Сначала Лабина казалась безразличной, но потом почти не сопротивлялась. Другой рукой мужчина обвивал ее шею и забирался в кофту, сжимая ее груди так сильно, что она вскрикивала и начинала хрипло дышать. Иногда мужчина становился на колени и, настойчиво стискивая руками бедра, кусал ее в пах.
Задув свечу, они раздевались в темноте, смеясь и чертыхаясь, налетая на мебель и друг друга, нетерпеливо стаскивая одежду, опрокидывая бутылки и перекатывая их по полу. Когда они валились на кровать, я боялся, что она не выдержит их. Я беспокоился о крысах, которые жили вместе с нами. Тем временем Лабина и ее гость метались по кровати, возились, сопели, поминая то Бога, то черта — мужчина, подвывая, как пес, а женщина, повизгивая, как поросенок.
Часто, посреди ночи, в разгар снов, я неожиданно вываливался из своей постели и просыпался на полу. Кровать ходила ходуном и по скошенному полу двигалась от стены к середине комнаты. Тела надо мной судорожно соединялись.
Я не мог забраться в свою постель, поэтому приходилось пробираться под кроватью на другую сторону и придвигать ее назад к стене. Потом я возвращался в свою убогую постель. Холодный и скользкий пол под кроватью был загажен кошачьим калом и останками поедаемых здесь кошками птиц. Медленно продвигаясь в темноте, я разрывал густую паутину и распуганные пауки бегали по моему лицу и волосам. На меня налетали маленькие теплые тельца — это по норам разбегались мыши.
Этот темный мир всегда вызывал у меня страх и отвращение. Я выбирался из-под кровати, снимал с лица паутину и, дрожа, дожидался подходящего момента, чтобы придвинуть кровать назад к стене.
Постепенно мои глаза привыкали к темноте. Я видел, как большое потное мужское тело наваливалось на содрогающуюся женщину. Она сжимала ногами его мясистые ягодицы. Ее ноги напоминали распростертые крылья придавленной камнем птицы.
Крестьянин стонал и глубоко вздыхал, сжимая руками женское тело, и, приподнимаясь, шлепал ладонями по ее грудям. Такие шлепки я слышал на реке, когда женщины отбивали там белье на камнях. Мужчина набрасывался на нее и прижимал к кровати. Иногда он поднимал женщину и заставлял стать на колени и упереться на локти, а сам забирался на нее сзади, ритмично ударяя ее животом и бедрами.
С разочарованием и отвращением я смотрел на сплетенные, подергивающиеся фигуры. Значит это и есть любовь, бешеная, как разъяренный бык, грубая, смердящая, потная. Эта любовь походила на драку, в которой лишенные рассудка мужчина и женщина, боролись, пыхтели и, как звери, силой вырывали друг из друга наслаждение.
Я вспоминал проведенные с Евкой мгновения. Насколько иначе я обращался с ней. Мои прикосновения были ласковыми, мои руки, мой рот, мои губы обдуманно бродили по ее телу, мягкому и нежному, как легкая паутинка, парящая в теплом спокойном воздухе. Я находил все новые и новые, неизвестные даже ей чувствительные места и оживлял их ласками, как солнечные лучи оживляют окоченевшую холодной осенней ночью бабочку. Я вспоминал, как мои искусные ласки высвобождали из девушки негу и дрожь, которые без меня были бы навсегда заперты в ней. Я хотел лишь, чтобы она полностью насладилась собой.
Вскоре Лабина и ее гость успокаивались. Их любовные игры были похожи на короткие весенние грозы, от которых намокают только листья и трава, а корни всегда остаются сухими. Я вспоминал, что наши с Евкой игры никогда полностью не прекращались, а лишь притухали, когда Макар и Глухарь вторгались в нашу жизнь. Они вспыхивали поздно ночью, как разгорается в тлеющем торфе ласково раздуваемый ветерком огонь. Хотя даже такая любовь оборвалась так же резко, как затухает разгоревшийся костер под попоной гасящих его пастухов. Стоило мне ненадолго расстаться с Евкой, как она забыла меня. Теплоте моего тела, ласке моих рук, нежным прикосновениям моих пальцев и рта, она предпочла вонючего лохматого козла.
Наконец кровать прекращала трястись, обмякшие фигуры крепко засыпали, раскинувшись, как забитая скотина. Я придвигал кровать назад к стене, перелезал через нее и, закутываясь потеплее, устраивался в выстывшем углу.
Дождливыми вечерами Лабина становилась печальной и рассказывала мне о своем покойном муже Лабе. Много лет назад Лабина была красивой девушкой и за ней ухаживали самые богатые крестьяне. Но, не слушая благоразумных советов, она влюбилась в самого бедного в деревне батрака, по прозвищу Красавчик Лаба и вышла за него замуж.
Лаба и правда был очень красивым, высоким и стройным как тополь. Его волосы сияли на солнце, глаза были голубее ясного неба, лицо было гладким, как у ребенка. Под его взглядом кровь в жилах женщин ускоряла свой бег, а рассудком овладевали греховные мысли и желания. Он любил гулять по лесу и обнаженным купаться в пруде. Поглядывая на поросший кустами берег, он знал, что оттуда его рассматривают и юные девушки, и замужние женщины.
Но он был самым бедным батраком в деревне. Нанимая на работу, богатые крестьяне всячески унижали его. Эти люди знали, что их жены и дочери мечтают о нем и за это оскорбляли Лабу. Они также донимали Лабину, потому что знали, что ее нищий муж зависит от них и не сможет за нее заступиться.
Однажды Лаба не вернулся с поля в деревню. Он не появился и назавтра, и через день. Он как в воду канул.
В деревне решили, что он утонул, или попал в болото, или чей-нибудь ревнивый муж зарезал его и закопал тело в лесу.
Жизнь шла своим чередом и без Лабы. В деревне от него осталась только присказка «красивый, как Лаба».
Одиночество Лабины закончилось через год. Люди забыли о Лабе и только она верила, что он жив и ждала его. Однажды, летним днем, когда крестьяне отдыхали в короткой тени деревьев, из леса появилась запряженная откормленной лошадью телега. В телеге лежал большой сундук, а рядом с ней в великолепной кожаной куртке накинутой по-гусарски на плечи, в брюках из превосходной ткани и высоких сияющих сапогах шел Красавчик Лаба.
Дети бежали по улице разнося новость, а мужчины и женщины толпились на дороге. Небрежно махнув рукой, Лаба поприветствовал их и пошел дальше, обтирая со лба пот и понукая лошадь.
Лабина ждала его в дверях. Лаба поцеловал жену, сгрузил огромный сундук и зашел в лачугу. Соседи собрались у калитки, обсуждая лошадь и сундук. Нетерпеливо дожидаясь, когда Лаба и Лабина выйдут снова, они начали зубоскалить. Они говорили, что он дорвался до жены, как козел до козы, и теперь их придется разливать холодной водой.
Неожиданно дверь распахнулась и толпа ахнула от изумления. На крыльце, в одежде невероятной красоты, стоял Красавчик Лаба. На нем была полосатая шелковая рубашка с белым стоячим воротником и ярким галстуком. Его мягкий фланелевый костюм так и хотелось потрогать. Сатиновый носовой платок выглядывал из нагрудного кармана, как цветок. Лаба был обут в черные лакированные туфли. Это великолепие венчали золотые часы — по последней городской моде свисающие из нагрудного кармана.
Крестьяне замерли в восхищении. Такого в деревне еще не видели. Обычно жители одевались в домотканые куртки, сшитые из двух кусков полотна штаны и сапоги из грубо выделанной кожи, прибитой к толстой деревянной подошве. В сундуке у Лабы оказались разноцветные куртки невиданного покроя, брюки, рубахи, туфли из лакированной кожи, такой блестящей, что в туфли можно было смотреться как в зеркало, носовые платки, галстуки, носки и нижнее белье. Красавчик Лаба стал самым известным человеком в деревне. О нем рассказывали невероятные истории. Самые разнообразные догадки строились о происхождении этих вещей. Лабину засыпали вопросами, но и она ничего не знала. Сам Лаба толком ничего не рассказывал и его туманные ответы лишь разжигали всеобщее любопытство.
В церкви никто не смотрел на священника у алтаря. Все глазели в правый угол, где в черном сатиновом костюме и цветной рубахе, выпрямившись, сидел Красавчик Лаба с женой. Время от времени он демонстративно поглядывал на сверкающие на запястьи часы. Одежды священника, которые прежде считались пределом пышности, теперь казались скучными, как серое зимнее небо. Люди, сидевшие рядом с Лабой, наслаждались доносившимися от него дивными ароматами. Лабина по секрету рассказала, что он извлекал их из целой батареи всяких пузырьков и баночек.
После службы толпа валила на церковный двор не обращая внимание на пытающегося задержать их священника. Они ждали Лабу. Легко и уверенно он шел к выходу, громко постукивая каблуками по полу церкви. Самые богатые крестьяне подходили к нему, здороваясь, как со старым знакомым и приглашая к себе на обеды в его честь. Не кланяясь, Лаба непринужденно пожимал протянутые руки. Женщины прохаживались перед ним и, не обращая внимание на Лабину, поддергивали юбки и платья так, чтобы лучше показать свои бедра и груди.
Теперь Красавчик Лаба не работал в поле. Он даже отказался помогать жене по дому. Целыми днями он купался в озере. Свои яркие одежды он развешивал на берегу, на ветках деревьев. Из кустов возбужденные женщины рассматривали его обнаженное мускулистое тело. Говорили, что в кустах Лаба позволял некоторым из них прикоснуться к себе и что ради этого, не думая о возможном суровом наказании, они были готовы на все.
Под вечер, когда потные и серые от пыли крестьяне возвращались с поля, они проходили мимо Красавчика Лабы, который медленно прогуливался навстречу, старательно ступая на самые твердые места дороги так, чтобы не выпачкать туфли, поправляя галстук и протирая розовым платком часы.
По вечерам за Лабой присылали лошадей и он уезжал в гости, часто за десятки километров от дома. Лабина оставалась одна, униженная, едва живая от усталости, присматривая за хозяйством, лошадью и костюмами мужа. Время для Красавчика Лабы остановилось, а Лабина быстро старела, ее кожа теряла упругость, бедра становились дряблыми.
Так прошел год.
Однажды осенним днем Лабина, как обычно, пришла домой с поля. Она знала, что муж должен быть на чердаке у своих драгоценных вещей. Чердак был его сокровищницей. Ключ от большого висящего на чердачной двери замка он носил на груди рядом с медальоном Святой Девы Марии. Но в доме было абсолютно тихо. Не вился дымок из трубы и не было слышно, как переодеваясь в другой костюм, напевает Лаба.
Встревоженная Лабина вбежала в дом. Дверь на чердак была распахнута. Она забралась туда и остолбенела от того, что там увидела. Издалека белело дно сундука. Над лежащим на полу с оторванной крышкой сундуком качалось тело. Красавчик Лаба висел на крюке, на который, переодеваясь, вешал костюмы. Он висел на ярком галстуке с цветочным узором и раскачивался, как останавливающийся маятник. В крыше виднелась дыра через которую вор утащил содержимое сундука. Слабые лучи заходящего солнца осветили мертвенно-бледное лицо Красавчика Лабы и синий, вывалившийся изо рта язык. На чердаке гудели яркие, переливчатые мухи.
Лабина догадалась как это произошло. Придя с озера, чтобы переодеться в очередной щегольской костюм, Лаба увидел пустой сундук и дыру в крыше. Все его богатство исчезло. Только потерянный вором пестрый галстук, сорванным цветком, лежал на смятой соломе.
Жизнь для Лабы стала пустой — ее смысл исчез вместе с содержимым сундука. Для него закончились свадебные банкеты, на которых никто не обращал внимание на жениха, закончились похороны, где Красавчик Лаба под благоговейными взорами толпы подходил к незасыпанной могиле, закончилась демонстрация тела на озере и пылкие прикосновения женщин.
Лабина так и не узнала, как ее муж приобрел свои сокровища. Лаба никогда не рассказывал, где он провел целый год. Никто не знал, где он пропадал, чем занимался, какой ценой было добыто это добро. В деревне знали только во что Лабе обошлась его пропажа.
Ни вор, ни украденные вещи так и не нашлись. Когда я жил там, в деревне все еще ходили слухи, что Лабу обокрал чей-нибудь обманутый муж или жених. Другие утверждали, что это дело рук какой-нибудь болезненно ревнивой женщины. Многие в деревне намекали на Лабину. Слыша такое обвинение, она мрачнела, у нее начинали трястись руки. Она набрасывалась на обидчицу, впивалась в нее ногтями и зеваки с трудом разнимали их. Вернувшись домой, Лабина напивалась до беспамятства и, горько плача, прижимала меня к груди.
Во время одной из таких драк у нее не выдержало сердце. Когда я увидел, что несколько человек несут к лачуге ее неподвижное тело, я понял, что мне пора уходить. Набив комету тлеющими углями, я схватил бесценный галстук, который Лабина спрятала под кроватью, тот, на котором повесился Красавчик Лаба, и ушел в лес. Было общеизвестно, что веревка, на которой повесился самоубийца, приносит удачу. Я решил, что никогда не потеряю Лабин галстук.
15
Задув свечу, они раздевались в темноте, смеясь и чертыхаясь, налетая на мебель и друг друга, нетерпеливо стаскивая одежду, опрокидывая бутылки и перекатывая их по полу. Когда они валились на кровать, я боялся, что она не выдержит их. Я беспокоился о крысах, которые жили вместе с нами. Тем временем Лабина и ее гость метались по кровати, возились, сопели, поминая то Бога, то черта — мужчина, подвывая, как пес, а женщина, повизгивая, как поросенок.
Часто, посреди ночи, в разгар снов, я неожиданно вываливался из своей постели и просыпался на полу. Кровать ходила ходуном и по скошенному полу двигалась от стены к середине комнаты. Тела надо мной судорожно соединялись.
Я не мог забраться в свою постель, поэтому приходилось пробираться под кроватью на другую сторону и придвигать ее назад к стене. Потом я возвращался в свою убогую постель. Холодный и скользкий пол под кроватью был загажен кошачьим калом и останками поедаемых здесь кошками птиц. Медленно продвигаясь в темноте, я разрывал густую паутину и распуганные пауки бегали по моему лицу и волосам. На меня налетали маленькие теплые тельца — это по норам разбегались мыши.
Этот темный мир всегда вызывал у меня страх и отвращение. Я выбирался из-под кровати, снимал с лица паутину и, дрожа, дожидался подходящего момента, чтобы придвинуть кровать назад к стене.
Постепенно мои глаза привыкали к темноте. Я видел, как большое потное мужское тело наваливалось на содрогающуюся женщину. Она сжимала ногами его мясистые ягодицы. Ее ноги напоминали распростертые крылья придавленной камнем птицы.
Крестьянин стонал и глубоко вздыхал, сжимая руками женское тело, и, приподнимаясь, шлепал ладонями по ее грудям. Такие шлепки я слышал на реке, когда женщины отбивали там белье на камнях. Мужчина набрасывался на нее и прижимал к кровати. Иногда он поднимал женщину и заставлял стать на колени и упереться на локти, а сам забирался на нее сзади, ритмично ударяя ее животом и бедрами.
С разочарованием и отвращением я смотрел на сплетенные, подергивающиеся фигуры. Значит это и есть любовь, бешеная, как разъяренный бык, грубая, смердящая, потная. Эта любовь походила на драку, в которой лишенные рассудка мужчина и женщина, боролись, пыхтели и, как звери, силой вырывали друг из друга наслаждение.
Я вспоминал проведенные с Евкой мгновения. Насколько иначе я обращался с ней. Мои прикосновения были ласковыми, мои руки, мой рот, мои губы обдуманно бродили по ее телу, мягкому и нежному, как легкая паутинка, парящая в теплом спокойном воздухе. Я находил все новые и новые, неизвестные даже ей чувствительные места и оживлял их ласками, как солнечные лучи оживляют окоченевшую холодной осенней ночью бабочку. Я вспоминал, как мои искусные ласки высвобождали из девушки негу и дрожь, которые без меня были бы навсегда заперты в ней. Я хотел лишь, чтобы она полностью насладилась собой.
Вскоре Лабина и ее гость успокаивались. Их любовные игры были похожи на короткие весенние грозы, от которых намокают только листья и трава, а корни всегда остаются сухими. Я вспоминал, что наши с Евкой игры никогда полностью не прекращались, а лишь притухали, когда Макар и Глухарь вторгались в нашу жизнь. Они вспыхивали поздно ночью, как разгорается в тлеющем торфе ласково раздуваемый ветерком огонь. Хотя даже такая любовь оборвалась так же резко, как затухает разгоревшийся костер под попоной гасящих его пастухов. Стоило мне ненадолго расстаться с Евкой, как она забыла меня. Теплоте моего тела, ласке моих рук, нежным прикосновениям моих пальцев и рта, она предпочла вонючего лохматого козла.
Наконец кровать прекращала трястись, обмякшие фигуры крепко засыпали, раскинувшись, как забитая скотина. Я придвигал кровать назад к стене, перелезал через нее и, закутываясь потеплее, устраивался в выстывшем углу.
Дождливыми вечерами Лабина становилась печальной и рассказывала мне о своем покойном муже Лабе. Много лет назад Лабина была красивой девушкой и за ней ухаживали самые богатые крестьяне. Но, не слушая благоразумных советов, она влюбилась в самого бедного в деревне батрака, по прозвищу Красавчик Лаба и вышла за него замуж.
Лаба и правда был очень красивым, высоким и стройным как тополь. Его волосы сияли на солнце, глаза были голубее ясного неба, лицо было гладким, как у ребенка. Под его взглядом кровь в жилах женщин ускоряла свой бег, а рассудком овладевали греховные мысли и желания. Он любил гулять по лесу и обнаженным купаться в пруде. Поглядывая на поросший кустами берег, он знал, что оттуда его рассматривают и юные девушки, и замужние женщины.
Но он был самым бедным батраком в деревне. Нанимая на работу, богатые крестьяне всячески унижали его. Эти люди знали, что их жены и дочери мечтают о нем и за это оскорбляли Лабу. Они также донимали Лабину, потому что знали, что ее нищий муж зависит от них и не сможет за нее заступиться.
Однажды Лаба не вернулся с поля в деревню. Он не появился и назавтра, и через день. Он как в воду канул.
В деревне решили, что он утонул, или попал в болото, или чей-нибудь ревнивый муж зарезал его и закопал тело в лесу.
Жизнь шла своим чередом и без Лабы. В деревне от него осталась только присказка «красивый, как Лаба».
Одиночество Лабины закончилось через год. Люди забыли о Лабе и только она верила, что он жив и ждала его. Однажды, летним днем, когда крестьяне отдыхали в короткой тени деревьев, из леса появилась запряженная откормленной лошадью телега. В телеге лежал большой сундук, а рядом с ней в великолепной кожаной куртке накинутой по-гусарски на плечи, в брюках из превосходной ткани и высоких сияющих сапогах шел Красавчик Лаба.
Дети бежали по улице разнося новость, а мужчины и женщины толпились на дороге. Небрежно махнув рукой, Лаба поприветствовал их и пошел дальше, обтирая со лба пот и понукая лошадь.
Лабина ждала его в дверях. Лаба поцеловал жену, сгрузил огромный сундук и зашел в лачугу. Соседи собрались у калитки, обсуждая лошадь и сундук. Нетерпеливо дожидаясь, когда Лаба и Лабина выйдут снова, они начали зубоскалить. Они говорили, что он дорвался до жены, как козел до козы, и теперь их придется разливать холодной водой.
Неожиданно дверь распахнулась и толпа ахнула от изумления. На крыльце, в одежде невероятной красоты, стоял Красавчик Лаба. На нем была полосатая шелковая рубашка с белым стоячим воротником и ярким галстуком. Его мягкий фланелевый костюм так и хотелось потрогать. Сатиновый носовой платок выглядывал из нагрудного кармана, как цветок. Лаба был обут в черные лакированные туфли. Это великолепие венчали золотые часы — по последней городской моде свисающие из нагрудного кармана.
Крестьяне замерли в восхищении. Такого в деревне еще не видели. Обычно жители одевались в домотканые куртки, сшитые из двух кусков полотна штаны и сапоги из грубо выделанной кожи, прибитой к толстой деревянной подошве. В сундуке у Лабы оказались разноцветные куртки невиданного покроя, брюки, рубахи, туфли из лакированной кожи, такой блестящей, что в туфли можно было смотреться как в зеркало, носовые платки, галстуки, носки и нижнее белье. Красавчик Лаба стал самым известным человеком в деревне. О нем рассказывали невероятные истории. Самые разнообразные догадки строились о происхождении этих вещей. Лабину засыпали вопросами, но и она ничего не знала. Сам Лаба толком ничего не рассказывал и его туманные ответы лишь разжигали всеобщее любопытство.
В церкви никто не смотрел на священника у алтаря. Все глазели в правый угол, где в черном сатиновом костюме и цветной рубахе, выпрямившись, сидел Красавчик Лаба с женой. Время от времени он демонстративно поглядывал на сверкающие на запястьи часы. Одежды священника, которые прежде считались пределом пышности, теперь казались скучными, как серое зимнее небо. Люди, сидевшие рядом с Лабой, наслаждались доносившимися от него дивными ароматами. Лабина по секрету рассказала, что он извлекал их из целой батареи всяких пузырьков и баночек.
После службы толпа валила на церковный двор не обращая внимание на пытающегося задержать их священника. Они ждали Лабу. Легко и уверенно он шел к выходу, громко постукивая каблуками по полу церкви. Самые богатые крестьяне подходили к нему, здороваясь, как со старым знакомым и приглашая к себе на обеды в его честь. Не кланяясь, Лаба непринужденно пожимал протянутые руки. Женщины прохаживались перед ним и, не обращая внимание на Лабину, поддергивали юбки и платья так, чтобы лучше показать свои бедра и груди.
Теперь Красавчик Лаба не работал в поле. Он даже отказался помогать жене по дому. Целыми днями он купался в озере. Свои яркие одежды он развешивал на берегу, на ветках деревьев. Из кустов возбужденные женщины рассматривали его обнаженное мускулистое тело. Говорили, что в кустах Лаба позволял некоторым из них прикоснуться к себе и что ради этого, не думая о возможном суровом наказании, они были готовы на все.
Под вечер, когда потные и серые от пыли крестьяне возвращались с поля, они проходили мимо Красавчика Лабы, который медленно прогуливался навстречу, старательно ступая на самые твердые места дороги так, чтобы не выпачкать туфли, поправляя галстук и протирая розовым платком часы.
По вечерам за Лабой присылали лошадей и он уезжал в гости, часто за десятки километров от дома. Лабина оставалась одна, униженная, едва живая от усталости, присматривая за хозяйством, лошадью и костюмами мужа. Время для Красавчика Лабы остановилось, а Лабина быстро старела, ее кожа теряла упругость, бедра становились дряблыми.
Так прошел год.
Однажды осенним днем Лабина, как обычно, пришла домой с поля. Она знала, что муж должен быть на чердаке у своих драгоценных вещей. Чердак был его сокровищницей. Ключ от большого висящего на чердачной двери замка он носил на груди рядом с медальоном Святой Девы Марии. Но в доме было абсолютно тихо. Не вился дымок из трубы и не было слышно, как переодеваясь в другой костюм, напевает Лаба.
Встревоженная Лабина вбежала в дом. Дверь на чердак была распахнута. Она забралась туда и остолбенела от того, что там увидела. Издалека белело дно сундука. Над лежащим на полу с оторванной крышкой сундуком качалось тело. Красавчик Лаба висел на крюке, на который, переодеваясь, вешал костюмы. Он висел на ярком галстуке с цветочным узором и раскачивался, как останавливающийся маятник. В крыше виднелась дыра через которую вор утащил содержимое сундука. Слабые лучи заходящего солнца осветили мертвенно-бледное лицо Красавчика Лабы и синий, вывалившийся изо рта язык. На чердаке гудели яркие, переливчатые мухи.
Лабина догадалась как это произошло. Придя с озера, чтобы переодеться в очередной щегольской костюм, Лаба увидел пустой сундук и дыру в крыше. Все его богатство исчезло. Только потерянный вором пестрый галстук, сорванным цветком, лежал на смятой соломе.
Жизнь для Лабы стала пустой — ее смысл исчез вместе с содержимым сундука. Для него закончились свадебные банкеты, на которых никто не обращал внимание на жениха, закончились похороны, где Красавчик Лаба под благоговейными взорами толпы подходил к незасыпанной могиле, закончилась демонстрация тела на озере и пылкие прикосновения женщин.
Лабина так и не узнала, как ее муж приобрел свои сокровища. Лаба никогда не рассказывал, где он провел целый год. Никто не знал, где он пропадал, чем занимался, какой ценой было добыто это добро. В деревне знали только во что Лабе обошлась его пропажа.
Ни вор, ни украденные вещи так и не нашлись. Когда я жил там, в деревне все еще ходили слухи, что Лабу обокрал чей-нибудь обманутый муж или жених. Другие утверждали, что это дело рук какой-нибудь болезненно ревнивой женщины. Многие в деревне намекали на Лабину. Слыша такое обвинение, она мрачнела, у нее начинали трястись руки. Она набрасывалась на обидчицу, впивалась в нее ногтями и зеваки с трудом разнимали их. Вернувшись домой, Лабина напивалась до беспамятства и, горько плача, прижимала меня к груди.
Во время одной из таких драк у нее не выдержало сердце. Когда я увидел, что несколько человек несут к лачуге ее неподвижное тело, я понял, что мне пора уходить. Набив комету тлеющими углями, я схватил бесценный галстук, который Лабина спрятала под кроватью, тот, на котором повесился Красавчик Лаба, и ушел в лес. Было общеизвестно, что веревка, на которой повесился самоубийца, приносит удачу. Я решил, что никогда не потеряю Лабин галстук.
15
Лето уже почти закончилось. На полях снопы пшеницы были сложены в копны. Крестьяне работали так напряженно, как только могли, но им не хватало коней и быков, чтобы побыстрее убрать урожай.
Недалеко от деревни обрывистые речные берега соединял высокий железнодорожный мост. Его охраняли установленные в бетонных дотах тяжелые пулеметы.
По ночам, когда высоко в небе гудели самолеты, все на мосту затемнялось. Утром жизнь на мосту возобновлялась. Солдаты в касках занимали свои места у пулеметов, а на поднятом в самой высокой точке моста флаге на ветру извивалась угловатая свастика.
Однажды, душной ночью, откуда-то издалека донеслась автоматная стрельба. Приглушенный расстоянием звук вспугнул птиц и людей и затих над полями. Где-то далеко мигали яркие огоньки. Люди выходили из домов. Мужчины, наблюдая искусственную зарю, потягивали трубки и говорили: «Фронт приближается». Другие добавляли: «Войну-то немцы проигрывают». Разгорались споры.
Некоторые крестьяне говорили, что когда придут советские комиссары, они по справедливости разделят землю между всеми, отобрав ее у богатых, отдадут бедным.
Другие горячо возражали. Они божились на распятии и кричали, что Советы все — даже жен и детей, сделают общим. Они глядели на зарево на востоке и кричали, что Красные отвратят людей от алтаря, что люди забудут заветы предков и будут жить в грехе, пока Господь не превратит их в соляные столбы.
Брат схватывался с братом, отцы замахивались на сыновей на глазах у матерей. Невидимая сила делила людей, разбивала семьи, будоражила умы. Только старики не теряли головы и призывали дерущихся к миру. Они кричали писклявыми голосами, что на земле уже достаточно войны, чтобы начинать ее еще и в деревне.
Грохот за горизонтом приближался. Его продвижение охладило спорщиков. Люди вдруг забыли о советских комиссарах и Божьем гневе и стали поспешно рыть ямы в амбарах и погребах.
Они прятали там масло, свинину, телятину, рожь и пшеницу. Одни тайно красили в красный цвет простыни, чтобы приветствовать новую власть; другие в это время припрятывали в укромные места распятия, иконы и изображения Иисуса и Девы Марии.
Неужели действительно приближалась Красная Армия? Толчки в земле напоминали биение сердца. Я спрашивал себя, почему же соль так дорого стоит, если Бог легко может превратить грешников в соляные столбы? И почему он не превратит нескольких грешников в сахар или мясо — крестьяне нуждались в этих продуктах не меньше, чем в соли.
Лежа на спине, я смотрел на облака. Мне чудилось, что я плыву вместе с ними. Если это правда, что женщины и дети станут общественной собственностью, значит у каждого ребенка будет много отцов и матерей и еще больше братьев и сестер. Это было слишком хорошо, чтобы надеяться на такой исход. Принадлежать всем и каждому. Куда бы я ни пошел, многочисленные отцы будут гладить мою голову сильными ободряющими руками, многочисленные матери будут прижимать меня к груди, а многочисленные братья будут защищать меня от собак. Я же буду присматривать за младшими братишками и сестренками. Мне казалось, что крестьянам нечего было так бояться.
Облака набегали друг на друга, темнели и снова становились светлее. Там, далеко вверху над нами, правит миром Бог. Теперь я понял, почему у него не хватает времени на такую мелкую черную букашку, как я. Он был занят огромными армиями, неисчислимым множеством сражающихся людей, животных и машин. Ему приходилось решать, кто победит — а кто проиграет, кому жить — а кому умирать.
Но если Бог действительно предопределяет будущее, почему же крестьяне беспокоятся о вере, церквях и священниках? Если советские комиссары действительно хотят разрушить их церкви, осквернить алтари, убить священников и покарать праведников, то Красная Армия не имеет никаких шансов выиграть войну. Даже самый переутомившийся Бог не мог проглядеть такую опасность для Его народа. Но значит ли это, что верх одержат немцы, которые тоже разрушали церкви и убивали людей? С точки зрения Бога лучше было бы, чтобы все проиграли войну, потому что все воюющие несли смерть.
«Общественное пользование женами и детьми», — говорили крестьяне. Это звучало довольно непонятно. Но, как бы то ни было, размышлял я, советские комиссары просто не могут не включить меня в число детей. Хотя ростом я был ниже большинства восьмилетних ребят, мне было уже почти одиннадцать и меня тревожило, что русские могут принять меня за взрослого, или, по крайней мере, не причислить к детям. Я был немым. К тому же, что-то случилось с моим желудком и иногда еда совсем не переваривалась. Я обязательно должен был стать общей собственностью.
Однажды утром, я заметил на мосту непривычное оживление. Солдаты в касках снимали пушку и пулеметы, спускали немецкий флаг. Затем, большие грузовики уехали на запад, затихли грубые немецкие песни. «Убегают», — говорили крестьяне. «Они проиграли войну», — шепотом добавляли те, кто посмелее.
В середине следующего дня в деревню въехал конный отряд. Всадников было около сотни, а может и больше. Это были великолепные наездники — им не нужна была сбруя и, казалось, что они срослись с конями. Они были одеты в зеленую немецкую форму с блестящими пуговицами и надвинутыми на глаза пилотками.
Крестьяне сразу узнали их и в ужасе закричали, что едут калмыки и нужно прятать женщин и детей. Уже несколько месяцев в деревне рассказывали ужасные истории об этих всадниках, которых обычно называли калмыками. Крестьяне говорили, что когда победоносная немецкая армия завоевала большую часть советской страны, к ней добровольно присоединилось много калмыков. Они ненавидели красных и пошли к немцам, которые позволяли им грабить и насильничать, как было принято по калмыцким военным обычаям и как по их традициям подобало поступать мужчине. Поэтому калмыков посылали в города и деревни, чьих жителей нужно было покарать за непокорность и туда, куда уже подходила Красная Армия.
Калмыки ворвались в деревню на галопе, пригнувшись к лошадям, пришпоривая их и резко покрикивая. Из-под расстегнутой на всадниках формы виднелась коричневая кожа. Некоторые скакали без седел, кое у кого на боку висели тяжелые сабли.
Деревню охватило дикое смятение. Было уже слишком поздно бежать в лес. Я с острым любопытством рассматривал всадников. У всех были черные, лоснящиеся, блестящие на солнце волосы. Черные до синевы, они, как и глаза, и смуглая кожа всадников, были даже темнее моих. У них были большие белые зубы, высокие скулы и широкие, будто припухшие лица.
Некоторое время я смотрел на них с гордостью и чувством удовлетворения. Ведь эти горячие всадники были черноволосы, черноглазы и смуглокожи. Они отличались от деревенских жителей, как ночь ото дня. Увидев смуглых калмыков, белокурые жители деревни обезумели от страха.
Тем временем всадники рассыпались по деревне. Один из них, коренастый расхристанный человек в офицерской фуражке, выкрикивал приказы. Калмыки спрыгивали с лошадей, привязывали их к изгородям. Из-под седел они доставали мясо, которое готовилось во время езды на тепле от лошади и седока. Они ели серо-голубое мясо и большими глотками запивали из объемистых, сделанных из тыквы, бутылок.
Некоторые из них приехали уже навеселе. Они заходили в дома и вытаскивали не успевших спрятаться женщин. Их мужья, вооружившись косами, пытались защитить их. Ударом сабли калмык зарубил одного из них. Остальные хотели убежать, но их догнали пули.
Калмыки рассыпались по домам. Отовсюду доносились крики. Я забрался в небольшие густые заросли малины прямо в центре площади и распластался там, как червяк.
На моих глазах деревня взорвалась в панике. Мужчины пытались защитить дома, в которых уже хозяйничали калмыки. Еще раздались выстрелы; по площади кругами бегал раненый в голову, ослепленный собственной кровью человек. Его зарубил калмык. В разные стороны, сигая через заборы и ямы, разбегались перепуганные дети. Один мальчик заскочил в малину, но, увидев меня, выбежал назад и попал под лошадь.
Калмыки выволакивали из дома полураздетую женщину. Она вырывалась и кричала, тщетно пытаясь ударить мучителей ногами. Несколько хохочущих всадников кнутами согнали в круг группу женщин и девушек. Их отцы, мужья и братья бегали рядом и просили пощады, но их отогнали кнутами и саблями. По центральной улице бежал крестьянин с отрубленной рукой. Кровь хлестала из культи, а он все разыскивал свою семью.
Неподалеку солдаты повалили женщину на землю. Один солдат держал ее за шею, а остальные силой раздвинули ей ноги. Один из них взобрался на нее. Когда закончил первый, все изнасиловали ее по очереди. Женщина вскоре обмякла и уже не сопротивлялась.
Выволокли еще одну женщину. Она кричала и молила о пощаде, но калмыки сорвали с нее одежду и бросили на землю. Ее одновременно насиловали двое — один из них в рот. Когда она пыталась отвернуться или сомкнуть челюсти, он стегал ее кнутом. В конце концов, она ослабела и покорилась им. Другие насиловали двоих молодых девушек спереди и сзади, передавая их друг другу и заставляя делать непонятные движения. Когда девушки начинали сопротивляться, их стегали и пинали.
Изо всех домов раздавались крики насилуемых женщин. Одной девушке удалось вырваться и, полуголая, завывая как собака, она выбежала из дома. По ее ногам струилась кровь. За ней, хохоча, выбежало два полураздетых солдата. Они долго гонялись за ней по площади под шутки и смех товарищей. Наконец они догнали ее. Дети смотрели на происходящее и плакали.
Все время попадались новые жертвы. Пьяные калмыки возбуждались все больше и больше. Некоторые совокуплялись друг с другом, другие состязались — вдвоем или втроем насиловали одну девушку, быстро передавая ее по кругу. Самые молодые и привлекательные девушки были уже почти растерзаны. Солдаты начали ссориться между собой. Женщины плакали и громко молились. Их запертые в домах мужья и отцы, сыновья и братья, узнавали их голоса и откликались сумасшедшими воплями.
Посредине площади несколько калмыков демонстрировали искусство насиловать женщин верхом на лошади. Один из них разделся, оставив только ботинки на волосатых ногах. Сначала он скакал по кругу, а потом, с земли ему подали обнаженную женщину. Он ловко подхватил ее и усадил впереди, лицом к себе. Лошадь перешла на быструю рысь, ездок уложил женщину спиной на гриву и прижался к ней. Победно покрикивая, он погружался в нее на каждый шаг лошади. Остальные подбадривали его, хлопая в ладоши. Потом седок перевернул женщину лицом вперед. Он слегка приподнял ее и, сжимая ее грудь, еще раз продемонстрировал свою доблесть.
Воодушевленный другими солдатами, еще один калмык вскочил на ту же лошадь, позади женщины, спиной к гриве. Лошадь вздохнула от тяжести и замедлила бег, а двое солдат одновременно насиловали теряющую сознание женщину.
И еще были доблестные поступки. Беспомощных женщин передавали с лошади на лошадь. Один из калмыков попытался совокупиться с кобылицей, другие возбудили жеребца и, держа за ноги девушку, пытались запихнуть ее под него.
Охваченный ужасом и отвращением, я поглубже заполз в кусты. Теперь я все понял. Я понял, почему Бог не слышал моих молитв, почему я висел на крюках, почему Гарбуз избивал меня, почему я лишился дара речи. Я был черным. Мои глаза и волосы были так же черны, как и у этих калмыков. Наверняка, также, как и они, я принадлежал другому миру. К таким, как я не может быть жалости. Ужасная судьба приговорила меня иметь такие же черные глаза и волосы, как эта орда варваров.
Вдруг из одного из амбаров вышел высокий седовласый старик. Крестьяне звали его «Святой» и, возможно, он и сам уверовал в свою неуязвимость. Обеими руками он держал тяжелый деревянный крест, его белая голова была увенчана пожелтевшими дубовыми листьями. Незрячие глаза были подняты к небу. Босые, изуродованные годами и болезнями ноги нащупывали путь. Погребальным гимном звучали печальные слова псалма, который он пел беззубым ртом.
Солдаты на мгновение протрезвели. Даже самые пьяные встревоженно рассматривали его. Потом один из них подбежал к старику и подставил ему ногу. Тот упал и крест вылетел из рук. Калмыки осклабились и ждали. Старик, разыскивая на ощупь крест, неловко пытался подняться. Его костлявые искривленные руки терпеливо шарили по земле а солдат, каждый раз, когда старик приближался к кресту, отталкивал его ногой в сторону. Старик ползал вокруг, постанывая и что-то лопоча. Калмык поднял тяжелый крест и поставил его вертикально. С секунду крест постоял, а потом свалился на лежащее ничком тело. Старик застонал и перестал шевелиться.
Недалеко от деревни обрывистые речные берега соединял высокий железнодорожный мост. Его охраняли установленные в бетонных дотах тяжелые пулеметы.
По ночам, когда высоко в небе гудели самолеты, все на мосту затемнялось. Утром жизнь на мосту возобновлялась. Солдаты в касках занимали свои места у пулеметов, а на поднятом в самой высокой точке моста флаге на ветру извивалась угловатая свастика.
Однажды, душной ночью, откуда-то издалека донеслась автоматная стрельба. Приглушенный расстоянием звук вспугнул птиц и людей и затих над полями. Где-то далеко мигали яркие огоньки. Люди выходили из домов. Мужчины, наблюдая искусственную зарю, потягивали трубки и говорили: «Фронт приближается». Другие добавляли: «Войну-то немцы проигрывают». Разгорались споры.
Некоторые крестьяне говорили, что когда придут советские комиссары, они по справедливости разделят землю между всеми, отобрав ее у богатых, отдадут бедным.
Другие горячо возражали. Они божились на распятии и кричали, что Советы все — даже жен и детей, сделают общим. Они глядели на зарево на востоке и кричали, что Красные отвратят людей от алтаря, что люди забудут заветы предков и будут жить в грехе, пока Господь не превратит их в соляные столбы.
Брат схватывался с братом, отцы замахивались на сыновей на глазах у матерей. Невидимая сила делила людей, разбивала семьи, будоражила умы. Только старики не теряли головы и призывали дерущихся к миру. Они кричали писклявыми голосами, что на земле уже достаточно войны, чтобы начинать ее еще и в деревне.
Грохот за горизонтом приближался. Его продвижение охладило спорщиков. Люди вдруг забыли о советских комиссарах и Божьем гневе и стали поспешно рыть ямы в амбарах и погребах.
Они прятали там масло, свинину, телятину, рожь и пшеницу. Одни тайно красили в красный цвет простыни, чтобы приветствовать новую власть; другие в это время припрятывали в укромные места распятия, иконы и изображения Иисуса и Девы Марии.
Неужели действительно приближалась Красная Армия? Толчки в земле напоминали биение сердца. Я спрашивал себя, почему же соль так дорого стоит, если Бог легко может превратить грешников в соляные столбы? И почему он не превратит нескольких грешников в сахар или мясо — крестьяне нуждались в этих продуктах не меньше, чем в соли.
Лежа на спине, я смотрел на облака. Мне чудилось, что я плыву вместе с ними. Если это правда, что женщины и дети станут общественной собственностью, значит у каждого ребенка будет много отцов и матерей и еще больше братьев и сестер. Это было слишком хорошо, чтобы надеяться на такой исход. Принадлежать всем и каждому. Куда бы я ни пошел, многочисленные отцы будут гладить мою голову сильными ободряющими руками, многочисленные матери будут прижимать меня к груди, а многочисленные братья будут защищать меня от собак. Я же буду присматривать за младшими братишками и сестренками. Мне казалось, что крестьянам нечего было так бояться.
Облака набегали друг на друга, темнели и снова становились светлее. Там, далеко вверху над нами, правит миром Бог. Теперь я понял, почему у него не хватает времени на такую мелкую черную букашку, как я. Он был занят огромными армиями, неисчислимым множеством сражающихся людей, животных и машин. Ему приходилось решать, кто победит — а кто проиграет, кому жить — а кому умирать.
Но если Бог действительно предопределяет будущее, почему же крестьяне беспокоятся о вере, церквях и священниках? Если советские комиссары действительно хотят разрушить их церкви, осквернить алтари, убить священников и покарать праведников, то Красная Армия не имеет никаких шансов выиграть войну. Даже самый переутомившийся Бог не мог проглядеть такую опасность для Его народа. Но значит ли это, что верх одержат немцы, которые тоже разрушали церкви и убивали людей? С точки зрения Бога лучше было бы, чтобы все проиграли войну, потому что все воюющие несли смерть.
«Общественное пользование женами и детьми», — говорили крестьяне. Это звучало довольно непонятно. Но, как бы то ни было, размышлял я, советские комиссары просто не могут не включить меня в число детей. Хотя ростом я был ниже большинства восьмилетних ребят, мне было уже почти одиннадцать и меня тревожило, что русские могут принять меня за взрослого, или, по крайней мере, не причислить к детям. Я был немым. К тому же, что-то случилось с моим желудком и иногда еда совсем не переваривалась. Я обязательно должен был стать общей собственностью.
Однажды утром, я заметил на мосту непривычное оживление. Солдаты в касках снимали пушку и пулеметы, спускали немецкий флаг. Затем, большие грузовики уехали на запад, затихли грубые немецкие песни. «Убегают», — говорили крестьяне. «Они проиграли войну», — шепотом добавляли те, кто посмелее.
В середине следующего дня в деревню въехал конный отряд. Всадников было около сотни, а может и больше. Это были великолепные наездники — им не нужна была сбруя и, казалось, что они срослись с конями. Они были одеты в зеленую немецкую форму с блестящими пуговицами и надвинутыми на глаза пилотками.
Крестьяне сразу узнали их и в ужасе закричали, что едут калмыки и нужно прятать женщин и детей. Уже несколько месяцев в деревне рассказывали ужасные истории об этих всадниках, которых обычно называли калмыками. Крестьяне говорили, что когда победоносная немецкая армия завоевала большую часть советской страны, к ней добровольно присоединилось много калмыков. Они ненавидели красных и пошли к немцам, которые позволяли им грабить и насильничать, как было принято по калмыцким военным обычаям и как по их традициям подобало поступать мужчине. Поэтому калмыков посылали в города и деревни, чьих жителей нужно было покарать за непокорность и туда, куда уже подходила Красная Армия.
Калмыки ворвались в деревню на галопе, пригнувшись к лошадям, пришпоривая их и резко покрикивая. Из-под расстегнутой на всадниках формы виднелась коричневая кожа. Некоторые скакали без седел, кое у кого на боку висели тяжелые сабли.
Деревню охватило дикое смятение. Было уже слишком поздно бежать в лес. Я с острым любопытством рассматривал всадников. У всех были черные, лоснящиеся, блестящие на солнце волосы. Черные до синевы, они, как и глаза, и смуглая кожа всадников, были даже темнее моих. У них были большие белые зубы, высокие скулы и широкие, будто припухшие лица.
Некоторое время я смотрел на них с гордостью и чувством удовлетворения. Ведь эти горячие всадники были черноволосы, черноглазы и смуглокожи. Они отличались от деревенских жителей, как ночь ото дня. Увидев смуглых калмыков, белокурые жители деревни обезумели от страха.
Тем временем всадники рассыпались по деревне. Один из них, коренастый расхристанный человек в офицерской фуражке, выкрикивал приказы. Калмыки спрыгивали с лошадей, привязывали их к изгородям. Из-под седел они доставали мясо, которое готовилось во время езды на тепле от лошади и седока. Они ели серо-голубое мясо и большими глотками запивали из объемистых, сделанных из тыквы, бутылок.
Некоторые из них приехали уже навеселе. Они заходили в дома и вытаскивали не успевших спрятаться женщин. Их мужья, вооружившись косами, пытались защитить их. Ударом сабли калмык зарубил одного из них. Остальные хотели убежать, но их догнали пули.
Калмыки рассыпались по домам. Отовсюду доносились крики. Я забрался в небольшие густые заросли малины прямо в центре площади и распластался там, как червяк.
На моих глазах деревня взорвалась в панике. Мужчины пытались защитить дома, в которых уже хозяйничали калмыки. Еще раздались выстрелы; по площади кругами бегал раненый в голову, ослепленный собственной кровью человек. Его зарубил калмык. В разные стороны, сигая через заборы и ямы, разбегались перепуганные дети. Один мальчик заскочил в малину, но, увидев меня, выбежал назад и попал под лошадь.
Калмыки выволакивали из дома полураздетую женщину. Она вырывалась и кричала, тщетно пытаясь ударить мучителей ногами. Несколько хохочущих всадников кнутами согнали в круг группу женщин и девушек. Их отцы, мужья и братья бегали рядом и просили пощады, но их отогнали кнутами и саблями. По центральной улице бежал крестьянин с отрубленной рукой. Кровь хлестала из культи, а он все разыскивал свою семью.
Неподалеку солдаты повалили женщину на землю. Один солдат держал ее за шею, а остальные силой раздвинули ей ноги. Один из них взобрался на нее. Когда закончил первый, все изнасиловали ее по очереди. Женщина вскоре обмякла и уже не сопротивлялась.
Выволокли еще одну женщину. Она кричала и молила о пощаде, но калмыки сорвали с нее одежду и бросили на землю. Ее одновременно насиловали двое — один из них в рот. Когда она пыталась отвернуться или сомкнуть челюсти, он стегал ее кнутом. В конце концов, она ослабела и покорилась им. Другие насиловали двоих молодых девушек спереди и сзади, передавая их друг другу и заставляя делать непонятные движения. Когда девушки начинали сопротивляться, их стегали и пинали.
Изо всех домов раздавались крики насилуемых женщин. Одной девушке удалось вырваться и, полуголая, завывая как собака, она выбежала из дома. По ее ногам струилась кровь. За ней, хохоча, выбежало два полураздетых солдата. Они долго гонялись за ней по площади под шутки и смех товарищей. Наконец они догнали ее. Дети смотрели на происходящее и плакали.
Все время попадались новые жертвы. Пьяные калмыки возбуждались все больше и больше. Некоторые совокуплялись друг с другом, другие состязались — вдвоем или втроем насиловали одну девушку, быстро передавая ее по кругу. Самые молодые и привлекательные девушки были уже почти растерзаны. Солдаты начали ссориться между собой. Женщины плакали и громко молились. Их запертые в домах мужья и отцы, сыновья и братья, узнавали их голоса и откликались сумасшедшими воплями.
Посредине площади несколько калмыков демонстрировали искусство насиловать женщин верхом на лошади. Один из них разделся, оставив только ботинки на волосатых ногах. Сначала он скакал по кругу, а потом, с земли ему подали обнаженную женщину. Он ловко подхватил ее и усадил впереди, лицом к себе. Лошадь перешла на быструю рысь, ездок уложил женщину спиной на гриву и прижался к ней. Победно покрикивая, он погружался в нее на каждый шаг лошади. Остальные подбадривали его, хлопая в ладоши. Потом седок перевернул женщину лицом вперед. Он слегка приподнял ее и, сжимая ее грудь, еще раз продемонстрировал свою доблесть.
Воодушевленный другими солдатами, еще один калмык вскочил на ту же лошадь, позади женщины, спиной к гриве. Лошадь вздохнула от тяжести и замедлила бег, а двое солдат одновременно насиловали теряющую сознание женщину.
И еще были доблестные поступки. Беспомощных женщин передавали с лошади на лошадь. Один из калмыков попытался совокупиться с кобылицей, другие возбудили жеребца и, держа за ноги девушку, пытались запихнуть ее под него.
Охваченный ужасом и отвращением, я поглубже заполз в кусты. Теперь я все понял. Я понял, почему Бог не слышал моих молитв, почему я висел на крюках, почему Гарбуз избивал меня, почему я лишился дара речи. Я был черным. Мои глаза и волосы были так же черны, как и у этих калмыков. Наверняка, также, как и они, я принадлежал другому миру. К таким, как я не может быть жалости. Ужасная судьба приговорила меня иметь такие же черные глаза и волосы, как эта орда варваров.
Вдруг из одного из амбаров вышел высокий седовласый старик. Крестьяне звали его «Святой» и, возможно, он и сам уверовал в свою неуязвимость. Обеими руками он держал тяжелый деревянный крест, его белая голова была увенчана пожелтевшими дубовыми листьями. Незрячие глаза были подняты к небу. Босые, изуродованные годами и болезнями ноги нащупывали путь. Погребальным гимном звучали печальные слова псалма, который он пел беззубым ртом.
Солдаты на мгновение протрезвели. Даже самые пьяные встревоженно рассматривали его. Потом один из них подбежал к старику и подставил ему ногу. Тот упал и крест вылетел из рук. Калмыки осклабились и ждали. Старик, разыскивая на ощупь крест, неловко пытался подняться. Его костлявые искривленные руки терпеливо шарили по земле а солдат, каждый раз, когда старик приближался к кресту, отталкивал его ногой в сторону. Старик ползал вокруг, постанывая и что-то лопоча. Калмык поднял тяжелый крест и поставил его вертикально. С секунду крест постоял, а потом свалился на лежащее ничком тело. Старик застонал и перестал шевелиться.