Они подошли поближе. Женщина склонилась ко мне. Неожиданно ее лицо сморщилось, брызнули слезы. Мужчина поддерживал женщину за руку нервно поправляя очки на вспотевшей переносице. Он тоже содрогался от рыданий, но быстро овладел собой и обратился ко мне. Он говорил на русском языке так же правильно и бегло, как и Гаврила. Он попросил меня расстегнуть гимнастерку — там, на груди, с левой стороны, должно было быть родимое пятно.
   Я знал, что у меня есть это пятно и засомневался, раздумывая, стоит ли показывать его. Если они увидят родимое пятно — все пропало, они окончательно убедятся, что я их сын. Я колебался несколько минут, но, пожалев плачущую женщину, медленно расстегнул гимнастерку.
   У меня не было иного выхода. Родители, как часто объяснял мне Гаврила, по закону отвечали за своих детей. Я еще не был взрослым — мне исполнилось лишь двенадцать лет. Они были обязаны забрать меня отсюда даже против моего желания.
   Я снова взглянул на них. Женщина улыбалась мне, слезы размыли пудру на ее лице. Мужчина лихорадочно потирал руки. Не было похоже, что эти люди будут бить меня. Наоборот, они казались хрупкими и болезненными.
   Я расстегнул гимнастерку и открыл ее пошире, чтобы родимое пятно было лучше видно. Плача, они обнимали и целовали меня. Я снова растерялся. Я знал, что в любой момент могу сбежать от них, запрыгнуть в любой из переполненных поездов и уехать так далеко, что никто не сможет найти меня. Но я хотел встретиться с Гаврилой, поэтому умнее было остаться с ними. Я знал, что встреча с родителями означала конец моим мечтам изобрести огнепроводный шнур для изменения цвета кожи людей, конец мечтам о труде на родине Гаврилы и Митьки, в стране, где уже сегодня наступил завтрашний день.
   Мой мир становился тесным, как чердак деревенского сарая. В жизни всегда таится опасность угодить в ловушки врагов или в объятия друзей.
   Мне не просто было освоиться с тем, что меня ласкают и любят, что нужно подчиняться не потому, что кто-то сильнее меня и может наказать за непослушание, а потому, что это мои родители и никто не мог лишить их родительских прав.
   Конечно, когда ребенок еще совсем мал, ему действительно нужны родители. Но для меня теперь уже не должно быть никаких ограничений. Мальчик моего возраста должен сам выбирать себе учителей и наставников. И все же я не смог решиться убежать. Я смотрел на мокрое от слез лицо женщины, которая была моей матерью, на дрожащего мужчину, который был моим отцом. Они не решались погладить меня по волосам, похлопать по плечу, а я смотрел на них и что-то внутри меня обуздывало желание сбежать. Неожиданно я почувствовал себя так, как раскрашенные Лехом птицы, которых влекли к сородичам какие-то неведомые силы.
   Пока отец вышел оформить документы, моя мать осталась со мной. Она говорила, что с ними мне будет хорошо, что дома я смогу делать все, что мне захочется. Они пошьют мне новую форму, такую же, как я ношу сейчас.
   Слушая ее, я вспомнил, как однажды Макар поймал зайца. Это было большое красивое животное. В нем чувствовалось стремление к свободе, желание сильно прыгать, игриво кувыркаться, легко убегать от врагов. В клетке он долго не мог успокоиться, барабанил лапами и бросался на стенки. Через несколько дней Макару надоел его неугомонный нрав и он накрыл его плотным брезентом. Заяц дергался и вырывался из-под брезента, но в конце концов присмирел. Постепенно он успокоился и начал принимать пищу из рук. Однажды Макар был пьян и оставил дверцу его клетки открытой. Заяц выпрыгнул из нее и начал осматриваться. Я думал, что он одним прыжком скроется в высокой траве и исчезнет навсегда. Но заяц насторожил уши и, казалось, смаковал свободу. С отдаленных полей и лесов доносились только ему слышные и понятные звуки, запахи и ароматы, которыми мог насладиться только он. Все это было теперь перед ним — о клетке можно было уже забыть.
   Неожиданно заяц как-то весь изменился. Насторожившиеся было уши поникли, он осунулся, стал меньше. Пошевелив ушами, он подпрыгнул на месте. Я громко свистнул, надеясь привести его в чувство, заставить поверить, что он свободен. Заяц повернулся и, на моих глазах, неожиданно постарев и съежившись, поковылял в клетку. Еще раз он остановился, приподнявшись, глянул назад и насторожил уши. Потом он прошел мимо глазеющих на него кроликов и запрыгнул в клетку. Я прикрыл дверцу хотя теперь это было не нужно. Внутри него была своя клетка, она сковала его мозг и сердце и парализовала мышцы. Чувство свободы, которое отличало его от смирных, трусливых кроликов, покинуло его, растаяло, как унесенный ветром аромат высушенного клевера.
   Вернулся отец. Обнимая и осматривая меня, родители делились впечатлениями. Можно было уходить. Мы пошли попрощаться с Молчуном. Он недоверчиво глянул на моих родителей, неодобрительно помахал головой и отказался знакомиться с ними.
   На улице отец помог мне нести книги. Везде был хаос. Оборванные грязные изможденные люди с мешками на плечах, возвращаясь домой, ругались с теми, кто во время войны занял их жилища. Я шел между родителями, ощущая их руки на плечах и волосах, кутаясь в их любовь и заботу.
   Они привели меня в свою квартиру. С большим трудом они смогли снять ее, когда узнали, что в местном приюте смогут встретиться с мальчиком похожим на их сына. В квартире меня ждал сюрприз. У них был еще один ребенок — четырехлетний малыш. Родители объяснили, что его родные погибли и он остался сиротой. Его спасла его няня и передала моему отцу во время его скитаний на третьем году войны. Они усыновили малыша и было видно, что очень любили его.
   Это только укрепило мои сомнения. Может лучше настоять на своем и дождаться Гаврилу, который наверняка меня усыновит. Сейчас я предпочел бы снова в одиночестве бродить от деревни к деревни, от города к городу, никогда не зная наверняка, что случится через минуту. Здесь же все было чересчур предопределенно.
   Квартира состояла всего из комнаты и кухни. Уборная находилась на лестничной площадке. В квартире было душно и тесно. У отца было больное сердце. Если что-нибудь огорчало его, он бледнел и на его лице выступали капельки пота. Тогда он глотал какие-то таблетки. Мать уходила рано утром и выстаивала бесконечные очереди за продуктами. Вернувшись домой, она готовила и убирала.
   Малыш надоел мне до смерти. Он требовал, чтобы я играл с ним именно тогда, когда я читал в «Правде» о продвижении Красной Армии. Он цеплялся за мои брюки и опрокидывал книги. Однажды он так досадил мне, что я схватил его за руку и сильно сжал. Что-то хрустнуло и малыш дико закричал. Отец вызвал врача — рука была сломана. Ночью малыш лежал в постели в гипсовой повязке и, тихонько хныкая, со страхом поглядывал на меня. Родители и словом не обмолвились со мной о происшедшем.
   Я часто тайком встречался с Молчуном. Однажды, в обычное время, он не пришел. Потом я узнал в приюте, что его перевели в другой город.
   Наступила весна. Дождливым майским днем пришла весть об окончании войны. Люди плясали на улицах, целовались и обнимались. Вечером по всему городу разносился вой сирен машин скорой помощи, мчащихся к пострадавшим в пьяных драках людям. Теперь я стал часто заходить в приют надеясь получить письмо от Гаврилы или Митьки. Но писем не было.
   Я внимательно читал газеты, стараясь понять, что происходит в мире. Домой возвращались не все войска. Германия оставалась оккупированной и могли пройти годы, пока Митька и Гаврила смогут вернуться оттуда.
   Жить в городе становилось все труднее. С каждым днем все больше людей съезжалось сюда со всей страны, надеясь, что в большом промышленном городе будет проще сводить концы с концами и что здесь они смогут заработать достаточно, чтобы восстановить утерянное имущество. Обескураженные, не сумевшие найти работу люди бродили по улицам, сражались за места в трамваях, автобусах, кафе. Они стали нервными, вспыльчивыми и вздорными. Похоже, что каждый считал себя избранником судьбы и требовал особого к себе отношения уже только потому, что пережил войну.
   Однажды вечером родители дали мне деньги на билет в кино. В тот день шел советский фильм о парне и девушке, которые назначили свидание на шесть часов вечера в первый день после окончания войны.
   У кассы толпилось много людей, и я терпеливо простоял в очереди несколько часов. Уже возле окошка в кассу я обнаружил, что потерял одну монету. Увидев, что я немой, кассир отложил в сторону мой билет, чтобы отдать его, когда я принесу недостающие деньги. Я побежал домой. Вернувшись через полчаса, я попытался пробраться к кассе, но контролер велел мне снова стать в очередь. Мне не на чем было написать, что я уже отстоял свое и мой билет дожидается меня в кассе, и я старался объясниться с ним жестами. Он даже не попытался понять меня. Схватив за ухо, он грубо вытолкал меня на улицу, чем позабавил людей, стоящих снаружи. Я поскользнулся на булыжной мостовой и упал. Из носа на гимнастерку закапала кровь. Я быстро вернулся домой, поставил на лицо холодный компресс и начал обдумывать планы возмездия.
   Когда родители уже ложились спать, я оделся. Они обеспокоено спросили, куда я собираюсь идти. Я объяснил им жестами, что хочу прогуляться. Они попытались убедить меня, что ночью по улицам гулять опасно.
   Я сразу пошел к кинотеатру. Возле кассы было уже совсем немного людей, и тот самый контролер, который меня обидел, скучая слонялся по двору. Я подобрал с мостовой два больших камня и пробрался в подъезд примыкающего к кинотеатру дома. С лестничной площадки третьего этажа я сбросил вниз пустую бутылку. Как я и рассчитывал, контролер быстро подошел к тому месту, куда она упала. Когда он наклонился, чтобы рассмотреть осколки, я бросил оба камня, потом быстро сбежал по лестнице на улицу.
   С этого дня я стал выходить из дому только по вечерам. Днем я спал, но едва спускались сумерки, я был готов к ночным похождениям. Моим родителям это не нравилось, но я не слушал их возражений.
   Ночью, говорят, все кошки серы. Разумеется, это было сказано не о людях. У людей все было как раз наоборот. Днем они все были на одно лицо. Ночью же они не спеша прогуливались по улицам или, как кузнечики, перепрыгивали из одной тени в другую, доставая из карманов бутылки и отпивая из них. В зияющих дверных проемах стояли женщины в открытых кофтах и обтягивающих юбках. Мужчины приближались к ним танцующей походкой, и они вместе исчезали в темноте подъездов. Из чахлого городского парка доносились стоны занимающихся любовью пар. В развалинах разбомбленного дома несколько парней насиловали девушку, которая опрометчиво вышла на улицу одна. За углом, круто поворачивая, завизжала тормозами машина скорой помощи, в ближайшем ресторане завязалась драка, слышался грохот бьющейся посуды.
   Вскоре я стал своим в ночном городе. Я знал тихие улочки, где девушки еще моложе меня приставали к мужчинам старше моего отца. Я бывал там, где богато одетые мужчины с золотыми часами на руках торговали вещами, одно обладание которыми грозило годами тюрьмы. Я знал неприметный дом, из которого молодые парни выносили пачки листовок. Потом милиционеры и солдаты с негодованием срывали эти листовки с рекламных тумб и стен государственных учреждений. Я видел, как милиция проводила облаву и как вооруженные люди в штатском убивали солдата. Днем в мире царил покой. Война продолжалась ночью.
   Каждую ночь я шел на окраину города, в парк возле зоологического сада. Мужчины и женщины приходили туда торговать, пить и играть в карты. Они угощали меня редким тогда шоколадом, учили метать нож в цель и приемам борьбы с вооруженным человеком. За это мне поручали, незаметно от милиции и сыщиков, доставлять по разным адресам небольшие пакеты. Когда после этого я возвращался в парк, надушенные женщины прижимали меня к себе, увлекали на траву, и я ласкал их так, как когда-то меня учила Евка. Мне было хорошо с этими людьми, чьи лица скрывала ночная темнота. Здесь я никому не мешал. Немоту они считали моим достоинством — благодаря ей мне было легче выполнять их поручения.
   Но однажды ночью все закончилось. Из-за деревьев вспыхнули слепящие глаза прожекторов, тишину вспороли пронзительные свистки. Парк был окружен милиционерами, которые забрали всех нас в тюрьму. По пути я чуть было не сломал палец милиционеру, который, не заметив у меня на груди красную звезду, слишком грубо толкнул меня.
   На следующее утро за мной пришли родители. Я был весь в грязи, форма изорвалась этой беспокойной ночью. Родители были озадачены, но не упрекали меня.

20

   Я плохо рос и не прибавлял в весе. Врачи порекомендовали мне горный воздух и занятия физическими упражнениями. Учителя говорили, что город не идет мне на пользу. Осенью отец нашел работу в горном районе, на западе страны, и мы уехали туда. Когда выпал первый снег, меня отправили жить в горы. За мной согласился присматривать пожилой лыжный инструктор. Раз в неделю родители проведывали меня в его горном домике.
   Каждый день мы поднимались рано утром. Я снисходительно наблюдал, как инструктор, став на колени, молился. Передо мной был взрослый образованный городской человек, который вел себя, как суеверный крестьянин, и не мог понять, что он одинок в этом мире, что никто ему не поможет. Каждый из нас стоит особняком от остальных людей. И чем раньше поймешь, что все эти Гаврилы, Митьки и Молчуны не вечны, тем лучше. Быть немым еще ничего не значило — люди все равно не понимали друг друга. Они любили или ненавидели, нежно обнимались или жестоко дрались — но каждый думал только о себе. Чувства, жизненный опыт и ощущения каждого человека успешно отделяют его от остальных людей, как густые заросли камыша отделяют глубокую реку от топкого берега. Подобно горным вершинам, мы разглядываем друг друга — слишком высокие, чтобы затеряться за разделяющими нас долинами, но слишком низкие, чтобы скрыться в небесах.
   Целыми днями напролет я катался на лыжах по горным трассам. В горах никто не жил. Туристические лагеря и гостиницы были сожжены, а люди, обитавшие здесь раньше, выселены. Новые жители еще только начинали приезжать.
   Инструктор был спокойным и терпеливым человеком. Я старался слушаться его и мне было приятно, когда он иногда хвалил меня.
 
   Вьюга налетела совершенно неожиданно и снежными вихрями заслонила горные вершины и хребты. Я потерял инструктора из виду и начал сам спускаться по крутому склону, стараясь как можно быстрее добраться до домика. Лыжи скользили по насту, от скорости захватывало дух. Когда я вдруг увидел глубокий овраг, сворачивать было уже слишком поздно.
 
   Комната была залита весенним солнцем. Повернув голову, я не почувствовал боли. Приподнявшись на руках, я уже хотел снова лечь, когда зазвонил телефон. Санитарка уже ушла, а телефон продолжал настойчиво трезвонить.
   Выбравшись из кровати я подошел к столу. Поднял трубку и услышал мужской голос.
   Приложив трубку к уху, я слушал нетерпеливые слова — где-то на другом конце провода кто-то хотел разговаривать со мной… Меня охватило непреодолимое желание заговорить.
   Я открыл рот и сделал усилие. Из горла начали выбираться звуки. Напряженно, сосредоточенно я стал складывать их в слоги и слова. Я отчетливо чувствовал, что звуки выпрыгивают из меня один за другим, как горошины из открытого стручка. Не веря в происходящее, я отложил в сторону телефонную трубку. Я начал произносить слова и предложения, декламировать строчки из Митькиных песен. Голос, потерянный в далекой деревенской церкви, вернулся ко мне и заполнил всю комнату. Я громко и неудержимо говорил, сначала как крестьяне, потом как городские жители; говорил как только мог быстро, восхищаясь полновесными звуками, тяжелыми от смысла, как мокрый снег от воды, еще, еще и еще успокаивал себя, что я вновь обрел дар речи и голос не намеревается ускользнуть от меня в открытую балконную дверь.
 
 
 

Ежи Косински
По поводу «Раскрашенной птицы»: заметки автора

   «Les images choisies par le souvenir sont aussi arbitraires, aussi?troites, aussi insaisissable, que celles que l’imagination avait form?es et la r?alit? d?truites. Il n’y a pas de raison pour qu’en dehors de nous un lieu r?el poss?de plut?t les tableaux de la m?moire que ceux de r?ve.»
   Marcel Proust
 

 
   По мнению многих, наиважнейшим этапом создания художественного произведения является вынесение автором самого себя за рамки того жизненного опыта, который он намеревается отразить в своем творении. Главное в этом процессе «отчуждения» — сознательное желание посмотреть на себя и свой опыт как бы «со стороны», под таким углом зрения, при котором и сам автор, и описываемое им окружение теряют конкретные черты, отрываются от повседневной действительности и начинают существовать в новом измерении, приобретая текучесть и неограниченную свободу. Процессу этому соответствует длительный период внутренней борьбы и неуверенности. Новое измерение, о котором я говорю, существует исключительно в сознании автора: элементы действительности в нем более не подчиняются законам земного тяготения, а такие мелочи, как точное указание места и времени действия, теряют всякое значение.
   Автор словно отгораживает свое воображение от объективной действительности одной завесой за другой. Число этих завес и та интенсивность, с которой они фильтруют мысли автора, зависят от его темперамента и творческого метода. Завесы не в силах полностью заслонить собой действительность; они только маскируют ее отдельные составляющие, увеличивают или преуменьшают их значение, ускоряют или замедляют неудержимый поток событий.
   Так же как актер, играющий роль Гамлета, не является в этот миг ни самим собой, ни Гамлетом, но собой в роли Гамлета, так и художественный вымысел не сводится ни к факту, ни к чистому вымыслу: это факт в роли вымысла. Символ одновременно конкретен и абстрактен. Он — не буквальность и не мнимость, в нем нераздельно слито мнимое и буквальное. По этой самой причине стимул, вызывающий к жизни символ, нельзя до конца постичь: если бы такое было возможно, символ стал бы излишним. Символ ускользает от дефиниции, он поддается в лучшем случае только интерпретации. Марсель Пруст сказал об этом со всей ясностью: «Величие настоящего искусства состоит в том, чтобы… вновь открыть, вновь ухватить и явить нам ту реальность, от которой мы живем столь удаленными и от которой становимся все более и более отделенными, имея о ней только формальное знание, ибо она обретает все большую непроницаемость; и существует серьезная опасность, что мы до самой нашей смерти так ее и не узнаем, хотя она, по сути, является нашей жизнью».
   Перенос фрагментов объективной действительности в то новое измерение, где рождается литературное произведение, подчиняется определенной логике, которая вынуждает отбирать и выделять из большого числа феноменов те, которые, по мнению автора, более соответствуют его творческому методу. При этом объективность играет второстепенную роль: автор использует ее в той степени, в которой она совпадает со вселенной, созданной его воображением.
   Можно сказать, что автор берет извне только то, что он способен создать в своем воображении. «Воображение, — пишет Сусанна К.Лангер, — вероятно, представляет собой древнейшую чисто человеческую способность. Оно старше дискурсивного мышления; оно, возможно, является общим источником таких различных явлений, как сон, интеллект, религия и способность к обобщениям. Это весьма первобытная человеческая способность, оплодотворяющая собой искусство, которое в свою очередь воздействует на воображение».
   Отчуждение художником своего личного опыта представляется необходимой предпосылкой всяческого творческого процесса. Неизбежным образом книга, будучи опубликована, подобно бумерангу, возвращается в ту самую конкретную действительность, от которой автор отделил себя для того, чтобы эту книгу создать.
   После публикации книги автор становится всего лишь одним из многих ее читателей, и его суждение о ней — лишь одно из многих суждений: не глубже и не поверхностней, чем суждение любого другого читателя. «По поводу литературной интерпретации, — писал Поль Валери, — я уже неоднократно высказывался, но не лишним будет еще раз подчеркнуть: тексту не присуща такая вещь как истинное значение. Автор в этом вопросе не может считаться авторитетом. Не важно, что он хотел сказать, значение имеет только то, что он написал. Опубликованный текст становится механизмом, который каждый волен использовать как ему заблагорассудится: нет никаких гарантий, что его создатель найдет ему лучшее применение, нежели кто-нибудь другой. Более того, если автору были ясны его собственные намерения, знание их будет только искажать его восприятие собственного творения». (Курсив — П.Валери)
   Определить «Раскрашенную птицу» как автобиографию было бы удобно в целях классификации, но вряд ли оправданно. Нашему сознанию свойственно воспринимать ситуации и проявлять к ним свое отношение вполне определенным образом: некоторые часто повторяющиеся в неизменных формах фикции (все, что идет из глубин нашей памяти, или извлекается из подсознания, или является плодом творческого воображения) лишены суровой очевидности факта. В каждой культуре существует свой набор очевидных классических ситуаций, представленных в изобразительном искусстве, литературе или коллективном сознании (например, обретение ребенком потерянных родителей, воссоединение влюбленных, сцены смерти), но все они уступают в изобретательности тем схемам, которые мы повседневно создаем в помощь своему мышлению и самопознанию. Схемы эти — наши собственные маленькие вымыслы, помогающие нам упростить наш опыт, оформить его и придать ему необходимую эмоциональную однозначность. В нашей памяти события становятся художественным вымыслом, способным вызвать к себе определенное отношение. Без этого искусство стало бы настолько личным, что даже художник оказался бы неспособным творить его, а публика вообще утратила бы к нему ключ. Ни одно произведение искусства не является действительностью: оно, скорее, способ использования символов с целью выразить ту часть субъективной действительности, которая не может быть выражена никак иначе. Даже кино, которое из всех видов искусства наиболее способно к буквальному изображению действительности, пользуется приемом монтажа; без этого оно стало бы полностью непонятным зрителю или крайне трудным для восприятия. Тот же самый прием монтажа применяется и в других видах искусства: воспоминание само по себе уже есть монтаж. «Самовыражение начинается там, где кончается мышление», — сказал Камю; именно таково творчество, в частности — творчество писателя. Не важно, идет ли речь о художественном тексте или нет: активно творящее сознание отрезает монтажными ножницами все несущественное или невыразимое и создает серию вымышленных ситуаций. О памяти нельзя сказать, что она буквальна или точна — правда памяти в чувстве, а не в истине. Память организует наши впечатления в нечто вроде короткометражных фильмов. Хорошим примером такого преобразования опыта во вместилище для эмоционального переживания может служить эссе Альбера Камю «Возвращение в Типаса». Эта работа заявлена как автобиографическая, но она не вполне является таковой. Когда Камю пишет о своем возвращении в североафриканское местечко Типаса, он, разумеется, использует реальный населенный пункт в качестве символа. Несомненно, Камю бывал в Типаса, жил там какое-то время, а потом вернулся. Но его поездка, хотя и имеет значение как повод для выбора конкретной ситуации, по отношению к которой выражаются определенные чувства, вторична по отношению к этим самым чувствам, которые Камю мог испытать во время ее и которыми он хотел поделиться с читателем. Выбор особого ряда символов также дает читателю возможность отождествить свои переживания с переживаниями автора. Выбором же ряда конкретных деталей, связанных с конкретным местом действия, автор, если не вполне бессознательно, то в достаточной степени спонтанно, поднимает переживания до уровня, при котором читатель начинает с особенной силой ощущать те эмоциональные откровения, которые содержатся в произведении. На первый взгляд кажется, что речь идет об эссе автобиографического характера: Камю, будучи в тяжелом настроении, возвращается в то место, которое для него всегда ассоциировалось с покоем, светом и безмятежностью природы. Он бродит по пляжам и обнаруживает в разгар зимы непобедимое лето внутри себя. Но даже это открытие должно быть выражено через символы, должна быть создана ситуация, при которой буквальное и символическое сближаются настолько, что из их сопоставления возникает особый смысл.
   Для того чтобы изобразить процесс вспоминания, автор написал «Раскрашенную птицу» в виде ряда небольших драматических сценок, связующие звенья между которыми по большей части опущены, как это и бывает с реальной памятью. Экстремальность ситуаций, благодаря напряженности действия и яркости образов, воспроизводит ряд особенностей, присущих нашему мышлению и нашим снам. Символическая природа персонажей и деталей также имеет значение, поскольку в воспоминаниях, снах или художественных произведениях любой элемент служит для сохранения или подчеркивания какого-нибудь другого элемента, для концентрирования переживания. Тут кто-нибудь может задаться вопросом: «А почему эта книга написана про детство? Почему автор избрал именно эту тему?» К.Г.Юнг в своей работе «Психология архетипа ребенка» высказывает точку зрения, которая многое объясняет. Юнг рассматривает образ ребенка как символ досознательного состояния человеческой души, символ своего рода детства мыслительных процессов, следы которого можно обнаружить в каждом из нас. Это состояние он определяет термином «коллективное бессознательное». Юнг пишет: «Аналогия с определенными психологическими состояниями… [доказывает]… что определенные фазы жизни личности могут обосабливаться и персонифицироваться до такой степени, что приводят к непосредственному видению себя в образе, например, ребенка. Такое видение, переживаемое во сне или наяву, обусловливается, как нам известно, диссоциативными процессами между переживанием в сознании прошлого и настоящего. Такая диссоциация может быть обусловлена разнообразными нарушениями: например, человек в состоянии взрослости может оказаться в конфликте со своим детским состоянием или же он может насильственно отклонить свою психику от ее врожденного характера, исходя из интересов вымышленной persona, которая в большей степени соответствует его амбициям… в результате такой траснформации он может чувствовать себя подобно ребенку лишенным корней и естественного основания. В таком состоянии ожесточенный конфликт с первоначальной правдой о себе становится более чем вероятным…»