Они оба отрастили волосы на голове. С утра на них поглядишь -- словно в обычной вольной больнице лежишь. Себя-то, обчекрыженного, не видишь...
   Стриженые тоже имеются. Казарин, он три дня назад выпил отфильтрованного спирта, выцеженного из клея. Кайф-то он, конечно, кайф, но вот потом такие результаты...
   ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
   На любителя.
   Берется обычный клей "БФ", наливается в чисто помытую трехлитровую банку (берегитесь микробов!). Ставится банка под сверлильный станок, и в его патрон зажимают не сверло, а свежевыстроганную палку, обязательно продезинфицированную (бойтесь микробов!). Палка эта наматывает на себя -- по принципу центрифуги -- слизистую, клейкую массу. Сменяются одна за другой три палки. Длительность процесса -- один час.
   В итоге внизу, в банке, в результате хитрой операции остается отцеженный спирт. Он через марлю сливается в кружку. Будьте здоровы, гуляй, кенты! Пригодно ли сие для употребления? Вскрытие покажет...
   НЕБО. ВОРОН
   Гуляй-гуляй...
   Тяжкое отравление скручивало потребителей этой гадости покруче любого похмельного синдрома. Люди, травившие этим пойлом свой не самый здоровый организм, частенько падали потом где попало, раздирая уши жутким воплем. Боли были страшные -- казалось, кто-то режет беднягу изнутри. Нечто подобное случится через десять лет в этой стране, когда народ окончательно обеднеет и станет пить чистый спирт, прозванный мудрым народом "cтеклорезом". Этот самый стеклорез подкашивал даже самых крепких алкашей, а при их вскрытии врачи обнаруживали необычные изменения: кора головного мозга была испещрена глубокими бороздами неизвестного происхождения. Оттого и назвали стеклорезом... Пьющие сей могучий напиток будут славиться тем, что после его употребления начисто забывают свое имя, происхождение, детей и близких. Оставаясь на вид здоровыми. Так они и будут ходить по этой стране, множась и пугая окружающих. Но это впереди, пока мы в восемьдесят втором, накануне огромного события, что наступит вот-вот, и я обязательно расскажу вам о нем...
   БОЛЬНИЦА. ЛЕБЕДУШКИН
   Казарин свободно выдерживал этот "деликатес" и все хвастался своим луженым желудком, пока и его не свалила открывшаяся язва -- упал прямо на разводе перед выходом на работу. И тут уже при мне хватал жуткие приступы, весь в поту скорчится, гляди вот-вот загнется, зубами скрежещет.
   Еще один больной -- Сойкин, так этот умудрился в свои неполные двадцать пять посадить почки... Вообще, блатная компания. А вот со слепыми мне в зоне общаться не доводилось, и я даже не знал, как себя с ними держать. Все же будто чувство вины все время есть, что ты, здоровый бугай, все себе можешь позволить и жизнь у тебя, возможно, сложится, а у этих немощных... что впереди? Темнота да темнота... Ложку сами взять не могут, до туалета по стеночке идут -- это разве жизнь?
   Интересно было -- что ж случилось, как ослепли? И неудобно их такими вопросами мучить, им-то вспоминать это все не в жилу, тоска. А мне любопытно: как же они ориентируются в окружающем мире, каким он им кажется?
   Вот набрался я смелости и как можно спокойнее спрашиваю у Иваныча:
   -- Деда, отчего же ты ослеп?
   -- А черт его знает, -- отвечает. -- Работал-работал и ослеп. Второй год уже. А никто толком не знает отчего... Нервы, говорят...
   -- А сидишь сколь? -- спрашиваю.
   -- Пятый год, -- говорит грустно так. -- А вообще, в общей сложности, восемнадцатый. Шестая ходка уже.
   Ничего себе, думаю, слепец-то -- рецидивист. Наш человек. Любопытно мне стало, что ж это за человек такой? А тут Казарин, слушавший наш разговор, кричит:
   -- Да у тебя, Иваныч, в третьем поколении кто-то сифилитиком был! Вот ты и ослеп!
   -- Сам ты сифилитик! -- осерчал тот, передразнивая гундосого Казарина. -- Один я на всю родню, нет никого.
   -- Так не бывает -- один, -- не успокаивается алкаш. -- Кто-то же был у тебя или у родителей твоих! Не все ж по тюрягам сидели... плодились как-то... Ты не кипятись, -- успокаивает Иваныча, -- помнишь, Симка-то был тут, слепой тоже? Его сактировали и досрочно выпустили. Вот... Он и говорил -- потому и ослеп, что в роду сифилитики были, таков диагноз.
   -- Не было заразы! А мне операцию надо делать, в Одессу везти, в глазную больницу, там евреи научились такие операции делать за большие деньги. Ну а я кому нужен, меня-то кто повезет, если я за решеткой? Обещались в дом слепых определить, вот и жду я сутками напролет. Тянут резину. А похлопотать некому за меня...
   Отвернулся, больно ему за себя стало, забытый человек. И мы затихли. А я же теперь у Мишки спрашиваю:
   -- Ты как ослеп?
   -- Да он герой у нас! -- тут кричит Альбатрос. -- Жену из пистолета кокнул и себе в висок пулю... Да вот живучим оказался. Прошил башку навылет, но -- спасли, только нерв глазной перебил. Так и ослеп. Пуля -- иной от нее спасается, так она, дура, все одно его достанет, а иной нарочно в себя ее гонит, а не берет его, зараза.
   -- Ну, сами врачи руками разводили... -- грустно улыбается Клестов. -В реанимации пришлось недельку поваляться. Спасли... Больница была хорошая...
   Лебедушкин ужаснулся... лучше уж смерть, чем такое вот существование в полной тьме. А человек всегда за жизнь хватается, когда уж вроде и незачем ему такая жизнь... одна маета. Видишь, вот и Клестов этот сейчас рад, что живой остался...
   ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
   Странное это создание -- человек. Глазам его был открыт распахнутый мир, но у него не дрогнула рука лишить себя всей радости его восприятия. Теперь же, когда мир оказался за непреодолимым барьером мрака, человек истязает себя несбыточным желанием возвратиться к нему вновь...
   -- За что с женой он так обошелся? -- спросил осторожно Володька у Клестова.
   -- Ясное дело... за что бабу убивают... -- отмахнулся тот рукой. -Проститутка, ноги выше головы поднимает, уж и не видит ничего... ноги-то застят белый свет... Дали мне, правда, не пятнадцать и даже не двенадцать, а восемь... А вообще, если бы не Цезарь, не жить мне. Овчарка у меня была восточноевропейская, -- пояснял он совершенно спокойно, точно и не с ним это происходило. -- Пес увидел, как я в жену выстрелил, а потом направил дуло себе в висок, и бросился мне на руку... Вот пуля и пошла вскользь. А пес тут сиганул со второго этажа к людям. Он помощь привел.
   -- Умный пес, -- позавидовал Казарин.
   Клестов кивнул и стал рассказывать про любимца своего, и столько тоски, не раз думанного и болючего было в его рассказе...
   -- Год всего и был овчарке. Сейчас-то наверняка нашего брата сторожит. Бывало, застрянет в зубах ириска, вот и крутится она волчком, лапу-то в рот не засунешь, она и жует, жует и так уж голову, бедная, повернет, и эдак, пока как-то не изловчится выкинуть ириску из пасти. Походит-походит вокруг нее, понюхает, убедится, что та не кусается, и вновь подхватит зубами. Ну а та -- вновь прилипает, и все сначала... Потеха! -- улыбнулся наконец-то Клестов, лицо осветилось переживанием дорогого, близкого. -- Вот так и бесится весь вечер, пока этих ирисок килограмм не съест. А собакам сладости нельзя, болеть потом могут. Еле оттащишь от них...
   -- Им много чего нельзя есть, -- подтвердил Казарин. -- Это только наш брат на этих отбросах да баланде выживает...
   -- Ну, -- не слыша его, продолжал о своем Миша. -- Яичную скорлупу любил есть, сами яйца не ел, зараза. Апельсины тоже не ест, а кожуру -пожалуйста...
   -- Нам бы хоть кожуры этой понюхать... -- вздохнул Казарин.
   -- А бывало, усядется в кресло да уставится в телевизор, словно там что-то для него показывают. Думаю, понимал все, не просто пялился в экран. Вот однажды в мультике кота крупным планом показали, так Цезарь как рявкнет! Потом уж сообразил: что-то не то, не настоящий. Или в большое зеркало уткнется и давай рычать, клыки скалить, пока не дойдет, что сам себе рожи корчит. Тоже потеха... Подрос когда, я его в постромки и дочку на санках катал. Та в восторге, и он тоже захлебывается лаем, вот радость-то была для обоих. Эх, уж лучше порешил бы я себя... -- неожиданно для светлых своих воспоминаний жестко и зло закончил он.
   -- А сейчас, что ли, нельзя? -- вылез со своим языком поганым Казарин.
   Все замолчали, и молчание это пристыдило ветрогона.
   -- Ну это я так... не бери в голову...
   Клестов мягко улыбнулся, заговорил другим -- тихим, не своим будто голосом:
   -- Эх, братец, не так это легко, как говорят, поверь... Тут мужество надо иметь, во-от такое большое мужество. Пыл улетел, а желание жить осталось, хоть слепой я... а жить-то хочется. Вот говорят, что у самоубийц силы воли нет. Брехня! Не верю я, у них-то эта сила воли еще какая... но дурная.
   Помолчали.
   -- А я собак не люблю, -- отмахнулся Альбатрос, перебивая тягостную паузу. -- Собака, она и есть собака. И человеку глотку перегрызет. То ли дело конь! Вот благородное животное так благородное...
   -- Я тоже собак ненавижу! -- встрял Володька. -- Весной чуть палец в "воронке" не отхватила. На повороте машину занесло, ну я и схватился за стойку решетки. А за ней собака с солдатом сидела. Как она хватила, стерва, хорошо вовремя руку убрал. Так я ей потом со злости всю морду обхаркал. А она, дура, бесится, лает, шерсть дыбом, -- и он глуповато улыбнулся, -- они ведь все кидаются, на нас ведь их дрессируют...
   -- У меня с собакой давнишние счеты... -- загадочно протянул Альбатрос.
   Все смолкли, навострили уши в предвкушении рассказа бывалого человека. Но он явно не спешил, покряхтел, повошкался для солидности, подбил поудобней под себя подушку.
   -- Иваныч, ну не томи душу, -- не вытерпел Казарин, -- травани что-нибудь, не тяни кота за хвост. Что у тебя там?
   Слепой вздохнул глубоко, прикрыл глаза, словно смахнув одним незрячим взглядом в пропасть несколько десятков лет, начал глубоким, низким голосом, как диктор Левитан. Все сразу замерли.
   ВОЛЯ. АЛЬБАТРОС
   ...и парнем еще, до войны, я в Архангельске жил, там и кличку эту, первую, получил -- Апельсин, красный был тогда, весь рыжий. Апельсины раз завезли в город, они гнить начали на каком-то корабле, ну их и в продажу. Запомнили все -- невиданный вкус и цвет... Меня в честь них и назвали...
   Была у нас там такая Раечка Куропаткина. Заведет, бывало, справного рыбака к себе, помиловаться, а мы его там и общипаем. И ей удовольствие, и нам припас. А рыбаки-то с путины денег сколь привозили, ах... Ну а мы: были ваши -- стали наши... На малине большие деньги проматывали, не жалели.
   Вскоре и взяли, понятно. Басаргин, старый уполномоченный, сам из моряков бывших. Зимний, говорят, еще брал, строгий был дядька. Мой брат, кстати, старший, в то время батюшку-царя защищал, кадетом был. Может, и встречались они с этим Басаргиным там, в Петрограде. Зря он его тогда не пришил...
   Так вот... арестовал он нас. А тут -- война. Что с нами делать-то? Дорога на Питер уже у немца, здесь оставлять вроде тоже нельзя. А мне червонец пришили. Ну, на пароход нас -- через Белое море, чтобы к Дудинке попасть. По Ледовитому океану. Ну, много на корабле таких, как я, набралось, загнали нас с этапа в трюм, и поплыли мы... по морям, по волнам...
   А в воздухе что творится... кидает пароход в разные стороны, налет. Слышу, бомбы ложатся -- справа, слева. Все, думаю, теперь -- по центру, прямо по темечку.
   Наши из зениток по ним лупят. Мы в караване плывем. Думаю: Ваня, вот ты и попался. крещусь, чую, не выкручусь на этот раз. Но куда там немцу до нашего креста -- бомбят знай. Значит, на дно... Сижу, думаю: неужто из корабля-то нельзя выплыть, коль он тонет?.. Как же так? Дед мой на Цусиме японца бил, а тут немец треклятый, неужто от его руки погибну?.. Генка у нас был, сын англичанина, сам он русский, а отец приезжал после революции, инженер, помогать, ну и помог его мамаше. Сидит этот Генка, длинный, синий, песни распевает во все горло. Я еще шучу -- на родном, говорю, на английском попой, может, с батькой на том свете встретишься (тот уже помер в Англии этой, посылки перестал слать). А другой про Колыму затянул. Колыма, мол, Колыма, эта чудная планета. Двенадцать месяцев зима, остальное лето. Как сейчас помню...
   Пароход, значит, чуть не опрокидывает, бултыхает как яичную скорлупу, а тот певец отстукивает в соседний отсек. И оттуда к нам стучат -- урки, со стажем. Достучались. И оказывается, там не наш брат, а пленный иностранец. Ну, что тут началось! Разорвали мы на части торцовый уголок, винты какие-то открутили, давай в соседний отсек. Двое суток возились и все не можем туда вылезти. Уж бомбовозы давно улетели, плывем спокойненько. Генка, англичанин, кричит: "У Новой Земли мы уже!" Кто в стиры режется, хоть и болтанка, кого рвет -- морская болезнь. Ну тут наконец перепилили эту перегородку, добрались до соседей.
   А там -- пленные итальяшки, немчуры немного да румын, цыган.
   Ну и понесся интернационал: обмен вещами и все такое прочее. Я лично френч итальянский выменял, драп, ноский. Давай на радостях в карты доить быков. Обчистили мы этих соколиков до ниточки.
   Одного молодого итальяшку мы под девку нарядили и давай плясать. Они, черти, уж очень поют хорошо! А нам лишь бы повеселиться. Конвой-то в трюмы и носа не совал: боялись, перебьем. Этот румын стал фокусы показывать, как надо, значит, из карманов воровать, вором оказался. Так наш Япончик так его потом обворовал, что тот ему руку жал. Смеху было... Мы устроили меж ними вроде как Олимпийские игры по воровству. Наша взяла. Куда там! Лучше нашего вора, русака, нет, куда им, заморышам.
   Профессия воровская -- а я много их повидал, воров-то, -- не самая в мире паскудная. Посмотрим, как история раскроет, что наш Брежнев и его компания воровали, пока здесь иной за буханку хлеба парится, за мешок комбикорма. Вот власть-то да присосалы ее -- воры из воров.
   Ну так вот... Генка простучал три трюма, а там -- мать честная! -бабы! Как начали мы тут вновь пилить, как начали! Кто ж откажется от черной, по сколь ребята сидели, не видели ее... Тут уж кто чем горазд, лишь бы побыстрее. А те уже кричат там, чуют мужиков-то, тоже одурели... Их там под двести человек, перевозили с мохнатого котлована, всем достанется поровну. Пробили мы, значит, дверь к ним. Ну, шум, гвалт, любовь пошла крутая. Уж не знаю как, но и я свою Райку Куропатку нашел, стерву...
   Командир охраны сверху пупок надрывает: "Назад, стрелять буду!" Да куда там, какой там "назад"? Вперед, и только. Кто же его послушает, бестию, когда бабы вокруг лыбятся, подставляются? Так и забавлялись весь свой путь. Троих порешили, правда, своих же. И одного немчуру. Влюбилась одна наша баба в него, видите ли, потомок кайзера. К ней наш мужик, а та дура -- подай ей белокурую бестию, ни в какую с нашим-то! Ну мы тогда оскорбили мужское достоинство у того немца прямо на ее глазах. А он, дурак, все равно ночью к ней полез. Ну мы тут поймали его, а там дело недолгое -- свернули головенку белокурую...
   Долго сухогруз плыл. Мы одни остались, четыре корабля с зэками ушли на дно. А у нас жмурики воняют, выкинули их из трюма. Командир орет в рупор: "Еще один труп, получено разрешение стрелять в вас, подлецы!" Мокрухи больше не было. Так и добрались до Дудинки. А там человек двадцать, и я тоже, решили подделаться под пленных: пока охрана кукует, что к чему, можно маленько и по-вольготному пожить. Кормежка-то у пленных лучше -- иностранцы все ж. Сходим мы по трапу, и тут -- на тебе, овчарка на меня срывается. А я как загну матом трехэтажным на псину. Тут меня сразу и потащили -- русский, а остальных предупредили, и они сами из строя вышли. Пронюхала все же своего псина проклятая и сдала... чуть не растерзала. А конвою хоть бы хны, посмеиваются: вот, мол, другим наука. Исполосовала лицо когтями -- во, гляди, на всю жизнь меченым остался.
   ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
   Альбатрос не знал, что стемнело и ничего не видно, приподнялся, стал шарить пальцами по лицу, показывая свои шрамы.
   -- Чё ты катишь дурочку, Альбатрос... -- недоверчиво хохотнул Казарин, включил свет и стал рассматривать лицо слепого.
   -- Я сказ держал, это быль... былина -- нахмурился тот. -- А верить или нет -- дело хозяйское. Жизнь, она такое подчас вытворяет с человеком, что потом и сам диву даешься: с тобой ли это было? то ли сон, то ли явь? Только судьбу вот не прокрутишь, как в кино, назад... Не очнешься от такого сна, не вернешься жить по новой. Судьба твоя с тобой, днем ли, ночью, тянется и тянется ниточка из этого клубочка, пока не кончится совсем. Бывает, начисто затеряется начало той дальней точки, а дернешь -- она при тебе, никуда не деется...
   -- Альбатрос, а по каким статьям сидеть приходилось? -- Володька проникался любопытством к старику.
   Но Альбатрос как-то тяжело примолк, будто груз прожитого, бывший где-то рядом, вдруг враз навалился на него, придавил.
   -- По профессии я был вором, а сидел больше все за бродяжничество. Чердачная статья. Но встречались мне урки, которые и по сорок лет отсиживали. Один из них -- за горсть колосков.
   Володька присвистнул.
   -- Ты чего? -- одернул его слепой, привстав и нахмурясь. -- ты же знаешь -- в тюрьме не свистят.
   -- Виноват, -- развел руками Лебедушкин.
   -- Смотри. Вот, ничего удивительного в таких сроках нет. Схлопотал ты, скажем, двадцать пять, а в Зоне убил кого-нибудь, хоть одного, хоть десять... Зачитывают тебе указ под номером, кажись, два-два -- и по новой двадцать пять. Расстрелов-то после войны не было, отменили. Не одного, с десяток повидал я таких убийц, и ничего -- сидят.
   -- Альбатрос, -- не выдержал Казарин, -- а если бы дальше плыли вы тогда и жратвы не было, что б тогда делали?
   -- Что, что? -- вскинулся с подушек старый вор. -- знаешь, есть такая забава: если сто крыс посадить в одну бочку да не кормить -- что будет, а?
   НЕБО. ВОРОН
   Страшное будет зрелище.
   Грызуны, голодные, в надежде выжить начнут поедать друг дружку. Сначала падут жертвами самые слабые, что не смогут толком сопротивляться кровожадной своре. Потом в смертоносный круг будут вовлечены более сильные особи. Пир начинается, когда жертвы заснут и поедать будут все. Потом начнутся одиночные кровавые стычки меж оставшимися самыми сильными крысами. Проигрывать будет тот, кто недоедает ночью по какой-то причине. Он слабеет и становится кормом.
   И главное, к этому времени уже никто из крыс не спит, потому что сон -это и есть смерть. Круглосуточное бодрствование приводит к полуобморочному состоянию, когда притупляется все, кроме одного -- не заснуть. И все же кто-то на мгновение засыпает, и его сразу начинают рвать на куски.
   Наконец остаются две крысы -- самые сильные и жестокие, прошедшие ад месячной бессонницы. Они огромны, ведь все это время они питались лучше других и научились многому в борьбе за жизнь. Но и одна из них должна умереть. И вот они часами сидят напротив друг друга, квелые, еле живые, следя маленькими своими глазками -- заснула товарка, нет? Ну и дожидается своего часа одна, победительница...
   ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
   -- Сожрали бы они друг друга в трюмах, -- решает загадку Казарин.
   -- Сожрали, -- согласился Альбатрос. -- Остается одна крыса, и цены ей на корабле нет. Потому что она, привыкшая к крысиному мясу, будет уничтожать теперь своих братьев почем зря. Только подавай!
   Задумался Лебедушкин. В сумбуре отрывочных мыслей и впечатлений последних дней -- смерти Чуваша, больнички, Альбатроса, крыс этих мразных -все сильнее и сильнее вызревало убеждение, посеянное в нем Батей... Оно было просто и незамысловато, но как много за ним. А заключалось оно в том, что если подфартит и выберется отсюда он в свой срок и Наташка дождется его -все, баста, надо завязывать с прежней жизнью! Разве для того он появился на свет, чтобы угробить себя на пустые дни в тюряге и мытарства, которых могло и не быть? Неужели надо обязательно пройти это, чтобы понять истинную цену простых человеческих радостей -- свободы, добра, любви к другому человеку? Выходит, так, для него это обязательно.
   И тут словно что-то прояснилось в его памяти, и заныло болью сердце... нарастающим видением... мать, его мама на суде -- текущие по ее щекам слезы, искусанные до крови в сдерживаемых рыданиях губы, отчаянный взгляд на судью -- что ж будет с сыном? Увидел и пьянчугу свидетеля, что пытался защищать его, бессвязно и бестолково, но суд не внимал показаниям этого опустившегося человека... Боже, как все глупо получилось...
   Он лежал, остекленевшим, отрешенным взглядом вперившись в потолок. Томило здешнее бездействие и непривычное ощущение покоя, покоя, что был недолгим, а оттого ощущение его быстротечности подстегивало, не давало расслабиться по-настоящему. За стеклом, в плотной августовской темени, колыхался одинокий фонарь, тусклые его блики скользили то вдоль забора, то выхватывая на миг одинокую, будто озябшую березку. Она трепыхалась в ночи темным пятном, а днем уже была оторочена осенней желтизной и напоминала Володьке о быстротечности жизни: и его осень придет скоро, и будешь вот так мотаться на ветру, жалкий, так и не сумевший набрать силы...
   Небо за окном было черное, тревожное, а в палате стоял аромат душевной благодати, в которой так давно он не пребывал. Зона была далеко-далеко, и он гнал мысли о ней. Как будто со стороны видел он каждодневный, изнуряющий даже двужильного Батю труд, топот по трассе на работу и обратно... дурацкий строй в столовую... каждодневный унизительный обыск... и лица в зеленых фуражках -- злые, равнодушные, пустые...
   Спать не хотелось, желалось протянуть эту ночь надолго, она, ночь эта, была почти вольной, даже свет здесь был другой, не тусклый, как в бараке и изоляторе, а свет, при котором должны жить люди, -- светлый и яркий, высвечивающий, а не скрывающий...
   БОЛЬНИЦА. ЛЕБЕДУШКИН
   Казалось, только я один не сплю, но слышу -- Альбатрос толкает соседа -- Сойкина.
   -- Витька, засоня? Тебе ж мочу каждые четыре часа собирать на анализ, забыл?
   -- Да иди ты... -- перевернулся на другой бок недовольный Сойкин и всхрапнул по-лошадиному.
   -- Вот как кишку заставят глотать, Витьк, тогда...
   -- Ништяк, деда... -- Сойкин сразу проснулся. -- Совсем выпало из головы.
   Поднялся, подхватил из-под кровати банку, поплелся в сортир.
   -- Такой молодой, а почки посадил, -- сочувствие проявил Альбатрос.
   Тепло так сказал, участливо. Я вообще заметил, что старики вот так говорят о чужих бедах, они их касаются вроде, и это вызывает уважение. Мы, молодые, так не можем. Мы же -- все о себе, все -- про себя. Вот жизнь и наказывает...
   -- А ты, Володька, -- неожиданно он повернулся ко мне, -- все пытаешься разгадать, для чего я живу?
   Я аж опешил. Точно так, угадал старый пенек.
   -- Старый вроде, слепой, да? Никому не нужный... Только жизнь у меня, я тебе скажу, как на ленте записана, вся в ярких цветах. Вот и прокручиваю ее -- и тем живу. А еще тем, что вылечиться надеюсь, человеком больно пожить хочется. Вот приду, скажем, в детдом или в школу и покажу себя детишкам, вот я какой. Ведь к ним все герои революции да войны ходят. Но не все же время детворе в войну играть? А я им открою себя и обязательно скажу, что сидит перед вами один из тех обсевков в поле, о которых мало кто из вас ведает. Глядите, дети, на меня да запоминайте, каким не должен быть человек, постигайте жизнь на моих ошибках, пока не поздно, пока жизнь ваша только свой яркий бутон завязывает. Не дайте ж ему сломаться... Бережно разматывайте свою ниточку до конца и не порвите ее...
   -- Ты, никак, раскаиваешься? -- спросил тоже не спящий Казарин.
   -- А ты чего, гордишься? -- взорвался на него старик.
   -- Гордиться не горжусь, -- тоже повысил голос Казарин, -- а раскаиваться не собираюсь. Ни перед кем.
   -- Ну и мудак, -- спокойно сказал на это старик.
   -- А по зубам, деда? -- после паузы спросил глухо Казарин.
   -- Молодых не надо портить, -- не слыша его, продолжал дед. -- В них еще зла нет, а ты коростой-злом оброс уже. На старости лет поймешь, да поздно будет...
   -- Да я не доживу, -- хохотнул в темноте зло Казарин. -- Что ж землю коптить зазря?
   -- Дурак... -- беззлобно заметил Альбатрос.
   -- Не хрена меня учить, -- теперь уже его не слышал Казарин. -- Сами ученые. Больше не попадемся.
   Вошел тут Сойкин, за ним -- санитар-осужденный.
   -- Ну, загалдели! -- недовольно нам кричит. -- Прапора ходят, заткнитесь!
   Примолкли все, и я примолк да так и не заметил, как покатился в сон...
   ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
   Утром, после обхода врача ("скоро, скоро уже, жених"), Володька вместе со всеми споро заковылял, перебирая костылями, на прогулку. На белесой небесной лазури ликовало солнце, щебетали воробьи, и тихо, медленно умиротворялась после ночной тяжкой думы Володькина душа. Опахнуло терпким запахом сырой травы и дымком костра. Присел он у кустов малины, загляделся на березу, что ночью казалась тоскливой, а теперь -- прямо молодая цветистая невеста, хорохорилась на солнце, дышала его лучами, тихонько шелестя блекнущей листвой. Прилетел на колени Володьки опавший ее листок, первая осенняя бабочка...
   Невдалеке стучали в беседке доминошники, там же подставлял лицо черному солнышку щурящийся Клестов. Одеты все были во многоцветные линялые пижамы, и забредшему сюда чужаку подумалось бы: обычная вольная больница.
   Альбатрос, стоя у куста малины, медленно ощупывал ветви, осторожно, чтобы не уколоться, собирал спелые малинки. Наткнувшись пальцами на ягоду, нежно отрывал ее и клал в рот, не спеша, наслаждаясь ароматом и кисло-сладким привкусом. К нему неожиданно подошли вынырнувшие из-за угла больнички замполит и незнакомый майор, и Володька краем уха уловил фразу о доме престарелых. Затем они о чем-то поговорили с Клестовым, тот махнул рукой и побрел вслед за ними. Когда же Лебедушкин перевел взгляд в сторону второго слепого, удивлению его не было границ: еще минуту назад сонный, Иван Иванович с раскрасневшимся лицом отплясывал перед беседкой, вскидывая вверх руки, крутясь и улюлюкая. С ума сошел старик, подумалось Володьке, а тот отбил чечетку и заспешил к дверям палаты, сминая на ходу кусты. Вернувшийся скоро Клестов шатко пробрел в малинник и притих там, уставясь в одну точку.