Я уже не мог держаться. Решив спрыгнуть, я продумывал оборону, хотя и понимал, что не успею даже сжать руку в кулак, как пес вцепится мне в горло. И тут я вспомнил о молитвах.
Я стал переносить вес с одной руки на другую, вертеть головой, дергать ногами. Иуда обескуражено смотрел на эту демонстрацию силы. В конце концов он отвернулся к стене и оставил меня в покое.
Время шло и молитвы мои множились. Тысячи дней блаженства пронзили соломенную крышу и понеслись на небеса.
Уже вечерело, когда Гарбуз вошел в комнату. Он поглядел на мое мокрое тело, лужицу пота на полу, рывком сдернул меня с ремней и пинками выгнал пса. Весь вечер я не мог ходить и двигать руками. Я лежал на полу и молился. Моих молитв на небесах уже наверняка было больше, чем пшеничных зерен в поле. Каждая минута, каждый день должны быть учтены на небе. Возможно именно сейчас святые обсуждали, как бы получше устроить мою дальнейшую жизнь.
Гарбуз стал подвешивать меня каждый день — то утром, то — вечером. А если бы Иуде не было нужно ночью стеречь усадьбу от лисиц и воров, он подвешивал бы меня и ночью.
Всякий раз повторялось одно и то же. Пока у меня еще были силы, пес спокойно растягивался на полу, притворяясь спящим, или гонял блох. Когда мои руки и ноги начинали болеть сильнее, он настораживался, словно чувствуя, что происходит внутри моего тела. Пот стекал с меня, струясь ручейками по напряженным мышцам, и громко капал на пол. Едва я опускал ноги, Иуда неизменно прыгал за ними.
Шли месяцы, Гарбуз все чаще напивался и ничего не хотел делать, поэтому работы по хозяйству мне прибавилось. Теперь он подвешивал меня только тогда, когда не знал, чем заняться. Протрезвев, он слышал визг голодных свиней и мычание недоеной коровы, снимал меня с ремней и отправлял на работу. Мышцы на моих руках окрепли и теперь без особых усилий я мог висеть часами. Хотя боль в животе теперь и начиналась позже, у меня появились пугавшие меня судороги. А Иуда никогда не упускал случая броситься на меня, хотя теперь он должен был потерять надежду, что когда-нибудь сможет застать меня врасплох.
Повиснув на ремнях, я забывал обо всем и усердно молился. Когда силы истощались, я уговаривал себя продержаться еще хотя бы десять или двадцать молитв. Прочтя их, я давал себе новый зарок — еще на десять-пятнадцать. Я верил, что в любой момент может произойти чудо и дополнительные тысячи дней блаженства только приблизят мое спасение.
Иногда, чтобы отвлечься от боли и забыть о немеющих мышцах, я дразнил Иуду. Сперва я делал вид, что падаю, и взмахивал рукой. Пес лаял, прыгал и злился. Когда он снова уходил в свой угол, я будил его криками, чмокал губами и скалил зубы. Иуда не понимал, что происходит. Думая, что моей выдержке пришел конец, он как сумасшедший начинал прыгать, налетая на стены, опрокидывая табурет возле двери. Он скулил от боли, глубоко вздыхал и наконец укладывался отдыхать. Когда он засыпал и начинал сопеть, я сберегал силы, устанавливая себе призы за стойкость. За тысячу дней блаженства я выпрямлял ногу, через десять молитв давал отдохнуть руке и каждые пятнадцать молитв изменял положение тела.
Гарбуз заходил всегда абсолютно неожиданно. Увидев, что я все еще жив, он начинал бранить Иуду, пинать его, пока пес не начинал плакать и скулить как щенок.
В эти минуты хозяин злился так сильно, что я думал, не Бог ли прислал его за мной. Но заглянув ему в лицо, я не находил и намека на святое присутствие.
Теперь он бил меня реже, чем раньше. Слишком много времени я проводил под потолком, а усадьба нуждалась в присмотре. Я недоумевал: зачем он продолжает подвешивать меня? Неужели он действительно все еще надеялся, что пес меня загрызет?
После каждого подвешивания, мне нужно было время, чтобы прийти в себя. Мышцы растягивались, как пряжа на веретене, и отказывались сократиться до прежней длины. Передвигался я с трудом, чувствуя себя упругим гибким стеблем подсолнуха, который сгибается под весом тяжелого соцветия.
Когда я медлил в работе, Гарбуз пинал меня и, угрожая выдать немцам, говорил, что не намерен держать в доме бездельника. Чтобы доказать, что я нужен ему, я старался работать еще лучше обычного, но угодить ему было невозможно. А когда Гарбуз напивался, он снова подвешивал меня на ремнях и запускал в комнату Иуду.
Заканчивалась весна. Мне уже исполнилось десять лет, и я накопил столько дней блаженства, что и сам не знал, сколько их приходится на каждый прожитый мною день. Близился большой церковный праздник, и жители деревни шили к нему нарядную одежду. Женщины плели венки из чабреца, росянки, лыка, яблоневого цвета и полевой гвоздики, чтобы освятить их потом в церкви. Неф и алтарь храма были украшены зелеными ветками березы, тополя и ивы. После праздника эти ветки обретали большую ценность. Их втыкали в овощные грядки, в капусту, коноплю и на льняных полях, чтобы ускорить рост всходов и защитить их от вредных насекомых.
В день праздника Гарбуз с раннего утра ушел в церковь. Я остался дома, весь в ссадинах от последних побоев. Затихающие отзвуки колокольного перезвона прокатились по полям, и даже Иуда насторожился и прислушался.
Это был праздник Тела Христова. Говорили, что в этот день в церкви больше, чем когда-либо, можно ощутить присутствие Сына Божьего. В этот день в церковь шли все — грешники и праведники, те, кто молились постоянно и кто никогда не молился, богатые и бедные, больные и здоровые. Гарбуз же оставил меня вместе с псом, который хотя и был создан Богом, не имел шансов достичь лучшей жизни.
Я решился. Запас моих молитв уже наверняка мог соперничать с запасами многих младших святых. И хотя это еще не отразилось на моей земной жизни, молитвы обязательно замечены на небесах, где справедливость — закон.
Мне нечего было бояться. Пробираясь по разделяющим поля тропинкам, я направился к церкви.
Церковный двор был уже заполнен необычно ярко одетой толпой крестьян и их весело разукрашенными повозками и конями. Я забрался в укромный уголок, дожидаясь подходящего момента, чтобы через боковой вход проскользнуть в храм.
Неожиданно меня обнаружила прислуга священника. Она сказала, что один из подготовленных для этого праздника алтарных служек заболел. И что я должен немедленно идти в ризницу, переодеться и занять его место у алтаря. Так велел сам новый священник.
Меня захлестнула горячая волна. Я взглянул на небо. Наконец-то меня там заметили. Они увидели, как мои молитвы складывались в огромную гору, похожую на кучу картофеля во время уборки урожая. Через мгновение я буду рядом с Ним, у Его алтаря, под защитой Его викария. Но это только начало. С этого момента для меня начнется новая, лучшая жизнь. Я увидел конец тошнотворному страху, опустошающему рассудок, как ветер выдувает дырявую головку мака. Конец побоям, подвешиванию на ремнях, конец преследованиям Иуды. Передо мной расстилалась новая жизнь, гладкая, как волнующиеся от ласкового прикосновения ветерка желтые пшеничные поля. Я помчался в церковь.
Но войти туда оказалось не так-то просто. Крестьяне сразу же обратили на меня внимание и стали хлестать меня ивовыми ветками и кнутами. Стариков это так рассмешило, что некоторым из них пришлось даже немного прилечь, чтобы отдышаться от смеха. Меня выволокли из-под телеги и привязали к конскому хвосту. Я был крепко зажат меж оглобель. Конь заржал, попятился и, прежде чем я смог освободиться, пару раз лягнул меня.
Когда я вбежал в ризницу, все мое тело дрожало и ныло от боли. Священник уже был готов выходить, служки тоже переоделись и он рассердился на меня за опоздание. Меня колотила нервная дрожь, когда я надевал мантию служки. Едва священник отворачивался, ребята мешали мне и толкали в спину. Рассердившись за мою нерасторопность, священник сильно толкнул меня. Я упал на скамью и ушиб руку. Наконец все было готово. Дверь ризницы открылась, и мы вышли в притихший, переполненный людьми храм.
Служба шла во всем ее торжественном великолепии.
Голос священника звучал мелодичнее, чем обычно, орган гремел тысячью бурь, служки торжественно выполняли свои тщательно заученные обязанности.
Неожиданно стоявший рядом со мной мальчик толкнул меня. Он энергично указывал головой на алтарь. Я ничего не понял, в висках застучала кровь. Мальчик снова кивнул, и я заметил, что священник тоже нетерпеливо поглядывает на меня. Я должен был что-то сделать, но что же? От страха у меня перехватило дыхание. Псаломщик повернулся ко мне и шепнул, что я должен нести требник.
Я сразу вспомнил, что наступила моя очередь переносить требник на другую сторону алтаря. Я много раз видел как это делается: служка подходит к алтарю, поднимает требник с подставкой, идет на середину самой низкой перед алтарем ступени, становится на колени с требником в руках, затем поднимается, переносит его на другую сторону алтаря и возвращается на свое место.
Теперь пришел мой черед проделать все это.
Я ощутил, что все присутствующие смотрят только на меня. В этот момент органист неожиданно перестал играть, чтобы подчеркнуть значимость того, что Богу прислуживает цыган.
Церковь затаила дыхание.
Я справился с дрожью в коленках и взошел по ступеням к алтарю. Требник, божественная книга, содержащая собранные праведниками для вящей славы Бога святые слова, книга, которую люди изучали многие сотни лет, лежала на тяжелом деревянном блюде с ножками, увенчанными бронзовыми шариками. Еще до того, как я взялся за края блюда, я понял, что у меня не хватит сил перенести его на другую сторону алтаря. Сама по себе книга была слишком тяжела, даже без подноса.
Но отступать было поздно. Я стоял у подножия алтаря, высокие язычки пламени на свечах заплясали у меня в глазах. Их неверное трепетание оживило скорченное от мук, распятое на кресте тело Иисуса. Я рассмотрел Его лицо и увидел, что Его взгляд устремлен куда-то вниз, под алтарь, ниже всех присутствующих.
За своей спиной я услышал раздраженное шипение. Я подложил вспотевшие ладони под холодные края блюда, глубоко вздохнул и, собрав все силы, поднял его. Я осторожно попятился, нащупывая края ступеньки ногой. Неожиданно требник потяжелел и подтолкнул меня назад. Потолок церкви закружился перед моими глазами, блюдо с требником покатилось вниз по ступеням. Я покачнулся и не удержался на ногах. Моя голова и плечи коснулись пола почти одновременно. Открыв глаза, я увидел над собою раскрасневшиеся рассерженные лица.
Грубые руки оторвали меня от пола и толкнули к дверям. Толпа вышла из оцепенения. С галереи мужской голос крикнул: «Цыганский оборотень!». Несколько голосов подхватили эти слова. Руки жестоко хватали меня, разрывали тело. На улице я хотел заплакать и взмолиться о пощаде, но из горла не вышло ни одного звука. Я попробовал еще раз. Голоса во мне не было.
Прохладный воздух освежил меня. Крестьяне волокли меня к большой выгребной яме. Ее выкопали несколько лет назад возле маленькой деревянной уборной, украшенной маленькими, вырезанными в форме креста окошками. Священник особенно гордился этой единственной на всю округу уборной. Крестьяне обычно справляли естественные надобности в поле и пользовались ею, лишь когда приходили в церковь. По другую сторону церкви выкопали новую яму, потому что первая была уже переполнена и ветер часто заносил в церковь дурной запах.
Когда я понял куда меня несут, я снова попытался закричать. Но у меня ничего не вышло. Как только я начинал вырываться, меня хватали еще крепче. Вонь из ямы усиливалась. Мы подошли уже совсем близко. Я еще раз попытался высвободиться, но люди цепко держали меня и продолжали обсуждать случившееся. Они не сомневались, что я упырь и что остановка в святой службе может принести деревне беду.
Крестьяне остановились у края ямы. Коричневая сморщенная пленка на ее поверхности издавала зловоние и напоминала пенку в миске гречневого супа. В этой пленке копошились миллионы беленьких, величиной с ноготь, червячков. Над ними, монотонно гудя, роились мухи. Их красивые фиолетовые и голубые тельца сверкали на солнце. Они сцеплялись в воздухе, на миг падали в яму и снова взмывали вверх.
Меня замутило. Крестьяне раскачивали меня за ноги и за руки. Перед моими глазами проплыли бледные облачка в голубом небе. Меня зашвырнули в самую середину ямы, и коричневая жижа поглотила меня.
Дневной свет померк и я начал задыхаться. Инстинктивно замахав руками и ногами, я завертелся в густой массе. Коснувшись дна ямы, я изо всех сил оттолкнулся от него ногой. Вязкая волна подняла меня над поверхностью. Я успел глотнуть воздуха, и снова ушел на дно, и снова вытолкнул себя на поверхность. Яма была около трех метров в ширину. В последний раз я вынырнул возле края ямы. В тот момент, когда волна по инерции снова потащила меня на дно, я ухватился за длинные стебли камышей, которыми поросли края ямы. Вырвавшись из засасывающей утробы, я выкарабкался на берег, с трудом открывая залепленные мерзкой жижей глаза.
Я выбрался из трясины и тут же судорожно вырвал. Меня рвало так долго и сильно, что я ослабел и в изнеможении скатился в колючие, жгучие заросли чертополоха, папоротника и плюща.
Услышал отдаленные звуки органа и пение, я понял, что после службы люди выйдут из церкви и снова бросят меня в яму, если найдут живым в кустах. Нужно было спасаться, и я ринулся в лес. Солнце подсушило коричневую корку на моем теле, тучи больших мух и других насекомых окружили меня.
Я добежал до деревьев и в их тени стал кататься по прохладному мокрому мху, обтираясь холодными листьямии и соскребая кусками коры остатки нечистот. Я втирал песок в волосы, снова катался в траве, и снова меня стошнило.
Неожиданно я понял, что что-то неладно с моим голосом. Я попробовал крикнуть, но язык беспомощно болтался во рту. Я лишился голоса. Ужаснувшись, я покрылся холодным потом; отказываясь верить, что такое возможно, я убеждал себя, что голос вернется. Подождав немного, я снова попробовал крикнуть. Безрезультатно. Тишину леса нарушало только жужжание круживших вокруг меня мух.
Я сел. Я хорошо помнил, что последний раз вскрикнул когда на меня упал требник. Был ли это последний крик в моей жизни? Может, мой голос улетел с этим криком? Куда же он мог подеваться? Я представил, как мой голос в одиночестве взлетает под сводчатые стропила церковной крыши. Я видел, как он ударялся о холодные стены, святые картины, о толстые, цветные стекла окон, сквозь которые с трудом проникают солнечные лучи.
Я смотрел, как он бесцельно бродит по темным проходам, как порхает от алтаря к кафедре, от кафедры на галерею, с галереи снова к алтарю, несомый мощными звуками органа и волнами голосов поющих людей.
Перед моими глазами промелькнули все немые, которых я прежде видел. Я встречал их не так уж много, но немота делала их очень похожими. Судорожно дергаясь, их губы принимали очертания непроизнесенных звуков, а нелепыми гримасами они пытались заменить отсутствующий голос. Окружающие всегда смотрели на немых с недоверием. Они были чужаками — тряслись, гримасничали, по их подбородкам текла слюна.
Я не мог лишиться голоса просто так. Какая-то высшая, еще неизвестная мне сила управляла моей судьбой. Теперь я сомневался, что это Бог или Его ангелы. С моим запасом молитв меня ожидало вечное блаженство, значит у Бога не было резона так жестоко покарать меня. Видимо, я разгневал силы, в сети к которым попадают те, кого по какой-либо причине отвергает Бог.
Я уходил все дальше от церкви, углубляясь в густеющий лес. Из черной, не знавшей солнца земли торчали пни давно срубленных деревьев. Эти калеки не могли прикрыть свои изуродованные тела. Всеми покинутые и забытые, они стояли в одиночестве. У них не хватало сил, чтобы дотянуться до света и свежего воздуха. Ничто уже не могло их изменить. Жизненные соки никогда не поднимутся по ним в ствол и крону. Незрячими глазами огромных отверстий у оснований пни смотрели на своих живых раскачивающихся сородичей. Их никогда не сломает и не вывернет из земли ветер; разбитые жертвы сырости и тлена, они медленно сгниют на дне леса.
12
Я стал переносить вес с одной руки на другую, вертеть головой, дергать ногами. Иуда обескуражено смотрел на эту демонстрацию силы. В конце концов он отвернулся к стене и оставил меня в покое.
Время шло и молитвы мои множились. Тысячи дней блаженства пронзили соломенную крышу и понеслись на небеса.
Уже вечерело, когда Гарбуз вошел в комнату. Он поглядел на мое мокрое тело, лужицу пота на полу, рывком сдернул меня с ремней и пинками выгнал пса. Весь вечер я не мог ходить и двигать руками. Я лежал на полу и молился. Моих молитв на небесах уже наверняка было больше, чем пшеничных зерен в поле. Каждая минута, каждый день должны быть учтены на небе. Возможно именно сейчас святые обсуждали, как бы получше устроить мою дальнейшую жизнь.
Гарбуз стал подвешивать меня каждый день — то утром, то — вечером. А если бы Иуде не было нужно ночью стеречь усадьбу от лисиц и воров, он подвешивал бы меня и ночью.
Всякий раз повторялось одно и то же. Пока у меня еще были силы, пес спокойно растягивался на полу, притворяясь спящим, или гонял блох. Когда мои руки и ноги начинали болеть сильнее, он настораживался, словно чувствуя, что происходит внутри моего тела. Пот стекал с меня, струясь ручейками по напряженным мышцам, и громко капал на пол. Едва я опускал ноги, Иуда неизменно прыгал за ними.
Шли месяцы, Гарбуз все чаще напивался и ничего не хотел делать, поэтому работы по хозяйству мне прибавилось. Теперь он подвешивал меня только тогда, когда не знал, чем заняться. Протрезвев, он слышал визг голодных свиней и мычание недоеной коровы, снимал меня с ремней и отправлял на работу. Мышцы на моих руках окрепли и теперь без особых усилий я мог висеть часами. Хотя боль в животе теперь и начиналась позже, у меня появились пугавшие меня судороги. А Иуда никогда не упускал случая броситься на меня, хотя теперь он должен был потерять надежду, что когда-нибудь сможет застать меня врасплох.
Повиснув на ремнях, я забывал обо всем и усердно молился. Когда силы истощались, я уговаривал себя продержаться еще хотя бы десять или двадцать молитв. Прочтя их, я давал себе новый зарок — еще на десять-пятнадцать. Я верил, что в любой момент может произойти чудо и дополнительные тысячи дней блаженства только приблизят мое спасение.
Иногда, чтобы отвлечься от боли и забыть о немеющих мышцах, я дразнил Иуду. Сперва я делал вид, что падаю, и взмахивал рукой. Пес лаял, прыгал и злился. Когда он снова уходил в свой угол, я будил его криками, чмокал губами и скалил зубы. Иуда не понимал, что происходит. Думая, что моей выдержке пришел конец, он как сумасшедший начинал прыгать, налетая на стены, опрокидывая табурет возле двери. Он скулил от боли, глубоко вздыхал и наконец укладывался отдыхать. Когда он засыпал и начинал сопеть, я сберегал силы, устанавливая себе призы за стойкость. За тысячу дней блаженства я выпрямлял ногу, через десять молитв давал отдохнуть руке и каждые пятнадцать молитв изменял положение тела.
Гарбуз заходил всегда абсолютно неожиданно. Увидев, что я все еще жив, он начинал бранить Иуду, пинать его, пока пес не начинал плакать и скулить как щенок.
В эти минуты хозяин злился так сильно, что я думал, не Бог ли прислал его за мной. Но заглянув ему в лицо, я не находил и намека на святое присутствие.
Теперь он бил меня реже, чем раньше. Слишком много времени я проводил под потолком, а усадьба нуждалась в присмотре. Я недоумевал: зачем он продолжает подвешивать меня? Неужели он действительно все еще надеялся, что пес меня загрызет?
После каждого подвешивания, мне нужно было время, чтобы прийти в себя. Мышцы растягивались, как пряжа на веретене, и отказывались сократиться до прежней длины. Передвигался я с трудом, чувствуя себя упругим гибким стеблем подсолнуха, который сгибается под весом тяжелого соцветия.
Когда я медлил в работе, Гарбуз пинал меня и, угрожая выдать немцам, говорил, что не намерен держать в доме бездельника. Чтобы доказать, что я нужен ему, я старался работать еще лучше обычного, но угодить ему было невозможно. А когда Гарбуз напивался, он снова подвешивал меня на ремнях и запускал в комнату Иуду.
Заканчивалась весна. Мне уже исполнилось десять лет, и я накопил столько дней блаженства, что и сам не знал, сколько их приходится на каждый прожитый мною день. Близился большой церковный праздник, и жители деревни шили к нему нарядную одежду. Женщины плели венки из чабреца, росянки, лыка, яблоневого цвета и полевой гвоздики, чтобы освятить их потом в церкви. Неф и алтарь храма были украшены зелеными ветками березы, тополя и ивы. После праздника эти ветки обретали большую ценность. Их втыкали в овощные грядки, в капусту, коноплю и на льняных полях, чтобы ускорить рост всходов и защитить их от вредных насекомых.
В день праздника Гарбуз с раннего утра ушел в церковь. Я остался дома, весь в ссадинах от последних побоев. Затихающие отзвуки колокольного перезвона прокатились по полям, и даже Иуда насторожился и прислушался.
Это был праздник Тела Христова. Говорили, что в этот день в церкви больше, чем когда-либо, можно ощутить присутствие Сына Божьего. В этот день в церковь шли все — грешники и праведники, те, кто молились постоянно и кто никогда не молился, богатые и бедные, больные и здоровые. Гарбуз же оставил меня вместе с псом, который хотя и был создан Богом, не имел шансов достичь лучшей жизни.
Я решился. Запас моих молитв уже наверняка мог соперничать с запасами многих младших святых. И хотя это еще не отразилось на моей земной жизни, молитвы обязательно замечены на небесах, где справедливость — закон.
Мне нечего было бояться. Пробираясь по разделяющим поля тропинкам, я направился к церкви.
Церковный двор был уже заполнен необычно ярко одетой толпой крестьян и их весело разукрашенными повозками и конями. Я забрался в укромный уголок, дожидаясь подходящего момента, чтобы через боковой вход проскользнуть в храм.
Неожиданно меня обнаружила прислуга священника. Она сказала, что один из подготовленных для этого праздника алтарных служек заболел. И что я должен немедленно идти в ризницу, переодеться и занять его место у алтаря. Так велел сам новый священник.
Меня захлестнула горячая волна. Я взглянул на небо. Наконец-то меня там заметили. Они увидели, как мои молитвы складывались в огромную гору, похожую на кучу картофеля во время уборки урожая. Через мгновение я буду рядом с Ним, у Его алтаря, под защитой Его викария. Но это только начало. С этого момента для меня начнется новая, лучшая жизнь. Я увидел конец тошнотворному страху, опустошающему рассудок, как ветер выдувает дырявую головку мака. Конец побоям, подвешиванию на ремнях, конец преследованиям Иуды. Передо мной расстилалась новая жизнь, гладкая, как волнующиеся от ласкового прикосновения ветерка желтые пшеничные поля. Я помчался в церковь.
Но войти туда оказалось не так-то просто. Крестьяне сразу же обратили на меня внимание и стали хлестать меня ивовыми ветками и кнутами. Стариков это так рассмешило, что некоторым из них пришлось даже немного прилечь, чтобы отдышаться от смеха. Меня выволокли из-под телеги и привязали к конскому хвосту. Я был крепко зажат меж оглобель. Конь заржал, попятился и, прежде чем я смог освободиться, пару раз лягнул меня.
Когда я вбежал в ризницу, все мое тело дрожало и ныло от боли. Священник уже был готов выходить, служки тоже переоделись и он рассердился на меня за опоздание. Меня колотила нервная дрожь, когда я надевал мантию служки. Едва священник отворачивался, ребята мешали мне и толкали в спину. Рассердившись за мою нерасторопность, священник сильно толкнул меня. Я упал на скамью и ушиб руку. Наконец все было готово. Дверь ризницы открылась, и мы вышли в притихший, переполненный людьми храм.
Служба шла во всем ее торжественном великолепии.
Голос священника звучал мелодичнее, чем обычно, орган гремел тысячью бурь, служки торжественно выполняли свои тщательно заученные обязанности.
Неожиданно стоявший рядом со мной мальчик толкнул меня. Он энергично указывал головой на алтарь. Я ничего не понял, в висках застучала кровь. Мальчик снова кивнул, и я заметил, что священник тоже нетерпеливо поглядывает на меня. Я должен был что-то сделать, но что же? От страха у меня перехватило дыхание. Псаломщик повернулся ко мне и шепнул, что я должен нести требник.
Я сразу вспомнил, что наступила моя очередь переносить требник на другую сторону алтаря. Я много раз видел как это делается: служка подходит к алтарю, поднимает требник с подставкой, идет на середину самой низкой перед алтарем ступени, становится на колени с требником в руках, затем поднимается, переносит его на другую сторону алтаря и возвращается на свое место.
Теперь пришел мой черед проделать все это.
Я ощутил, что все присутствующие смотрят только на меня. В этот момент органист неожиданно перестал играть, чтобы подчеркнуть значимость того, что Богу прислуживает цыган.
Церковь затаила дыхание.
Я справился с дрожью в коленках и взошел по ступеням к алтарю. Требник, божественная книга, содержащая собранные праведниками для вящей славы Бога святые слова, книга, которую люди изучали многие сотни лет, лежала на тяжелом деревянном блюде с ножками, увенчанными бронзовыми шариками. Еще до того, как я взялся за края блюда, я понял, что у меня не хватит сил перенести его на другую сторону алтаря. Сама по себе книга была слишком тяжела, даже без подноса.
Но отступать было поздно. Я стоял у подножия алтаря, высокие язычки пламени на свечах заплясали у меня в глазах. Их неверное трепетание оживило скорченное от мук, распятое на кресте тело Иисуса. Я рассмотрел Его лицо и увидел, что Его взгляд устремлен куда-то вниз, под алтарь, ниже всех присутствующих.
За своей спиной я услышал раздраженное шипение. Я подложил вспотевшие ладони под холодные края блюда, глубоко вздохнул и, собрав все силы, поднял его. Я осторожно попятился, нащупывая края ступеньки ногой. Неожиданно требник потяжелел и подтолкнул меня назад. Потолок церкви закружился перед моими глазами, блюдо с требником покатилось вниз по ступеням. Я покачнулся и не удержался на ногах. Моя голова и плечи коснулись пола почти одновременно. Открыв глаза, я увидел над собою раскрасневшиеся рассерженные лица.
Грубые руки оторвали меня от пола и толкнули к дверям. Толпа вышла из оцепенения. С галереи мужской голос крикнул: «Цыганский оборотень!». Несколько голосов подхватили эти слова. Руки жестоко хватали меня, разрывали тело. На улице я хотел заплакать и взмолиться о пощаде, но из горла не вышло ни одного звука. Я попробовал еще раз. Голоса во мне не было.
Прохладный воздух освежил меня. Крестьяне волокли меня к большой выгребной яме. Ее выкопали несколько лет назад возле маленькой деревянной уборной, украшенной маленькими, вырезанными в форме креста окошками. Священник особенно гордился этой единственной на всю округу уборной. Крестьяне обычно справляли естественные надобности в поле и пользовались ею, лишь когда приходили в церковь. По другую сторону церкви выкопали новую яму, потому что первая была уже переполнена и ветер часто заносил в церковь дурной запах.
Когда я понял куда меня несут, я снова попытался закричать. Но у меня ничего не вышло. Как только я начинал вырываться, меня хватали еще крепче. Вонь из ямы усиливалась. Мы подошли уже совсем близко. Я еще раз попытался высвободиться, но люди цепко держали меня и продолжали обсуждать случившееся. Они не сомневались, что я упырь и что остановка в святой службе может принести деревне беду.
Крестьяне остановились у края ямы. Коричневая сморщенная пленка на ее поверхности издавала зловоние и напоминала пенку в миске гречневого супа. В этой пленке копошились миллионы беленьких, величиной с ноготь, червячков. Над ними, монотонно гудя, роились мухи. Их красивые фиолетовые и голубые тельца сверкали на солнце. Они сцеплялись в воздухе, на миг падали в яму и снова взмывали вверх.
Меня замутило. Крестьяне раскачивали меня за ноги и за руки. Перед моими глазами проплыли бледные облачка в голубом небе. Меня зашвырнули в самую середину ямы, и коричневая жижа поглотила меня.
Дневной свет померк и я начал задыхаться. Инстинктивно замахав руками и ногами, я завертелся в густой массе. Коснувшись дна ямы, я изо всех сил оттолкнулся от него ногой. Вязкая волна подняла меня над поверхностью. Я успел глотнуть воздуха, и снова ушел на дно, и снова вытолкнул себя на поверхность. Яма была около трех метров в ширину. В последний раз я вынырнул возле края ямы. В тот момент, когда волна по инерции снова потащила меня на дно, я ухватился за длинные стебли камышей, которыми поросли края ямы. Вырвавшись из засасывающей утробы, я выкарабкался на берег, с трудом открывая залепленные мерзкой жижей глаза.
Я выбрался из трясины и тут же судорожно вырвал. Меня рвало так долго и сильно, что я ослабел и в изнеможении скатился в колючие, жгучие заросли чертополоха, папоротника и плюща.
Услышал отдаленные звуки органа и пение, я понял, что после службы люди выйдут из церкви и снова бросят меня в яму, если найдут живым в кустах. Нужно было спасаться, и я ринулся в лес. Солнце подсушило коричневую корку на моем теле, тучи больших мух и других насекомых окружили меня.
Я добежал до деревьев и в их тени стал кататься по прохладному мокрому мху, обтираясь холодными листьямии и соскребая кусками коры остатки нечистот. Я втирал песок в волосы, снова катался в траве, и снова меня стошнило.
Неожиданно я понял, что что-то неладно с моим голосом. Я попробовал крикнуть, но язык беспомощно болтался во рту. Я лишился голоса. Ужаснувшись, я покрылся холодным потом; отказываясь верить, что такое возможно, я убеждал себя, что голос вернется. Подождав немного, я снова попробовал крикнуть. Безрезультатно. Тишину леса нарушало только жужжание круживших вокруг меня мух.
Я сел. Я хорошо помнил, что последний раз вскрикнул когда на меня упал требник. Был ли это последний крик в моей жизни? Может, мой голос улетел с этим криком? Куда же он мог подеваться? Я представил, как мой голос в одиночестве взлетает под сводчатые стропила церковной крыши. Я видел, как он ударялся о холодные стены, святые картины, о толстые, цветные стекла окон, сквозь которые с трудом проникают солнечные лучи.
Я смотрел, как он бесцельно бродит по темным проходам, как порхает от алтаря к кафедре, от кафедры на галерею, с галереи снова к алтарю, несомый мощными звуками органа и волнами голосов поющих людей.
Перед моими глазами промелькнули все немые, которых я прежде видел. Я встречал их не так уж много, но немота делала их очень похожими. Судорожно дергаясь, их губы принимали очертания непроизнесенных звуков, а нелепыми гримасами они пытались заменить отсутствующий голос. Окружающие всегда смотрели на немых с недоверием. Они были чужаками — тряслись, гримасничали, по их подбородкам текла слюна.
Я не мог лишиться голоса просто так. Какая-то высшая, еще неизвестная мне сила управляла моей судьбой. Теперь я сомневался, что это Бог или Его ангелы. С моим запасом молитв меня ожидало вечное блаженство, значит у Бога не было резона так жестоко покарать меня. Видимо, я разгневал силы, в сети к которым попадают те, кого по какой-либо причине отвергает Бог.
Я уходил все дальше от церкви, углубляясь в густеющий лес. Из черной, не знавшей солнца земли торчали пни давно срубленных деревьев. Эти калеки не могли прикрыть свои изуродованные тела. Всеми покинутые и забытые, они стояли в одиночестве. У них не хватало сил, чтобы дотянуться до света и свежего воздуха. Ничто уже не могло их изменить. Жизненные соки никогда не поднимутся по ним в ствол и крону. Незрячими глазами огромных отверстий у оснований пни смотрели на своих живых раскачивающихся сородичей. Их никогда не сломает и не вывернет из земли ветер; разбитые жертвы сырости и тлена, они медленно сгниют на дне леса.
12
Когда поджидавшие меня в засаде деревенские ребята в конце концов поймали меня, я ожидал, что они сделают со мной что-нибудь ужасное, но меня отвели к старосте деревни. Он убедился, что я умею креститься и на теле у меня нет язв и болячек. После того, как несколько крестьян отказались приютить меня, он отдал меня Макару.
Макар жил на хуторе возле деревни вместе с дочерью и сыном. Его жена похоже умерла уже давно. Его самого плохо знали в деревне. Он поселился здесь всего несколько лет назад и с ним обращались как с чужаком. Поговаривали, что он избегает людей, потому что грешит с парнем и девушкой, которых выдает за своих детей. Макар был крепким, невысокого роста мужчиной. Он подозревал, что я только притворяюсь немым, чтобы не выдать себя цыганским выговором. Иногда, ночью, он забирался на низкий чердак, где я спал и пробовал напугать меня, чтобы я вскрикнул. Я просыпался дрожа и беззвучно разевая рот, как голодный птенец. Он внимательно рассматривал меня, но, похоже, сомневался. Постепенно он прекратил эти проверки.
Его сыну Антону было двадцать лет. Это был рыжеволосый парень со светлыми, без ресниц, глазами. В деревне к Антону относились как и к Макару и сторонились его. Когда кто-нибудь обращался к Антону, он безразлично смотрел на говорящего и молча отворачивался. За это в деревне его прозвали Глухарем, потому что эта птица тоже слушала только себя и не отзывалась на другие голоса.
Еще в усадьбе жила дочь Макара Евка, девушка годом моложе Глухаря. Это была высокая блондинка с грудями, похожими на недозрелые груши, и бедрами, такими узкими, что она свободно проскальзывала между кольями изгороди. Евка никогда не бывала в деревне. Когда Макар с Глухарем уходили торговать кроликами и кроличьими шкурками, она оставалась на хуторе одна. Иногда ее навещала местная знахарка Анулька.
Крестьяне не любили Евку. Они говорили, что у нее дурной глаз. У Евки развивался зоб, и опухоль уже начала уродовать ее стройную шею. Крестьяне насмехались над болезнью и хриплым голосом девушки. Они говорили, что Макар держит только кроликов и коз потому, что в ее присутствии у коров пропадает молоко.
Я часто слышал как крестьяне ворчали, что подозрительную семью Макара нужно выгнать из деревни, а его дом сжечь. Но Макар не обращал внимание на эти разговоры. В рукаве он всегда прятал длинный нож, который метал так точно, что однажды с пяти шагов пригвоздил к стене таракана. А у Глухаря в кармане всегда была ручная граната. Он нашел ее у убитого партизана и, показывая ее, отгонял всех, кто досаждал ему или его отцу.
На заднем дворе Макар держал обученного волкодава по кличке Дитко. Двор окружали крытые навесами кроличьи клетки, разделенные только проволочной сеткой. Макару было хорошо видно, как кролики общались и обнюхивали друг друга.
Макар был знатоком по разведению кроликов. У него жило много великолепных животных, которые были не по карману даже самым зажиточным крестьянам. Еще на хуторе было четыре козы и один козел. За ними присматривал Глухарь — он доил коз, выпасал их и иногда закрывался с ними в сарае. Когда Макар особенно удачно продавал кроликов, они с сыном напивались и уходили в сарай вместе. В такие дни Евка со злостью говорила, что они ходят туда развлекаться. Вход в сарай преграждал привязанный к дверям Дитко.
Евка не любила отца и брата. Иногда, опасаясь, что они силком уведут ее с собой в сарай к козам, она весь день просиживала в доме.
Евке нравилось, чтобы я помогал ей, когда она стряпала на кухне. Вместе с ней я чистил овощи, приносил дрова, выносил из печи золу.
Иногда она просила меня сесть поближе к ее ногам и поцеловать их. Я припадал к ее стройным ногам и начинал медленно целовать лодыжки. Сначала я легко касался их губами и, нежно поглаживая рукой ее тугие мышцы и целуя мягкие впадины под коленями, постепенно продвигался вверх, к гладким белым бедрам. Понемногу я приподнимал ее юбку. Легко похлопывая по спине, она торопила меня, и я спешил вверх, целуя и покусывая нежное тело. Когда я дотрагивался до теплого бугорка, тело Евки начинало судорожно подрагивать. Ее пальцы суматошно хватались за мои волосы, ласкали шею и, дрожа все сильнее и сильнее, пощипывали уши. Затем она крепко прижимала мое лицо к себе и, после мгновения экстаза, выбившись из сил, откидывалась на скамью.
Мне нравилось и то, что происходило потом. Сидя на скамье и зажав меня между ног, Евка тискала и ласкала меня, целовала лицо и шею. Ее сухие льняные волосы закрывали мое лицо. Я смотрел в ее светлые глаза и видел, как по ее шее и плечам разливалась алая краска. Мои руки и рот снова оживали. Глубоко дыша, Евка начинала подрагивать, ее губы холодели, трясущиеся руки подталкивали меня ближе к ее телу.
Когда мы слышали, что идут мужчины, Евка убегала на кухню привести в порядок волосы и юбку, а я бежал к кроликам и задавал им корм.
Позже, когда Макар и сын уходили спать, она приносила мне поесть. Я проглатывал ужин, а она ложилась рядом нагишом и нетерпеливо поглаживая мои ноги, целуя волосы, поспешно стаскивала с меня одежду. Евка сильно прижималась ко мне и просила пососать то здесь, то там. Я выполнял все ее прихоти, даже бессмысленные, даже если мне было больно. Евка начинала судорожно двигаться — она подергивалась подо мной, взбиралась на меня, потом усаживала меня сверху и крепко обнимала, впиваясь ногтями мне в спину и плечи. Так мы проводили многие ночи, забываясь время от времени во сне, и, проснувшись, снова подчинялись бурлящим в ней страстям. Ее тело терзали тайные внутренние бури и извержения. Оно то становилось тугим, как растянутая на раме для просушки кроличья шкурка, то снова размягчалось.
Иногда днем, когда Глухарь уединялся с козами, а Макара еще не было дома с базара, она приходила ко мне на задний двор. Мы перепрыгивали через забор и скрывались в высокой пшенице. Евка шла впереди и выбирала укромное место. Мы ложились на щетинистую землю и Евка, нетерпеливо стягивая с меня одежду, торопила, чтобы я раздевался быстрее. Я погружался в нее и старался выполнить все причудливые желания. Над нами, как волны в пруду, раскачивались тяжелые колосья пшеницы. Евка на несколько мгновений засыпала. Я разглядывал эту золотую пшеничную реку и находил робко качающиеся под лучами солнца васильки. Немного выше летали ласточки. Своими замысловатыми полетами они обещали хорошую погоду. Беззаботно порхали бабочки и высоко в небе, вечным предостережением, поджидая неосторожного голубя, парил одинокий ястреб.
Я чувствовал себя в безопасности и был счастлив. Евка шевелилась во сне, ее рука искала меня, сгибая по пути пшеничные стебли. Я пододвигался поближе и пробираясь между ног, целовал ее.
Евка пытался сделать меня мужчиной. Она приходила ко мне по ночам и соломинкой щекотала мои половые органы, сжимала и лизала их. С удивлением я осваивал какие-то новые, неведомые мне раньше ощущения — я терял контроль над своим телом. Все происходило неожиданно и судорожно, иногда быстрее, иногда медленнее, но я знал, что остановить это возбуждение не в моих силах.
Когда Евка засыпала рядом со мной, бормоча что-то во сне, я, прислушиваясь к шорохам в кроличьих клетках, размышлял о своей теперешней жизни.
Для Евки я был готов на все. Я забыл о своей судьбе — судьбе немого обреченного на сожжение цыгана. Я перестал чувствовать себя чудовищем, наводящим порчу на детей и животных, отщепенцем над которым глумятся пастухи. В своих мечтах я превращался в высокого белокожего красавца с голубыми глазами и волосами цвета осенней листвы. Я становился немецким офицером в облегающей тело черной форме. Или превращался в птицелова, хорошо знающего тайные тропы в лесах и на болотах.
В этих грезах мои искусные руки пробуждали в деревенских девушках неукротимые желания, превращая их в сладострастных Людмил. Они бежали за мной через цветущие поляны, и я лежал с ними на ложе из чабреца и золотарника.
В мечтах я обхватывал Евку как паук. Будь у меня столько ног, как у сороконожки, то всеми ногами я обвил бы ее тело. Я врастал в ее тело, как маленький черенок привитый к раскидистой яблоне умелым садовником.
Меня преследовали и другие видения. Евкины усилия сделать меня взрослым не прошли даром. Никак не влияя на остальные части, на мне вдруг вырастал огромный безобразный отросток. Я становился отвратительным уродом, меня запирали в клетку и люди возбужденно хохотали рассматривая меня через решетку. Затем сквозь толпу проходила обнаженная Евка и нелепо обнимала меня. Я становился мерзким наростом на ее гладком теле. Рядом появлялась ведьма Анулька, готовая большим ножом отсечь меня от девушки — жестоко искалечить и выбросить на муравейник.
Предрассветный шум прерывал эти кошмары. Кудахтали куры, горланили петухи, проголодавшиеся кролики барабанили лапками, а раздраженный этим шумом Дитко начинал подвывать и лаять. Евка убегала в дом, а я успокаивал кроликов, угощая их травой, которая еще хранила тепло наших тел.
Макар обходил кроликов по нескольку раз в день. Он помнил их клички и от его зоркого глаза ничего не могло укрыться. У него были любимые крольчихи — он сам следил за их питанием и не отходил от их клеток когда они котились. Особенно он любил огромную белую крольчиху с розовыми глазами. Она еще ни разу не котилась. Макар часто брал ее с собой в дом и через несколько дней возвращал в клетку совсем больной. Иногда, после таких визитов, у большой белой крольчихи из-под хвоста выступала кровь и она отказывалась от пищи.
Макар жил на хуторе возле деревни вместе с дочерью и сыном. Его жена похоже умерла уже давно. Его самого плохо знали в деревне. Он поселился здесь всего несколько лет назад и с ним обращались как с чужаком. Поговаривали, что он избегает людей, потому что грешит с парнем и девушкой, которых выдает за своих детей. Макар был крепким, невысокого роста мужчиной. Он подозревал, что я только притворяюсь немым, чтобы не выдать себя цыганским выговором. Иногда, ночью, он забирался на низкий чердак, где я спал и пробовал напугать меня, чтобы я вскрикнул. Я просыпался дрожа и беззвучно разевая рот, как голодный птенец. Он внимательно рассматривал меня, но, похоже, сомневался. Постепенно он прекратил эти проверки.
Его сыну Антону было двадцать лет. Это был рыжеволосый парень со светлыми, без ресниц, глазами. В деревне к Антону относились как и к Макару и сторонились его. Когда кто-нибудь обращался к Антону, он безразлично смотрел на говорящего и молча отворачивался. За это в деревне его прозвали Глухарем, потому что эта птица тоже слушала только себя и не отзывалась на другие голоса.
Еще в усадьбе жила дочь Макара Евка, девушка годом моложе Глухаря. Это была высокая блондинка с грудями, похожими на недозрелые груши, и бедрами, такими узкими, что она свободно проскальзывала между кольями изгороди. Евка никогда не бывала в деревне. Когда Макар с Глухарем уходили торговать кроликами и кроличьими шкурками, она оставалась на хуторе одна. Иногда ее навещала местная знахарка Анулька.
Крестьяне не любили Евку. Они говорили, что у нее дурной глаз. У Евки развивался зоб, и опухоль уже начала уродовать ее стройную шею. Крестьяне насмехались над болезнью и хриплым голосом девушки. Они говорили, что Макар держит только кроликов и коз потому, что в ее присутствии у коров пропадает молоко.
Я часто слышал как крестьяне ворчали, что подозрительную семью Макара нужно выгнать из деревни, а его дом сжечь. Но Макар не обращал внимание на эти разговоры. В рукаве он всегда прятал длинный нож, который метал так точно, что однажды с пяти шагов пригвоздил к стене таракана. А у Глухаря в кармане всегда была ручная граната. Он нашел ее у убитого партизана и, показывая ее, отгонял всех, кто досаждал ему или его отцу.
На заднем дворе Макар держал обученного волкодава по кличке Дитко. Двор окружали крытые навесами кроличьи клетки, разделенные только проволочной сеткой. Макару было хорошо видно, как кролики общались и обнюхивали друг друга.
Макар был знатоком по разведению кроликов. У него жило много великолепных животных, которые были не по карману даже самым зажиточным крестьянам. Еще на хуторе было четыре козы и один козел. За ними присматривал Глухарь — он доил коз, выпасал их и иногда закрывался с ними в сарае. Когда Макар особенно удачно продавал кроликов, они с сыном напивались и уходили в сарай вместе. В такие дни Евка со злостью говорила, что они ходят туда развлекаться. Вход в сарай преграждал привязанный к дверям Дитко.
Евка не любила отца и брата. Иногда, опасаясь, что они силком уведут ее с собой в сарай к козам, она весь день просиживала в доме.
Евке нравилось, чтобы я помогал ей, когда она стряпала на кухне. Вместе с ней я чистил овощи, приносил дрова, выносил из печи золу.
Иногда она просила меня сесть поближе к ее ногам и поцеловать их. Я припадал к ее стройным ногам и начинал медленно целовать лодыжки. Сначала я легко касался их губами и, нежно поглаживая рукой ее тугие мышцы и целуя мягкие впадины под коленями, постепенно продвигался вверх, к гладким белым бедрам. Понемногу я приподнимал ее юбку. Легко похлопывая по спине, она торопила меня, и я спешил вверх, целуя и покусывая нежное тело. Когда я дотрагивался до теплого бугорка, тело Евки начинало судорожно подрагивать. Ее пальцы суматошно хватались за мои волосы, ласкали шею и, дрожа все сильнее и сильнее, пощипывали уши. Затем она крепко прижимала мое лицо к себе и, после мгновения экстаза, выбившись из сил, откидывалась на скамью.
Мне нравилось и то, что происходило потом. Сидя на скамье и зажав меня между ног, Евка тискала и ласкала меня, целовала лицо и шею. Ее сухие льняные волосы закрывали мое лицо. Я смотрел в ее светлые глаза и видел, как по ее шее и плечам разливалась алая краска. Мои руки и рот снова оживали. Глубоко дыша, Евка начинала подрагивать, ее губы холодели, трясущиеся руки подталкивали меня ближе к ее телу.
Когда мы слышали, что идут мужчины, Евка убегала на кухню привести в порядок волосы и юбку, а я бежал к кроликам и задавал им корм.
Позже, когда Макар и сын уходили спать, она приносила мне поесть. Я проглатывал ужин, а она ложилась рядом нагишом и нетерпеливо поглаживая мои ноги, целуя волосы, поспешно стаскивала с меня одежду. Евка сильно прижималась ко мне и просила пососать то здесь, то там. Я выполнял все ее прихоти, даже бессмысленные, даже если мне было больно. Евка начинала судорожно двигаться — она подергивалась подо мной, взбиралась на меня, потом усаживала меня сверху и крепко обнимала, впиваясь ногтями мне в спину и плечи. Так мы проводили многие ночи, забываясь время от времени во сне, и, проснувшись, снова подчинялись бурлящим в ней страстям. Ее тело терзали тайные внутренние бури и извержения. Оно то становилось тугим, как растянутая на раме для просушки кроличья шкурка, то снова размягчалось.
Иногда днем, когда Глухарь уединялся с козами, а Макара еще не было дома с базара, она приходила ко мне на задний двор. Мы перепрыгивали через забор и скрывались в высокой пшенице. Евка шла впереди и выбирала укромное место. Мы ложились на щетинистую землю и Евка, нетерпеливо стягивая с меня одежду, торопила, чтобы я раздевался быстрее. Я погружался в нее и старался выполнить все причудливые желания. Над нами, как волны в пруду, раскачивались тяжелые колосья пшеницы. Евка на несколько мгновений засыпала. Я разглядывал эту золотую пшеничную реку и находил робко качающиеся под лучами солнца васильки. Немного выше летали ласточки. Своими замысловатыми полетами они обещали хорошую погоду. Беззаботно порхали бабочки и высоко в небе, вечным предостережением, поджидая неосторожного голубя, парил одинокий ястреб.
Я чувствовал себя в безопасности и был счастлив. Евка шевелилась во сне, ее рука искала меня, сгибая по пути пшеничные стебли. Я пододвигался поближе и пробираясь между ног, целовал ее.
Евка пытался сделать меня мужчиной. Она приходила ко мне по ночам и соломинкой щекотала мои половые органы, сжимала и лизала их. С удивлением я осваивал какие-то новые, неведомые мне раньше ощущения — я терял контроль над своим телом. Все происходило неожиданно и судорожно, иногда быстрее, иногда медленнее, но я знал, что остановить это возбуждение не в моих силах.
Когда Евка засыпала рядом со мной, бормоча что-то во сне, я, прислушиваясь к шорохам в кроличьих клетках, размышлял о своей теперешней жизни.
Для Евки я был готов на все. Я забыл о своей судьбе — судьбе немого обреченного на сожжение цыгана. Я перестал чувствовать себя чудовищем, наводящим порчу на детей и животных, отщепенцем над которым глумятся пастухи. В своих мечтах я превращался в высокого белокожего красавца с голубыми глазами и волосами цвета осенней листвы. Я становился немецким офицером в облегающей тело черной форме. Или превращался в птицелова, хорошо знающего тайные тропы в лесах и на болотах.
В этих грезах мои искусные руки пробуждали в деревенских девушках неукротимые желания, превращая их в сладострастных Людмил. Они бежали за мной через цветущие поляны, и я лежал с ними на ложе из чабреца и золотарника.
В мечтах я обхватывал Евку как паук. Будь у меня столько ног, как у сороконожки, то всеми ногами я обвил бы ее тело. Я врастал в ее тело, как маленький черенок привитый к раскидистой яблоне умелым садовником.
Меня преследовали и другие видения. Евкины усилия сделать меня взрослым не прошли даром. Никак не влияя на остальные части, на мне вдруг вырастал огромный безобразный отросток. Я становился отвратительным уродом, меня запирали в клетку и люди возбужденно хохотали рассматривая меня через решетку. Затем сквозь толпу проходила обнаженная Евка и нелепо обнимала меня. Я становился мерзким наростом на ее гладком теле. Рядом появлялась ведьма Анулька, готовая большим ножом отсечь меня от девушки — жестоко искалечить и выбросить на муравейник.
Предрассветный шум прерывал эти кошмары. Кудахтали куры, горланили петухи, проголодавшиеся кролики барабанили лапками, а раздраженный этим шумом Дитко начинал подвывать и лаять. Евка убегала в дом, а я успокаивал кроликов, угощая их травой, которая еще хранила тепло наших тел.
Макар обходил кроликов по нескольку раз в день. Он помнил их клички и от его зоркого глаза ничего не могло укрыться. У него были любимые крольчихи — он сам следил за их питанием и не отходил от их клеток когда они котились. Особенно он любил огромную белую крольчиху с розовыми глазами. Она еще ни разу не котилась. Макар часто брал ее с собой в дом и через несколько дней возвращал в клетку совсем больной. Иногда, после таких визитов, у большой белой крольчихи из-под хвоста выступала кровь и она отказывалась от пищи.