Небрежно притронувшись к каске, полицейский сержант шагнул ближе и спросил, кто они такие. Вопроса парни не поняли, но сразу сообразили, что перед ними представители власти.
   – Этого еще не хватало, – буркнул Петр и тут же, сделав лицо приветливо-вежливым, объяснил со всеми, на какие был способен, подробностями: – Бур. Трансвааль. Претория. – И показал пальцами: идем, шагаем туда.
   – Бур, – сказал сержант (у него прозвучало: буэр) и потыкал себя в грудь.
   – Претория? – обрадовался Петр и повел рукой на город.
   Сержант покачал головой:
   – Блюмфонтейн. – И теперь ткнул в грудь Петра: – Еуропа?
   – Чего?.. Нет, Россия. Русские мы. Россия. Слыхал?
   – Русслянд? – удивился сержант.
   Он тут же принялся обсуждать с товарищем услышанное, с интересом разглядывая русских парней. Потом, легонько тронув Петра за плечо, повелительно кивнул головой: «Пошли», и на всякий случай положил руку на револьверную кобуру.
   – Вот тебе, брат, и морковка! – сказал Петр другу и двинулся за сержантом…
   Полицейский лейтенант, толстенький, бородатый и вежливый, выслушав подчиненных, сразу же отослал куда-то одного из них и минут десять бился, пытаясь найти подходящий для общения с задержанными язык. Он спрашивал то на голландском, то на английском, то на немецком. Все было безрезультатно. Парни знали несколько французских слов и выражений, но их не понимал лейтенант. Наконец, выбившись из сил, он махнул рукой и кивнул на скамейку. Потом сказал что-то полицейскому, и тот принес кофе в двух больших глиняных кружках.
   – Это дело! – расплылся в улыбке Дмитрии. – Спасибо. Мерси. – И полез в котомку: там лежали дорожные маисовые лепешки. – Он нас не за господ каких принял?
   – Только за господ нас и примешь! – усмехнулся Петр. Отхлебывая кофе, сказал: – Разрази меня гром, если за месяц язык не выучу. Впроголодь буду жить, а сначала – язык.
   – Оно, конечно, без языка-то плохо, – согласился Дмитрий и прихмурился.
   А хмурился он зря. Через несколько минут в комнату ворвался, сильно припадая на одну ногу, какой-то бур и чуть не с порога закричал на чистейшем русском языке:
   – Где они, эти люди? Покажите!.. Русские? – Он остановился перед ними, широко раскинув руки.
   – Русские, – осторожно подтвердил Петр.
   – Боже ты мой! – вдруг стихнувшим голосом сказал бур. – Русские… – и бросился на грудь Петру.
   Он сразу же потащил их домой. Это рядом, совсем близко. Теперь и для них его дом станет родным. Да, да! Жена будет рада. У него хорошая жена. Она из буров, но он русский. Он гражданин бурской республики, и зовут его здесь Йоганн Петерсон, но он русский. Петров Иван Степанович, тульский мещанин. Как хорошо, что лейтенант Кнорре сразу же догадался послать за ним! Он сидел у себя в мастерской, когда пришел этот Ланге, полицейский, и сказал, будто они задержали двоих русских. Сначала просто не поверилось. Такая радость!
   Петерсон-Петров говорил взахлеб, перескакивая с одного на другое, и при этом оживленно жестикулировал, поминутно похлопывал Петра и Дмитрия, на ходу обнимал их, заглядывал в глаза и улыбался, улыбался.
   – Откуда вы, из каких мест? Добрались как? Что заставило? Как у нас там, в России?.. Впрочем, что это я – сыплю вопросы, будто сразу можно на все ответить! Не обращайте внимания. Все это потом. Еще наговоримся. День и ночь будем разговаривать…
   Они подошли к небольшому двухэтажному дому с балконом. Он стоял в саду. Калитка и забор были увиты виноградом.
   – Эмма! – громко позвал Петерсон. – Павлик, Ваня!
   Из дома выскочили два светлоголовых рыжеватых крепыша лет двенадцати, остановились, глазея на отца и двух оборванцев с ним. На крыльцо вышла моложавая пышнотелая женщина, сразу было видно: мать этих мальчуганов. Она улыбалась приветливо, но взгляд был насторожен.
   – Эмма, принимай дорогих гостей! Земляки мои, русские! – крикнул Петерсон.
   Хозяйка совсем по-бабьи всплеснула руками, улыбнулась шире, и Петр сообразил, что, выходит, и она понимает русскую речь.
   Через минуту чинный бюргерский дом наполнился шумом и движением. Захлопотала на кухне служанка-мулатка. Старый негр-слуга, крещеный, как и хозяин, Йоганном, забегал с ведрами воды – гостям нужно было помыться. Хозяйка металась между кухней и сундуками с добром – надо было подобрать что-то из одежды и обуви. Больше всех суетились мальчуганы, а сильнее всех шумел хозяин. Он весело покрикивал то на голландском, то на русском и не переставал восхищаться:
   – Россией-матушкой пахнуло!.. Эмма, Эмма, ты только послушай, как Дмитрий говорит: «Антиресно». По-нашенски, по-расейски!..
   Кормили их по-царски, на вино не скупились, и парни, захмелевшие, разморенные, сытые, обалдевшие от нежданной встречи, лишь улыбались да растерянно поглядывали то на хозяев, то друг на друга.
 
2
 
   Дав им отдохнуть (до чего ж хороши были мягкие, чистые постели!), Петерсон потребовал подробного рассказа. Их провели в кабинет, или мастерскую, как именовал хозяин эту большую мрачноватую комнату. Вдоль стен ее громоздились старинные книжные шкафы. Книги в большинстве своем были иностранные, на языках непонятных, но среди них Петр с радостью заметил и русские. У окна, где было посветлее, стоял аккуратненький стол-верстак. Миниатюрные тисочки, небольшой шлифовальный круг, набор мелкого слесарного инструмента, разнообразные лупы говорили не то о профессии, не то об увлечении хозяина.
   Жену и детей Петерсон тоже позвал в кабинет: порядки в доме, видать, были не строгие. Мальчишки во все глаза глядели на чужеземцев. Сухая, обожженная кожа на лице Петра чуть шелушилась, темные брови подвыгорели; рубаха на груди не сходилась, из-под нее выглядывало налитое мускулистое тело. Но даже рядом с ним, большим и сильным, Дмитрий, громоздкий, медлительный в движениях, с кудлатой шапкой светло-пшеничных волос, казался сказочным великаном.
   – Во, наверно, силачи! – шепнул Ваня брату.
   Петерсон оживленно потер руки:
   – Ну-с, братцы мои, рассказывайте. – Прихрамывая, он подошел к столу, подвинул поближе к Петру и Дмитрию блюдо с фруктами. – Одиссея ваша… Какое же это есть словечко? Запамятовал. Ага, дюже… дюже любопытственна.
   «Одиссея» поначалу складывалась не шибко стройно. Как-то стеснительно было рассказчикам. Они мялись, больше похмыкивали, потом, разговорившись, начали прыгать с одного на другое, все казалось существенным, важным, а будучи упомянутым, представлялось ненужным и мелким. Наконец зацепились за отставного солдата Солодянкина, вспомнили, как загорелись взбалмошной и манящей мыслью о далекой неведомой Африке, как начали готовиться к путешествию в чужедальнюю страну – и тут рассказ потек, как по гладкому, проторенному руслу.
   Подготовка к путешествию свелась в главном к тому, чтобы побольше скопить деньжат. К зиме поднабралось около сорока рублей. В волости выправили паспорта, обычные, о заграничных и думать было нечего, и с первым основательным снегом двинулись с Березовского завода к далекому незнаемому морю. Где пешком, где с попутными обозами, а то и по «чугунке», железной дороге, к началу весны 1893 года добрались парни до черноморского города Одессы.
   Здесь в одном из портовых кабаков научили их знающие люди пойти к капитану французского купеческого судна «Лион» – тому нужны были кочегары. А шел пароход в долгий рейс вокруг Африки. Нанялись, почитай, за одни харчи, ну, и то посчитали за подарок, а дареному коню в зубы, как известно, не заглядывают.
   Жизнь на пароходе была нудная и нелегкая. В духоте да жаре бросай уголь к топкам; поешь – вались поспать; вот и вся жизнь. Было, правда, проглянуло и светлое. Повстречался им на борту едущий в Египет ученый человек, профессор Остроумов Алексей Александрович. Молодой еще, лет тридцати пяти, обходительный и приветливый. Профессор он по части всяких морских животных и рыб. Называл: фауна. Очень увлекательно рассказывал о море и всякой всячине. Он-то и поведал землякам о бурских республиках в Южной Африке, о Трансваале, о золотых и алмазных приисках. Он же и начал обучать их французскому разговору.
   Первая остановка была в Стамбуле. Остроумов называл его еще и по-старинному – Константинополь.
   С рейда город казался розовым и красивым. Петра и Дмитрия не хотели отпускать на берег, да Остроумов договорился с капитаном – отпустили. И сразу же они чуть не попали в руки турецких полицейских. В портовой толкучке наткнулся на них какой-то подгулявший матрос; верзила саженного роста. Восхищенно глянув на богатырскую фигуру Бороздина, он жестами, энергичными и выразительными, предложил незамедлительно бороться. Бороться Дмитрию не хотелось – до того ли было! Однако верзила не отставал, его приятелям тоже хотелось потешиться, и, вздохнув, Митюха по-медвежьи облапил матроса, крякнул и тут же, не успел тот опомниться, шмякнул его на обе лопатки.
   Матрос вскочил, недоумевающий и злой, набросился на Дмитрия, вновь завязалась схватка, и вновь Бороздин оказался наверху.
   Собиралась толпа. Матрос разъярился, – видно, ударило в голову вино, – полез уже с кулаками биться в кровь. Дмитрий отшвырнул его… прямо на двух полицейских, которые подоспели так некстати. Теперь рассвирепели и полицейские.
   – Бежим! – дернул друга Петр.
   Они скользнули в толпу, метнулись в сторону и юркнули в узкий кривой переулок, в крикливую сумятицу торговцев, менял и нищих. Остроумов, запыхавшийся и напуганный, еле догнал их, начал было ворчать и неожиданно расхохотался:
   – Ну и детинушка же ты, Димитрий!..
   Профессор раньше бывал в Стамбуле и теперь уверенно вел друзей по тесным и грязным улочкам, некруто уходящим в гору. Впереди маячили величественные купола храма святой Софии, великолепного творения византийских зодчих, а вокруг, куда ни глянь, торчали нацеленные в зенит башни минаретов. Недаром город этот, один из древнейших на земле, прозван городом пятисот мечетей.
   На знаменитом стамбульском фруктовом базаре они накупили кучу плодов и восточных сладостей и потом долго и с удовольствием ели их, сидя под развалинами древней византийской стены в тени угрюмых каменных глыб, заросших старческим мохом…
   Шли Средиземным морем. Ползли по Суэцкому каналу. Проливом с мудреным и смешным названием «Баб-эль-Мандебский» из Красного моря вышли в Индийский океан. Давно сошел с парохода Остроумов, подарив на память ученую книжицу «Опыт изследования мшанок Севастопольской бухты в систематическом и морфологическом отношениях». Книжица была непонятна и потому бесполезна, но ее украшала собственноручная авторская подпись профессора, а профессор был хороший человек, и потому подарок его друзья хранили как нечто дорогое и необходимое… Проплывали мимо чужие берега, и чужое, неприветное море нескончаемо катило красивые и грозные валы. Порой такая тоска по дому охватывала души, так ругали себя за глупую свою дерзость, что впору было топиться.
   Однако очень-то уж тосковать было недосуг. В угольной яме парохода кочегары орудовали тяжелыми лопатами-совками по двенадцати часов в сутки. Маяли жара и духота. Еще ладно, что были парни крепки и привычны к черной, потной работе.
   Плыли долго, все вдоль Африки – справа по борту неотступно ползли ее берега. Порты, в которые заходили, даже и не запомнились.
   Нудную череду будней лишь раз осветил яркий, своеобычный праздник. Проходили экватор. По давней морской традиции новичков, впервые преступавших эту невидимую условную черту, посвящали в подданство владыки океанов. Его величество Нептуна изображал один из бывалых матросов. Он нацепил длиннющую пеньковую бороду, на голову напялил венец из золоченой бумаги и грозно помахивал жезлом-трезубцем. С громогласными шутками и смехом новичков ввергали в воду, налитую в наспех сооруженный бассейн из громадного куска брезента. Затем начались игры и состязания в ловкости и силе. Дмитрий Бороздин гнул толстенные железные прутья, и сам капитан поднес ему чарку рома.
   Отшумел праздник – и снова потянулись душные, потные будни.
   В конце апреля пришли в Кейптаун, порт на самом юге Африки. Предстояла большая погрузка угля. Капитан раздобрился – всю команду отпустил на берег.
   За все плавание это был второй порт, где Петр и Дмитрий сошли с парохода. Сошли, чтобы назад уже не вернуться. Отсюда, учил их Остроумов, прямой путь в Трансвааль.
   Город им понравился. Чистый, уютный, в зелени. Двухэтажные, крытые черепицей дома с большими, широкими окнами. Ровные мостовые. В повозках – лошади, не то что в Стамбуле – ишаки да ослы. Только очень уж необычными предстали негры – коричнево-черные, словно нарочно намазанные кофием с сажей. И – словно прибитые, до того робкие и услужливые. Петр выронил банку с табаком – проходивший мимо негр тотчас кинулся, поднял ее и подал с низкими поклонами, будто вельможе какому-то.
   Приятели матросы сразу же потащили друзей в таверну. Пили аглицкую водку, называется – виска. Французы пили ее почему-то с водой. Загуляли, зашумели. Тут, как было договорено заранее, парни и смотали удочки.
   Заночевали они за городом, в жалкой бедняцкой лачуге. Хозяин ее, старый седой негр, по всему видать, был очень удивлен этим странным поступком белых и даже напугался, когда они выложили за приют большую серебряную монету – русский полтинник. Наутро, позавтракав бобовой кашей с приторно сладкой приправой и лепешками из какой-то необычной муки (позднее узнали: из маиса, кукурузы), друзья двинулись в дальний незнаемый путь – на север. Там были «бур, Претория», – объяснил им как мог старый негр…
   Павлик и Ваня слушали рассказ разинув рты. Им, наверное, мерещились туманно далекие неведомые страны, полуродная и загадочная Русь, утыканный шпилями минаретов шумный турецкий город, бескрайний синий океан и посвист шалого ветра в снастях – все то, о чем они лишь читали и к чему, по извечной мальчишеской тяге к непознанному, стремились. Иван Степанович усмехался в бороду:
   – Значит, «бур, Претория» – вот и все географические сведения, которыми вы располагали?
   Улыбнулся и Петр. Улыбка вышла смущенной, застенчивой: он не привык еще к этим людям, к благополучной и уютной обстановке, в которую они с Дмитрием угодили.
   – География, кажись, простецкая, – сказал он, – шагай себе на север, и все. Только, правду сказать, простецкое-то часто обертывалось негаданно. Что проще: на север – значит, солнце позади. Это по-нашему, по-российски. А здесь все наоборот: солнце-то как раз светит с севера. И ночью – ни одной знакомой звезды. Да и шагать-то, оказалось, надо не на север, а на северо-восток. Но главное – язык. Не знаем мы здешнего языка.
   – Словно немтыри какие, – обиженно пробасил Дмитрий, – больше руками разговаривали.
   Что говорить, им приходилось нелегко. В Капских хребтах они попали в полосу дождей[6]. Небо, земля, густейший лес, в котором хвойные породы странно перемежались с пальмами и цитрусовыми деревьями, оплетенными лианами, – все набухло от воды, и путникам казалось, что никогда им уже не просохнуть.
   А потом стало хуже. Преодолев Малое Карру, они вышли на Большое – полупустынное горное плато, где властвовала сушь и неохотно селились люди. Голая желтоватая земля окружала их, лишь кое-где из потрескавшихся скал пробивалась жесткая растительность да всюду торчали высокие термитники. Ночами морозило, бесчисленные шакалы задавали дикие концерты, сумасшедше и дико хохотали гиены. Они боялись людей, эти свирепые пожирательницы трупов, но однажды Петру и Дмитрию пришлось-таки сразиться с одной, расхрабрившейся с голода. Выручили дубинки – оружие примитивное, но в руках сильного человека достаточно верное. Это случилось уже за Великим уступом, в каменистой пустыне Верхнего Карру.
   Буревые холодные ветры поднимали тучи красноватой пыли, она кутала скрипучим одеялом все вокруг, и тогда лучше всего было очутиться где-нибудь у пересохшего русла реки: хоть малая, а все-таки защита растущие по берегам колючие акации, агавы и древовидные алоэ (дома тетушка Дмитрия разводила эти самые алоэ в горшках, называла столетником).
   За рекой Оранжевой, в ту пору сильно спавшей, обмелевшей, начались высокогорные степи Бурского Вельда. В разливе высохших трав торчали унылые, одинокие деревья; тут и там виднелись невысокие конусообразные горы – «копье».
   Это была уже территория Оранжевой республики. В холмистой саванне паслись ленивые тучные стада. То и дело попадались фермы. Стало повеселее.
   А потом вот этот город и эта встреча…
   Иван Степанович смотрел на них с доброй, сочувственной улыбкой.
   – Что ж, – сказал он, выслушав рассказ, – начало у вас неплохое. – И повернулся к жене: – Верно, Эмма?
   – Похоже на твое, – сказала она. Говорила она по-русски плохо, с трудом, но все же говорила по-русски – наверное, чтобы доставить удовольствие мужу и его гостям.
   – Почему похоже? – бесцеремонно, с некоторым удивлением поинтересовался Дмитрий.
   И тогда Иван Степанович рассказал о себе.
   Он рос в большой и бедной семье мелкого чиновника уездной управы. Только способности помогли парню поступить в Московский университет. Но закончить его Ивану не удалось.
   Предреформенная Россия, беременная социальными преобразованиями, была полна новых идей и начинаний. В 1859 году по инициативе знаменитого хирурга Николая Ивановича Пирогова, который в то время числился попечителем Киевского учебного округа, была создана первая в стране воскресная школа. Вскоре они начали возникать повсюду – для обучения взрослых, в основном рабочих и крестьян. Работали эти школы на общественных началах, учение было бесплатным, преподавали в них те, кто хотел бескорыстно служить делу народного просвещения.
   Такую школу, приехав летом 1861 года в Тулу, создал и Иван Степанович Петров.
   Представители передовой интеллигенции хотели не только обучать простых людей грамоте, но и хоть немного открыть им глаза на устройство жизни в царской России. Правительство забеспокоилось. Министр внутренних дел доложил царю, что в некоторых школах «преподается учение, направленное к потрясению религиозных верований, к распространению социалистических понятий о праве собственности и к возмущению против правительства». Профессор Константин Победоносцев, будущий обер-прокурор святейшего синода, вещал: «Поменьше школ. Русскому народу образование не нужно, ибо оно научает логически мыслить».
   Александр II для дознания по этому делу назначил чрезвычайную комиссию, но еще до окончания ее работы последовало высочайшее повеление о закрытии всех существующих воскресных школ. Дознание велось сначала в столице. По постановлению сената один из школьных руководителей, студент Хохряков, был приговорен к пяти годам каторги; другой, Беневоленский, сослан в сибирскую глушь. Во время следствия студент Крапивин сошел с ума, а один из учеников умер.
   Потом взялись и за другие школы. Иван Степанович Петров из Тулы был отправлен этапом в Нерчинск – на каторжные работы… С Нерчинской каторги он бежал в Китай. В Гонконге завербовался на английский пароход, несколько лет плавал матросом, пока не пришвартовался в Капштадте, как именовался тогда Кейптаун. Оттуда, подобно Ковалеву и Бороздину, двинулся он вглубь Африканского континента, к бурам. Здесь и осел.
   – Здесь нашел я свое счастье, – сказал Иван Степанович.
   Взгляд его, улыбчивый и ясный, остановился на жене, скользнул по детям, но голос бывшего каторжника чуть приметно дрогнул, и Петр уловил это и подумал, что, видно, счастье-то у человека с червоточиной.
   Уже позднее, поближе узнав Петрова-Петерсона, Ковалев разобрался в его душевной боли. Веселый, общительный, добрый, Иван Степанович очень любил свою семью, много и денежно работал – он был ювелиром, – пользовался в городе почетом и уважением. Что же еще, казалось, нужно ему, чего не хватало? Почему вечерами, запустив пятерню в густую бороду, он, словно зверь в клетке, припадая на раненую ногу, ходил и ходил по кабинету вдоль книжных шкафов, думал какую-то горькую думу?
   Совсем молодым Петров, полный народнических идей, отдался революционной пропаганде. Каторга не сломила его – она лишь выбросила Петрова за пределы России, заставив сменить имя, но не убеждения. Впрочем, менялись и убеждения. В упрямых поисках ответа на мучительные вопросы, стоявшие перед обездоленным народом далекой, но навсегда родной России, Иван Степанович отдался изучению самых разных политических и философских воззрений. Его поразили, а потом и захватили своей революционной свежестью, интеллектуальной отвагой и строгой научностью взгляды Карла Маркса и Фридриха Энгельса. Правда, он не верил, что в России, этой безграмотной крестьянской стране, возможна пролетарская революция, но поверил в марксизм и в думах своих искал точки приложения марксистской теории к делу революции в России.
   Увы, думы его были слишком отвлеченными, он был оторван от родной земли, не ведал, что и как там происходит, и боль свою переживал в одиночестве. Никто в городе, кроме жены, не знал правды о его прошлом.
   Однажды, разговаривая с Петром, он вдруг вскочил, выхватил из шкафа какую-то книгу, перелистал ее, но прочел, совсем не глядя в напечатанное – на память:
   «Когда, Россия, умоешься ты от этой грязи, от этой сукровицы, от этих гадов?.. Дай нам, твоим детям на чужбине, страстно тебя любящим, дай нам возможность жить с поднятой головою, тебя защищать, тебя проповедовать, тебя страстно любить!..»
   В глазах Петрова были слезы.
   – Герцен Александр Иванович, – глухо пояснил он, – любимейший мой русский деятель…
   Но все это было позднее.
   А в тот, первый день Петров, чуть насмешливо щурясь, завел разговор об устройстве двух странников.
   – Ну-с, золотых россыпей искатели, каково же планируете на предбудущее?
   – А что тут планировать? – откликнулся Петр. – Спасибо вам за кров, пищу да ласку. Пойдем дальше. Может, скажете, куда лучше, – робить все же на золотишке думаем. Оно сподручнее, привычно.
   – «Робить»! – весело передразнил Петров. – Да много ли вы наробите, если даже языка толком не знаете! Верно Дмитрий-то говорил: немтыри… Постановление будет такое. Никуда вы пока не пойдете. Останетесь у меня… Не отмахивайтесь, подождите. Я вас не гостями оставляю – работниками. Жалованье положу… Весна подходит – работы в саду и по дому много будет. Чем кого-то другого нанимать, лучше вам платить. Поживете, приобвыкнете к местным обычаям и нравам, языком овладеете, документы вам справим. А там хоть на золотишко, хоть на алмазы, а захотите – и домой вернетесь. Договорено?
   Так Петр и Дмитрий стали жителями города Блюмфонтейна, столицы бурского Оранжевого свободного государства.
   Правда, ненадолго.

ВЕЛЬД[7] ЗОВЕТ ВДАЛЬ

1
 
   Старый Йоганн, стоя на почтительном расстоянии, тянул гнусаво и монотонно:
   – Баас[8], ваша жена будет сердиться. Она будет бранить меня, баас. Но разве я виноват, что вы с молодыми господами не хотите пойти завтракать? – Передохнув, он начинал снова: – Баас, ваша жена будет сердиться…
   Петерсон только отмахивался. Как всегда, с утра, после ранней чашки кофе, он занимался спортивными упражнениями – верховая езда, потом стрельба. Раньше они делали это втроем – отец и два сына. Теперь добавились новые ученики – Петр и Дмитрий. Петерсон резонно считал, что они, хоть в малой мере, должны научиться тому, что умеют буры.
   Стреляли из тяжелого девятимиллиметрового «веблея». Вместо мишеней на подставке возле каменной стены сарая были уложены в ряд сушеные персики.
   Из дома послышался голос хозяйки, звавшей Йоганна. Старый негр дрогнул, лицо его отразило беспокойство, белки глаз выкатились, и вдруг он закричал по-русски:
   – Ка-ша! Каша!..
   Стрелки рассмеялись.
   – Идем, идем, – успокоил наконец слугу Петерсон и повернулся к молодежи: – Что ж, друзья, придется подчиниться…
   Завтрак – обычный, как у всех буров: овсяная каша, бутерброды и очень крепкий, густой чай с молоком – был накрыт в просторной кухне. Эмма Густавовна, как по-русски величали ее Петр и Дмитрий, неодобрительно глянула на Павлика: опять он увильнул от утренней молитвы. Религиозная, как все буры, она давно и безуспешно вела из-за детей «тихую войну» с мужем: Иван Степанович был убежденным атеистом. Вначале это изрядно портило ему отношения не только с родственниками жены, но и со многими горожанами, но постепенно все вошло в свою колею.
   Павлик, сделав вид, что не заметил укоризненного взгляда матери, сообщил:
   – А Петр из револьвера стал стрелять уже лучше Вани.
   Она ответила суховато:
   – Надо думать, скоро он будет стрелять и лучше тебя.
   – Лучше меня? – искренне удивился маленький Петерсон.
   – Конечно, – не сдержала улыбки мать. – Ведь Питер мужчина.
   – А я?! – Теперь в голосе мальчишки прорывался гнев.
   Что ж, Павлик был сыном своей страны. Здесь каждый паренек, когда ему исполняется двенадцать лет, получает от отца ружье, три патрона и приказ принести домой антилопу. В тринадцать лет ему дается для этого уже только два патрона, в четырнадцать – один.
   Павлику было тринадцать. Рослый, большерукий, он казался старше своих лет и, несмотря на мальчишескую непосредственность, умел быть молчаливым и суровым.