть.
   - Но она...
   - Дженни, - сказала она. - Это единственное, что нам удалось о ней узнать за все то время, что мы ее знаем, она сказала, что ее звали Дженни, если только она не думала о ком-то другом, и тут же заголосила, вот уж не думала, что можно так голосить.
   Вы не проронили ни слова, понимая, что даже смотреть не стоило, и мне, Хакобо, так его было жаль, откуда мне было знать, что вам, также, как и ему, придет в голову оберегать меня, меня, которая потому-то там и была, чтобы удостовериться в том, что ему дадут уйти. Мы были слишком разными, слишком многое нас разделяло, вас и меня; мы участвовали в одной игре, но вы еще были живы, а я не в силах была объяснить. Теперь, если вы не против, все будет иначе, теперь дождливыми вечерами мы сможем приходить вдвоем, быть может, мы и добьемся большего, но, главное, дождливыми вечерами нас уже будет двое.
   Две стороны медали
   Той, которая прочтет это однажды - как всегда, слишком поздно.
   Все помещения в конторе СЕРН выходили в темный коридор, и Хавьеру нравилось там курить, расхаживая взад и вперед, воображая Мирей за наглухо закрытой дверью слева. Четвертый раз за последние три года он работал по контракту в Женеве, и при каждом его возвращении Мирей приветствовала его с неизменной сердечностью и приглашала на чашку чая к пяти часам вместе с двумя другими инженерами, секретаршей и югославским поэтом, исполнявшим обязанности машинистки. Нам всем нравился этот маленький ритуал, потому что он происходил не каждый день и не превращался в повинность: раз или два в неделю, когда мы сталкивались в лифте или в коридоре, Мирей приглашала Хавьера присоединиться к коллегам в час чаепития, которое устраивалось за ее рабочим столом. Хавьер ей был симпатичен - он не скрывал, что скучает, что стремится поскорей завершить контракт и вернуться в Лондон. Никто не мог понять, почему его берут снова и снова: сотрудников Мирей коробило то, как свысока он относится к работе, коробила негромкая музыка из японского приемника, под которую он чертил и делал расчеты. Тогда, казалось, ничто не сближало нас: Мирей часами не вставала из-за стола, и Хавьер напрасно затевал свою бессмысленную игру - появится ли она в коридоре до того, как он пройдет туда и обратно тридцать три раза; а хоть бы и появилась - они обменяются парой дежурных фраз, вот и все, Мирей и в голову не придет, что он прогуливается в надежде встретить ее, да он и прогуливается-то скорее из азарта - или до тридцати трех Мирей, или опять ничего. Мы мало знали друг друга - в СЕРН почти никто по-настоящему друг друга не знает: необходимость сосуществовать столько-то часов в неделю плетет паутины дружбы или вражды, а сквозняк отпуска или увольнения рвет ее и уносит ко всем чертям. Такие-то игры занимали нас по две недели в году, для Хавьера же возвращение в Лондон - это еще и Эйлин: медленное, неостановимое оскудение того, что имело некогда прелесть утоленной чувственности; Эйлин, кошечка на пороховой бочке, плясунья, вертящая гаррочей над бездной пресыщения и привычки. Вместе они устраивали сафари в городской черте: Эйлин ходила с ним охотиться на антилоп у Пикадилли-Серкус, зажигать бивачные огни на Хэмпстедских холмах; движения ускорялись, как в немом кино, вплоть до последнего любовного побега - в Данию, а может, в Румынию: внезапная непохожесть, давно, правда, отмеченная, но непризнанная; карты в колоде перетасовали, и выпала иная судьба: Эйлин хочет в кино, он на концерт, а то, наоборот, Хавьер один идет за пластинками, потому что Эйлин надо помыть голову, а ведь она наперекор гигиене всегда мыла голову только тогда, когда ей действительно нечего было делать, - и пожалуйста, сполосни мне лицо, шампунь попал в глаза. Первый контракт от СЕРН подвернулся, когда говорить уже стало не о чем, - разве что квартира на Эрл-Корт и привычные пробуждения, любовь как суп, как "Таймс", как дни рождения тети Росы в Бате, в имении, как счета за газ. И вся эта смутная пустота, - это настоящее, куда переходят, повторяясь многократно, противоречия прошлого, - заполняла хождения Хавьера взад и вперед по коридору конторы: двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь, может, до тридцати - дверь, и Мирей, и привет; Мирей выйдет в сортир или сверить какие-нибудь данные у статистика - англичанина с седыми баками; Мирей, смуглянка, скупая на слова, в блузке с воротником под шею, где что-то, должно быть, неспешно бьется - жизнь, как малая пташка, жизнь без особых превратностей: мама где-нибудь вдалеке, какая-нибудь любовь, несчастная и без последствий; Мирей, уже чуть-чуть старая дева, чуть-чуть конторская барышня, хотя иногда насвистывает в лифте мелодию из Малера, но одевается без затей, почти всегда в чем-то буром или в костюме с пиджаком, слишком не скрывает свой возраст, слишком, до неприступности, благоразумна.
   Пишет только один из нас, но это неважно, это все равно, как если бы мы писали вместе, хотя вместе нам не бывать; Мирей останется в своем домике в женевском предместье, Хавьер будет болтаться по свету и возвращаться неизменно в свою лондонскую квартиру с назойливостью мухи, что садится в сотый раз на один и тот же сгиб руки - на Эйлин. Мы пишем вместе - так медаль имеет две стороны, которым не слиться никогда, которым лишь однажды в жизни доведется свидеться в игре параллельных зеркал. Нам никогда не узнать доподлинно, кто из двоих острей ощущает своеобразную манеру отсутствия другого. Каждый со своей стороны: Мирей иногда проливает слезы, слушая квинтет Брамса, одна, на закате дня, у себя в гостиной, где темные потолочные балки и грубо сколоченная деревенская мебель и куда порой долетает из сада запах роз. Хавьер не умеет плакать - вместо того чтобы пролиться, его слезы сгущаются в кошмары, и он мучительно просыпается рядом с Эйлин и стряхивает их, глотнув коньяку или написав текст, в котором не обязательно заключен кошмар, хотя иной раз именно он, этот кошмар, выливается в бессильные слова, и на какое-то время Хавьер - хозяин, ему решать, что окажется высказанным, а что ускользнет потихоньку в обманное забвение нового дня.
   Мы оба, каждый по-своему, знаем, что произошла ошибка, недоразумение, действие которого возможно приостановить, - но ни один из нас на это не способен. Мы оба уверены, что никогда не пытались судить самих себя - просто принимали все так, как оно складывалось, и не делали больше того, что получалось. Не знаю, думали ли мы тогда о таких вещах, как самолюбие, обманутые надежды, разочарование, или только Мирей, или только Хавьер думали о них, а другой их принимал как нечто предначертанное судьбой, подчиняясь системе, которая обоих включала в себя и подчиняла себе; слишком просто было бы сегодня сказать, что все мог бы изменить мгновенный мятеж: зажечь бы ночник у постели, когда Мирей не хотела света, оставить бы Хавьера на всю ночь, когда он нашаривал вещи, чтобы одеться; слишком просто винить во всем деликатность, неспособность быть грубым, или назойливым, или великодушным. Между существами не такими сложными, не столь образованными подобное было бы невозможно: пощечина, оскорбление явились бы истинным благодеянием, указали бы настоящий путь, который нам услужливо заслонили приличия. Мы слишком уважали друг друга: сам образ нашей жизни привел к тому, что мы стали близки, как две стороны одной медали, и смирились с этим, каждый со своей стороны - Мирей, удалившись в отрешенное молчание, и Хавьер, забалтывая уже смехотворную надежду, утихнув наконец на середине фразы, в середине последнего письма. А после нам осталось, нам до сих пор остается одно: уныло поддерживать собственное достоинство, продолжать жить в тщетной надежде, что забвение не совсем забудет о нас.