-- Я уже очистился, а меня не выпускают, -- сообщил умник Дупелис, опять меня перебив.
Я кивнул понимающе.
-- Хорошо. Идите на вахту и ждите меня, я вас прям счас и выпущу...
-- Уж и слова сказать нельзя! -- возмущенно буркнул остряк.
-- Каждая минута задержки -- еще одни сутки изолятора, -- сообщил я ему.
Ушел на вахту, уже молча.
Понятно, у них всех горе, как бы ни хорохорились. Но оно и есть расплата за содеянное. Зона -- не только расплата, но и обретение права на будущее, новое будущее. А для этого надо справедливо судить себя: вот я сорвался, вот хотел выместить зло на другом. А не слезливо жалеть себя: ах какой я бедненький... знаете, братцы...
-- Хорошо, кто желает досрочно освободиться? Поднимите руки.
-- А ногу? -- нашелся новый остряк.
-- Если нет рук... головы... валяй, -- разрешил я. -- Хоть задницу.
Заржали.
-- Ну что, один актив только освободиться хочет? Смелее!
Потихоньку начали поднимать то там, то здесь.
-- Да они ради свободы готовы жопы лизать, и мать предадут! -- с наглой издевкой подытожил четко тот же голос.
Я увидел, кто говорил -- молодой, крепко сбитый, чувствующий свою силу и оттого дерзкий парень, уже знакомый мне Бакланов.
Сидевший впереди огромный рыжий мужик вдруг резко обернулся к нему и замахнулся кулаком.
-- Сволочь ты языкастая! Гондон, штопанный колючей проволокой! -прохрипел рыжий, норовя стукнуть остряка, но на его руке повисли.
Парень оторопел, сверкнул на рыжего глазами, но промолчал.
Хороший итог. Не успел во всей полноте результатам порадоваться, как в дверь влетел Шакалов с тремя прапорщиками.
-- Так, граждане осужденные! -- громко заорал на весь барак, спугнув дремлющего дневального. -- Контрольный обыск помещения, или, на вашем языке, -- шмон! Всем к стене, руки в гору. Любое движение пресекаем вашими любимыми инструментами! -- радостно помахал дубинкой.
Он только сейчас заметил поднявшегося вместе с зэками меня, стушевался, но лишь на секунду:
-- Звиняйте, товарищ майор. Приказ начальника колонии, все по графику.
-- Предупреждать бы надо...
-- А предупреждать не велено! -- кричит Шакалов. -- Сюрпризом велено.
ЗОНА. ОРЛОВ
Махнул Медведев рукой, пошел к выходу -- сквозь крики, шарканье сапог, бурчанье, матюки зэков и звериный рык неуемного прапорщика.
Полетели подушки, глухо падали свергаемые тумбочки, мягко шагали по матрацам прапора, простукивая, прощупывая, выискивая везде неположенные предметы. Ну и поиски уже скоро стали давать результаты. Находки запрещенных вещей обычны: картишки с голыми бабами, блоки сигарет, бинты, какие-то склянки с непонятными растворами.
Разбирались дотошно с каждым своим трофеем. Например, у беспечного Дупелиса прямо в наволочке отрыли пакетик с анашой, почти на виду лежал. Закатывал глаза возвращенный с вахты белоголовый викинг-прибалт, только улыбался:
-- Не знаю, подсунули враги. Или вы сейчас подкинули, -- добавил -- и получил дубинкой под ребра.
Всё... ПКТ обеспечено, если еще дело не заведут...
Ножички нашли. Так добрались и до моей тумбочки. Я стою спокойно -- у меня все тип-топ. Улыбнулся мне разгоряченный Шакалов, пошарился под кроватью, в подушке, выкинул ящики из тумбочки на кровать, перебирает: зубная паста, щетка, пуговки, пряжка... Ничего особенного. Смотрит на меня, а я что -- я же чистый, улыбаюсь ему в ответ.
И зря, конечно. Он разозлился. Тут в нижний ящик тумбочки лезет. Вытаскивает все: и тетрадь, и заметки отдельные, и в газету завернутые, каллиграфическим почерком написанные готовые аккуратные листочки с тем, что вы сейчас читаете.
Грозный, ищет крамолу. Вижу, читает, но ничего не понимает. И это его бесит еще больше.
-- Шо это? -- кричит. -- Орлов, я кого спрашиваю?
Пожимаю плечами:
-- Так. Записи.
-- Что еще за писи?
-- Ну, записываю, так, разное... -- как объяснить долбаку, не скажу ж ему: проза, идиот!
Опять читает, губы шевелятся. Вдруг улыбается.
-- Книгу, что ли, пишешь, Орел? Ты у нас двухголовый или двуглавый? -это только он меня так обзывал.
Я опять плечами пожал.
-- Книгу! -- сказал он теперь уже сам себе. -- Писатель ты у нас, значит, Орел! Нет, ты у нас не Орел, а птаха бестолковая! -- расхохотался в голос.
Подельники его обернулись, зэки тоже.
-- Вот, дывитесь, хлопцы! -- задыхался от смеха Яйцещуп, потрясая моими листочками и пустив их по воздуху, и еще, и еще бросая в воздух.
-- Писака у нас объявился! Шизофреник ё.....й. Достоевский, бля! -нашел он наконец понравившееся слово и аж зарделся весь от радости.
Заулыбались прапора, а за ними и испуганные зэки. И неожиданно весь барак вслед за Шакаловым залился смехом. И хохотали все, и показывали на меня пальцами. А Шакалов, как огромный расшалившийся ребенок, все бросал и бросал в воздух мои листочки, выдирая их из тетради...
Так я стал по воле тупорылого прапора писателем, Достоевским. Кличка прилипала плохо, но вскоре приладилась, склеилась с моей личностью, и уже потом никто меня иначе и не называл -- офицеры ли иль вновь прибывшие солдатики и прапора. И отрицаловка, склонная к игре, охотно приняла кличку, и мелкая шушера; лишь немногие, образованные и порядочные люди, волею судьбы оказавшиеся здесь, не позволяли себе такую фамильярность и называли меня или по имени, или по старой, нейтральной кличке -- Интеллигент.
В общем, стал я Достоевским и прошу простить меня ревнителей имени достойного мастера слова, к которому не имею, к сожалению, отношения ни по родственной части, ни тем более по писательской. Но вынужден был многие годы моего пребывания в Зоне носить сию славную фамилию как знак причастности к тому делу, которому отдал писатель свою жизнь, коему и я посвятил свободные минуты своей безрадостной доли в Зоне -- писанию и коллекционированию ее жизненных типов и ситуаций. И не взыщите, господа-товарищи.
ЗОНА. ИЗВИНИТЕ, НО -- ДОСТОЕВСКИЙ
И был еще один вечер в Зоне, ничем не отличающийся от тысяч других. Ленивые разговоры, всегдашний чифир и тоска, тоска, тоска...
Володька лежал рядом с Батей, пытался как-то скрасить тягостное его настроение.
-- Ничего, перемелем, -- поглядывая на уставившегося в одну точку Квазимоду, говорил осторожно, боясь опять нарваться на раздражение старшего друга. -- Ворон вон, говорят, триста лет живет. Вместе освободитесь с ним, вместе в деревню твою махнете...
Батя глядел задумчиво, не сердился он на него, кивнул невесело:
-- Через триста лет... -- вздохнул глубоко.
Володька будто мрачную эту шутку не услышал.
-- Будет тебе другом до гроба, и правнукам твоим хватит с ним возиться...
НЕБО. ВОРОН
Верно, дурно воспитанный Лебедушкин, жить мне на Земле придется очень долго -- и видеть твоих детей и тебя, стареющего, сумевшего за годы жизни на воле заиметь относительно приличные манеры; увижу я и твое горе по поводу преждевременной смерти твоей Наташки, и твою одинокую, брошенную старость -расплату за грехи молодости.
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
-- Дети, -- усмехнулся грустно Батя, -- поздно уже... дети.
-- Ты чё, думаешь, в сорок шесть семью создать нельзя? -- вскинулся Володька. -- Да сколь хошь таких случаев! Да вон мой отец хотя бы... Деду было пятьдесят пять, а бабке сорок пять. Понял?
-- Понял...
Снисходительно улыбался Квазимода: никаких иллюзий насчет семьи собственной давно уже не строил и не думал о ней...
Заметив теперь уже лирическое настроение Бати, Володька спросил то, что пока не решался:
-- Бать, а как ты... ну... почему тебя Квазимодой называют?
-- Хм-хм, -- усмехнулся Батя, -- это с пятьдесят шестого года так нарекли, тогда только восемнадцать мне стукнуло, моложе тебя был. Поначалу как шутка была, а потом прижилось. Да и сам привык. Наколка вот, сам видишь... -- посмотрел на запястье, где красовалось: "Квазимода", а рядом две буквы -- "БР".
-- А эти две буквы, что означают? Бригадир?
-- Много будешь знать -- быстро состаришься... и Натаха разлюбит, -улыбнулся Воронцов.
И попытался Батя объяснить то необъяснимое, что и сам Лебедушкин ощущал: прозвище это выражало не столько степень уродства его старшего друга, а скорее его недюжинную силу. И потому оно звучало уважительно, угрожающе, а не в насмешку.
-- Ну а шрам откуда? -- решился задать и этот давно волновавший вопрос Лебедушкин.
В ответ Батя только посопел, и это означало, что он не доволен вопросом, лучше не соваться к нему с ним. Володька, поняв бестактность свою, смолк.
-- Иван Максимыч! Кваз! -- окликнули Батю из соседнего прохода. -- Айда чай пить!
Володька даже не понял сначала -- кого зовут, никто не обращался к Бате по имени-отчеству. А он еще и Иван Максимович, гражданин СССР, уже и Иван Максимович, заработавший отчество годами и авторитетом...
Пошла по кругу эмалированная кружка с чифиром. Каждый, по очереди наклоняя стриженую голову, делал два обязательных глотка и передавал сидящему рядом по часовой стрелке -- таков ритуал. Кружек в бараках всегда не хватало, и так уж повелось по неписаному закону -- пить из одной и обязательно по два глотка. И это чаепитие сближало людей как в добрых, так и в злых помыслах.
-- Слышь, Максимыч, наш начальник отряда новый, Медведев, подстреленный, -- хихикнул шут Крохалев, -- замполитом раньше служил, не хухры-мухры. Рука-то в локте, видел, не сгибается -- с фронта, говорят. Герой... Мамочка!
-- Кроха, пей, не микрофонь... -- задумчиво сказал Батя и вдруг вспомнил все: эту руку... бунт... ночное ожидание смерти... внимательные глаза молодого лейтенанта... Точно, он. Вот и встретились...
-- Что же... -- продолжал язвить Крохалев. -- Гусёк уже заработал у него пять суток ШИЗО. И свидание на трое суток, -- он дотошно отцеживал нифеля -- листки чая, -- с зазнобой, сказал, от больной матери должна приехать.
-- За что? -- без интереса спросил Квазимода.
-- Да насчет матери здорово Гусёк сбрехнул, -- ощерился бритый шилом трепло, показывая на сидящего рядом Гуськова. -- Иначе хозяин и все бы пятнадцать суток влепил.
-- Ты же и сам просил свидание...
-- Но мать-то не болеет, -- улыбнулся хитро Кроха.
-- Какая разница, -- недовольно бросил Гусёк. -- Все матери в этом возрасте болеют. Тем более когда нас дома нет...
-- А почему не на работе? -- поинтересовался теперь и Володька.
-- Так мы с Гуськом освобождены.
-- А когда выйдете?
-- А работа не сосулька, -- сострил Кроха. -- Может, и ты останешься, а? -- это он к Бате обратился. -- Кости на солнышке погреешь? Один день ничего не даст, а так... веселее будет. Больничку обманем -- куреха еще у нас осталась, специальная, от нее сразу температура подскакивает...
-- Нет, я эту тварь курить не буду, -- твердо сказал Квазимода, смачно допивая "пятачок" -- последний глоток чифира. Чай разносился по всему телу и будоражил его сладкой истомой, во рту был целый вкусовой букет, что будет еще долго, до ночи, сладить и сглаживать барачные запахи -- прелости, газов и тоски.
-- Тварь-то тварь, а температуру поднимает! -- ответил весело Крохалев. -- Попробуешь, Лебедь? -- обернулся к Лебедушкину.
-- Не-а, -- помотал тот головой, встретившись с тяжелым взглядом Бати. -- А где вы ее откопали, как называется?
-- Да хрен ее знает, искусственное волокно -- не наркота, можно хавать, -- махнул рукой рябой шут.
Прискакал Васька, осматривая черным глазом каждого, давая как бы ему оценку своими вороньими мозгами.
-- Что-то ни начальства не видать, ни козлов... -- оглядел Квазимода барак.
-- Опять заседают, суки, -- процедил Гусёк. -- Не успел этот Мамочка прийти, так уж третий раз козлов своих новых собирает... акты все читают...
НЕБО. ВОРОН
Так, уважаемый "Достоевский"...
По поводу вороньих мозгов я бы попросил более не пускаться в рассуждения, вас не красящие. Видимо, мне придется войти с вами в контакт, дабы прекратить все это словоблудие вокруг моей персоны... Как у вас там внизу говорят -- "за козла ответишь"... Кстати, козлы -- это активисты, которых собирает Медведев, его верные люди, для справки тем, кто мало знаком с этим миром, я-то отдал ему уже без малого сорок лет, могу уже и по "фене ботать" и ничего зазорного в этом, кстати, не вижу, язык как язык, не хуже и не лучше любого другого, очень даже образный, должен заметить. И потому я не совсем понимаю, в чем причина столь малого его употребления и гонений на него. Все-таки люди -- ужасные консерваторы и часто делают себе же преграды к пониманию друг друга. Ну, это не моя епархия, пусть разбираются сами. Да, Язык Неба не терпит сквернословия, и я говорю на нем; но будь я человеком, я, возможно, сквернословил бы почище любого из них: не люблю, знаете, рамки, клетки. Зоны тоже не люблю...
А вот всем, кто пока на воле, внизу, посоветую... Учите "феню"... пригодится. Не ровен час...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Потянулись в барак отпущенные Мамочкой с заседания в штабе "козлы", тихонько разбредались они по своим углам. Следом вошел в барак и сам начальник отряда.
Дневальный вытянулся, зэки зашевелились, пряча в рукава дымящиеся охнарики, поправляя одежду. Хорошо еще, что чифир допит и банку сховали, снова был бы разговор...
Оглядел Медведев компанию чифирщиков, поднявшихся при его появлении, выбрал жертву, поманил пальцем:
-- Бакланов.
-- Ну? -- сдвинулся тот, недовольный.
-- Я тебе сейчас нукну, -- с ходу завелся: видать, не в духе был майор. -- Встань рядом.
Тот неохотно встал, закатил глаза в потолок.
-- Блатуешь опять во весь рост? -- оглядел его неприязненно Медведев. -- Замечания на тебе висят. Ты что думаешь -- это и есть самая близкая дорога домой?
Зэк равнодушно пожал плечами.
-- Тебе и на мать наплевать... -- задел больное майор. -- Именно такой и предаст мать, поменяет ее на разгульную свою жизнь, глух останется к ее слезам...
По мере его "наката" на Бакланова тот, моргая глазами, все недоуменнее пялился на майора, наливаясь злобой.
Но майор на это -- ноль внимания, продолжал монотонно и строго:
-- Странно, почему тебе на последнем нашем занятии в ответ на блатные призывчики только один ответил... Почему не разорвали тебя в клочья твои товарищи?
И, подняв голову, оглядел всех стоящих -- почему не разорвали? Но тут не выдержал ставший от злости багровым Бакланов.
-- Ладно, начальник! -- прохрипел он. -- В клочья... Не все ребята еще твоими псами заделались! И про мать тоже... не загибай. Я-то свою мать не продам и ради свободы! -- скривил от ярости губы.
Медведев оглядел его безбоязненно, усмехнулся.
-- Ладно. Иди на выход, с тобой будет отдельный разговор...
Бакланов даже как-то истерично обрадовался такому повороту.
-- Вот она! -- гаркнул призывно. -- Ваша справедливость! Смотри, ребя! Слово сказал -- ШИЗО! -- прошел вразвалку к двери, громко хлопнул ею.
Повисло в бараке тревожное молчание. Поскрипывали табуретки под сидящими по углам "козлами", переминались, стараясь не встречаться взглядом с майором, стоящие перед ним. В глазах у всех была пелена, застилавшая многим до беспомощной слепоты их ощущение мира. Это были и открытые язвы их душ, и язык отрицаловки, готовой все святое перемешать с грязью, вздернуть на дыбы. В такие минуты казалось, что эти люди, могущие жить по волчьим законам, могли бы жить и в одной клетке с этими самыми волками. Лишь бы на волю поскорее...
-- Вот что... -- начал более примирительно Медведев, поняв, что, кажется, перегнул палку. -- У всех вас статьи льготные. Не существуют такие статьи, кроме измены Родине и шпионажа, чтобы сидеть от звонка до звонка. Кому половину можно скостить, кому -- две трети, кому -- три четверти. Может быть и поселение, и стройки народного хозяйства, условно досрочное освобождение...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
А может, и прав этот новый пастух... Вот если бы меня кто одернул вовремя, не было бы этого срока... бесконечного. Да, житья не даст этот старик... Но ведь и сам я стал теперь Володьку одергивать, когда тот рвется по глупости набедокурить? Молод он, вот и спасаю. А если кому захочется меня одернуть... морду расквашу, это верняк. Не надо ко мне соваться, в чужую судьбу. Сам все знаю.
Ну и что ты узнал про жизнь, Иван Максимович? Ну поносило тебя по свету, это есть, а принесло на самые задворки жизни.
О, вот еще один... Это чудило, старпер Кукушка все свои дурные права качает.
-- А я вот не хочу освобождаться! -- кричит. -- Чё меня гонят?! На преступление толкают: завтра выйду, окна все в штабе побью!
Нормальные-то люди засмеялись над старым дураком, краснопогонник и не знает, что ответить. Вопрос, говорит, ваш решается...
Смотрю я на Володьку, а он с вороном забавляется, как пацан. Дразнит его указательным пальцем, а тот клюет, разохотился на игру. Ну и донял-таки его Сынка глупый, Васька цапнул его так, что тот от неожиданности вскрикнул, шутя замахнулся на Ваську. А тот шутки не понял, распластав крылья, взвился под самый потолок барака, заорал на весь свет: "Ка-арр!"
-- Ворона? -- удивился майор.
-- Васька! Васька! -- Володька зовет, да уже поздно.
Ворон тут и пикирует прямо на майора. И еле-еле успел тот пригнуть голову, птица чуть не чиркнула его по носу и вновь взмыла вверх. Развернулась, задев крылом потолок, и ринулась на новый заход, облетев испугавшегося старика Кукушку.
НЕБО. ВОРОН
Надоел мне этот человек со своими глупыми поучениями... Птица я или нет? Я же вроде как что захочу, то и делаю, мне даже в рассудке людьми отказано... Значит, я могу вот так без причин поклевать этого довольного собой чужака, что портит настроение моему хозяину и его друзьям. Вперед!
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Барак весь зашелся от хохота. Зэки, только что застывшие в немоте, преобразились -- смеялись, показывая на ворона и украдкой на майора, били друг друга в грудь, свистели.
Как ни странно, Медведев не обозлился. Он поймал себя на мысли, что именно такого вот состояния непринужденности он и должен добиваться от них, и ежели оно пришло, пусть неожиданно, нельзя его спугивать. Пусть сблизятся с ним и выльются в своих бесхитростных чувствах, и тогда все дальнейшие его разговоры воспримутся ближе и понятнее.
И потому улыбнулся майор, широко и простодушно.
-- Чья птица? -- перекрикивал общий шум.
Квазимода поманил ворона к себе, и тот послушно уселся на его плече.
-- Вот дура... -- цыкнул он на нее. -- Моя птица, гражданин начальник! -- сказал громко. -- Виноват, вырвалась, шельма, наделала шуму...
-- Как зовут? -- просто спросил майор.
-- Иван... заключенный Воронцов.
-- Вас я хорошо знаю, Воронцов. Птицу вашу...
-- Васькой...
"Вот и у меня тезка появился, тоже Василий... Иванович", -- подумал Медведев. Разглядывал ворона, прикидывал, как бы поосторожнее сказать о нем, держать-то нельзя в бараке: нарушение. Махнул рукой, так и не придумав ничего.
Не дурак погонник, не наорал сразу за птицу, не бросился на разборки: что да откуда? -- думал Воронцов, поглаживая Ваську. Может, и вправду не будет врагом... А кем будет? Другом, что ли? Это уж слишком: погонник -- и друг. Не верится в эти присказки. Ведь как до дела дойдет, не пожалеет... Мягко стелет, да жестко спать будет. У-умный мамонт...
-- Ладно, Воронцов, -- кивнул майор, -- завтра вечером зайдете ко мне. Птица -- все ж непорядок, надо что-то с ней решить.
Кивнул Квазимода, на сердце страха за Ваську совсем не было, почему-то поверил он этому стареющему погоннику, почему-то решил, что все закончится хорошо.
НЕБО. ВОРОН
А я его заклевать хотел... Может, и зря. Плохо я, оказывается, в людях разбираюсь, хуже еще, чем Батя-хозяин. А ведь сколько рядом с ними живу, уж все их привычки изучил, правила дурацкие, с точки зрения Неба необъяснимые. А главное -- утерял свою птичью природу, и это очень плохо. Ведь каждый должен держаться своей породы: ворон -- вороньей, бык -- бычьей, кошка -раб и друг человека -- своей. Ничего хорошего от копирования чужой не будет, это против воли Вседержителя. И мне надо думать и действовать по-птичьи, иначе ждут меня огромные проблемы, и я просто уже боюсь узнать про себя будущую правду, хотя это с моим Знанием несложно.
Вот уж воистину люди -- загадка Творца, его каприз, что хоть и доставляет ему и всем нам столько хлопот, но наличие в них противоречивой, мятущейся души и оправдывает приход их в новой оболочке на землю. Людилюди... Смешные. И жалко их, слепых, и симпатию вызывают: все у них непросто. А нам, рисующим Картину Жизни, знающим и твердым, неподвластны их сомнения и ошибки, и это отчасти... обидно. Кто-то из нас может отдать свою огромную жизнь, заранее известную, за тот осколок света, что есть жизнь скоротечная человеческая... Но сколь же богата и цветиста она, на все -ужас и боль, радость и любовь...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В минуты гнетущего уныния, что наваливалось на него от беспросветности своего существования, Квазимода останавливался, бросал работу, немного остыв от бешеного ее ритма, уходил, присаживался где-нибудь в сторонке и в отрешенном одиночестве успокаивал не в меру разыгравшееся сердце. В такие минуты он знал, что к нему никто не сунется, нет и такой силы, что заставила бы его сейчас вновь взяться за вибратор. Наказаний никаких он не боялся, он к ним привык, но бригадир и офицеры знали, что после таких посиделок угрюмый зэк как ни в чем не бывало с удвоенной энергией, словно в атаку, бросался со своим вибратором на бетон...
Что же он думал в эти недолгие минуты, какая точила его мысль, и сам он толком не смог бы рассказать: было ощущение дикого одиночества, ненужности, от которых мир окружающий переставал интересовать, все переставало иметь значение. Чем пробить, побороть ощущение это, не знал умудренный тюремным, но не жизненным опытом зэк и оттого маялся.
Оставшаяся пятилетка в Зоне не пугала своей обыденностью, не строил он никаких планов-иллюзий и о досрочном освобождении. Пугала неизвестность другая: разве мог он предположить, когда и где в очередной раз настигнет его взрывная волна протеста и как удастся с ней совладать?
Боялся сам себя Квазимода, натуры своей вздорной: не мог относиться к офицерам без предубеждения, противопоставлял их себе, и... совершалось новое и новое правонарушение. Так тянулись годы. В последнее время предчувствие недалекой свободы и это истязающее душу одиночество, тоска по лучшей доле, достойной его, заставляли Ивана поостынуть, держать себя в кулаке. А вдруг сорвешься опять, и -- пиши пропало...
И не будет балки той заветной, по которой носился он в своих снах -- с визгом и хохотом, загорелый, босоногий, счастливый. Был он тогда без устрашающего шрама, просто Ванечка, стремглав летящий на зов матери, а она вскидывала над головой тяжелую русую косу и хохотала навстречу солнцу, Ванечке, своему счастью...
Было это, было, а будет ли еще?
И что пришло после этой удивительной детской поры?
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Что, что? Зоны, крытки, кровь да смерть, она по пятам ходила...
Ровно десять лет назад, когда отсидел уже пять лет в строгаче из положенных двенадцати по приговору, произошел в той Зоне бунт. Перепившаяся отрицаловка грохнула разом двух активистов, прапорщик рядом подвернулся -- и его, да офицера при этом ранили. В общем, дело серьезное. Бесились трое суток, пока не сожрали всю еду и не отрезвели. Многие сами сдались, выходили на вахту, садились, скалясь, в "воронок" на новые сроки. На этап сразу их отвозили, тут разговор короткий. Ну, о побеге и речи не могло в те дни быть: зона окружена двумя полками красноперых, на вышках по два пулемета... Вертолетик только летает, на нас дымовые шашки покидывает.
Упертых нас было шестьдесят человек из полутора тысяч. Отказались сдаваться. Когда поняли, что сопротивляться бесполезно, засели в уцелевший барак, забаррикадировались. У всех ножи были, потому прорваться в барак солдаты не могли, боялись их офицеры напускать. Тогда пожарная команда из брандспойтов стала заливать барак. А на улице зима лютая, отопление внутри не работает -- бунт ведь. А водичка-то ледяная, как ею с ног до головы... Один за другим и рванули мы из барака, сквозь строй ментов да солдатиков злых, тут они на наших спинах и на головах дубиночками отогрелись.
Я почти последним выбегал и с подушкой на голове, но и она не помогла: заметили мою хитрость, хоть и темно было, стебанул кто-то по кумполу что есть силы, я и с копыт долой, сознание вон... Тут и сапогами давай мантулить до беспамятства. Ну, закинули в машину, и попрощались братки со мной: не жилец, очнусь, нет -- одному Богу известно...
Пока довезли до тюрьмы, очухался. Там вместе со всеми еще и простоял три часа, обледеневший, побитый, на двадцатиградусном морозе. Как вынес это, не помню... Круги под глазами, голова кровит, а начинаешь оседать, тут тебя в сознание возвращают -- сапогом. Так, губу прокусив до крови, выстоял. Выжил. А зачем, спрашивается?
Ну ладно, хоть не расстреляли, как тогда многих. На следствии выяснилось, что был я в промзоне, когда начались бунт и убийства. Вернулся с промзоны-то уже под развязку, когда стихло все, отрицаловка лупила оставшихся активистов, кто не успел сбежать на вахту. Не до смерти, так, по инерции, для острастки.
Нашлись свидетели, гражданские -- начальник цеха и мастер, что подтвердили, что я в это время вместе с ними ремонтировал тигельную печку, стекловолокном покрывал. Отстали.
Но все ж за участие в беспорядках получил пятнашку особого режима и был признан рецидивистом. Вот с таким гадством уж никак не мог примириться. Объяснили же этим следакам, что не был я при убийствах и при бузе, нет -- на всякий случай накинем еще пятнадцать. Где же совесть, справедливость где советская? А почему ж, говорят, ты их не остановил? Ну как же их остановишь, гражданин начальник, это же отрицаловка, чего ж она меня слушать будет, я что -- в законе вор или пахан? Что вы молотите-то? Ничего мы не молотим, а не остановил -- значит, тем самым был на их стороне, и твой авторитет возымел якобы действие на других: ага, Квазимода на стороне бунта...
Я кивнул понимающе.
-- Хорошо. Идите на вахту и ждите меня, я вас прям счас и выпущу...
-- Уж и слова сказать нельзя! -- возмущенно буркнул остряк.
-- Каждая минута задержки -- еще одни сутки изолятора, -- сообщил я ему.
Ушел на вахту, уже молча.
Понятно, у них всех горе, как бы ни хорохорились. Но оно и есть расплата за содеянное. Зона -- не только расплата, но и обретение права на будущее, новое будущее. А для этого надо справедливо судить себя: вот я сорвался, вот хотел выместить зло на другом. А не слезливо жалеть себя: ах какой я бедненький... знаете, братцы...
-- Хорошо, кто желает досрочно освободиться? Поднимите руки.
-- А ногу? -- нашелся новый остряк.
-- Если нет рук... головы... валяй, -- разрешил я. -- Хоть задницу.
Заржали.
-- Ну что, один актив только освободиться хочет? Смелее!
Потихоньку начали поднимать то там, то здесь.
-- Да они ради свободы готовы жопы лизать, и мать предадут! -- с наглой издевкой подытожил четко тот же голос.
Я увидел, кто говорил -- молодой, крепко сбитый, чувствующий свою силу и оттого дерзкий парень, уже знакомый мне Бакланов.
Сидевший впереди огромный рыжий мужик вдруг резко обернулся к нему и замахнулся кулаком.
-- Сволочь ты языкастая! Гондон, штопанный колючей проволокой! -прохрипел рыжий, норовя стукнуть остряка, но на его руке повисли.
Парень оторопел, сверкнул на рыжего глазами, но промолчал.
Хороший итог. Не успел во всей полноте результатам порадоваться, как в дверь влетел Шакалов с тремя прапорщиками.
-- Так, граждане осужденные! -- громко заорал на весь барак, спугнув дремлющего дневального. -- Контрольный обыск помещения, или, на вашем языке, -- шмон! Всем к стене, руки в гору. Любое движение пресекаем вашими любимыми инструментами! -- радостно помахал дубинкой.
Он только сейчас заметил поднявшегося вместе с зэками меня, стушевался, но лишь на секунду:
-- Звиняйте, товарищ майор. Приказ начальника колонии, все по графику.
-- Предупреждать бы надо...
-- А предупреждать не велено! -- кричит Шакалов. -- Сюрпризом велено.
ЗОНА. ОРЛОВ
Махнул Медведев рукой, пошел к выходу -- сквозь крики, шарканье сапог, бурчанье, матюки зэков и звериный рык неуемного прапорщика.
Полетели подушки, глухо падали свергаемые тумбочки, мягко шагали по матрацам прапора, простукивая, прощупывая, выискивая везде неположенные предметы. Ну и поиски уже скоро стали давать результаты. Находки запрещенных вещей обычны: картишки с голыми бабами, блоки сигарет, бинты, какие-то склянки с непонятными растворами.
Разбирались дотошно с каждым своим трофеем. Например, у беспечного Дупелиса прямо в наволочке отрыли пакетик с анашой, почти на виду лежал. Закатывал глаза возвращенный с вахты белоголовый викинг-прибалт, только улыбался:
-- Не знаю, подсунули враги. Или вы сейчас подкинули, -- добавил -- и получил дубинкой под ребра.
Всё... ПКТ обеспечено, если еще дело не заведут...
Ножички нашли. Так добрались и до моей тумбочки. Я стою спокойно -- у меня все тип-топ. Улыбнулся мне разгоряченный Шакалов, пошарился под кроватью, в подушке, выкинул ящики из тумбочки на кровать, перебирает: зубная паста, щетка, пуговки, пряжка... Ничего особенного. Смотрит на меня, а я что -- я же чистый, улыбаюсь ему в ответ.
И зря, конечно. Он разозлился. Тут в нижний ящик тумбочки лезет. Вытаскивает все: и тетрадь, и заметки отдельные, и в газету завернутые, каллиграфическим почерком написанные готовые аккуратные листочки с тем, что вы сейчас читаете.
Грозный, ищет крамолу. Вижу, читает, но ничего не понимает. И это его бесит еще больше.
-- Шо это? -- кричит. -- Орлов, я кого спрашиваю?
Пожимаю плечами:
-- Так. Записи.
-- Что еще за писи?
-- Ну, записываю, так, разное... -- как объяснить долбаку, не скажу ж ему: проза, идиот!
Опять читает, губы шевелятся. Вдруг улыбается.
-- Книгу, что ли, пишешь, Орел? Ты у нас двухголовый или двуглавый? -это только он меня так обзывал.
Я опять плечами пожал.
-- Книгу! -- сказал он теперь уже сам себе. -- Писатель ты у нас, значит, Орел! Нет, ты у нас не Орел, а птаха бестолковая! -- расхохотался в голос.
Подельники его обернулись, зэки тоже.
-- Вот, дывитесь, хлопцы! -- задыхался от смеха Яйцещуп, потрясая моими листочками и пустив их по воздуху, и еще, и еще бросая в воздух.
-- Писака у нас объявился! Шизофреник ё.....й. Достоевский, бля! -нашел он наконец понравившееся слово и аж зарделся весь от радости.
Заулыбались прапора, а за ними и испуганные зэки. И неожиданно весь барак вслед за Шакаловым залился смехом. И хохотали все, и показывали на меня пальцами. А Шакалов, как огромный расшалившийся ребенок, все бросал и бросал в воздух мои листочки, выдирая их из тетради...
Так я стал по воле тупорылого прапора писателем, Достоевским. Кличка прилипала плохо, но вскоре приладилась, склеилась с моей личностью, и уже потом никто меня иначе и не называл -- офицеры ли иль вновь прибывшие солдатики и прапора. И отрицаловка, склонная к игре, охотно приняла кличку, и мелкая шушера; лишь немногие, образованные и порядочные люди, волею судьбы оказавшиеся здесь, не позволяли себе такую фамильярность и называли меня или по имени, или по старой, нейтральной кличке -- Интеллигент.
В общем, стал я Достоевским и прошу простить меня ревнителей имени достойного мастера слова, к которому не имею, к сожалению, отношения ни по родственной части, ни тем более по писательской. Но вынужден был многие годы моего пребывания в Зоне носить сию славную фамилию как знак причастности к тому делу, которому отдал писатель свою жизнь, коему и я посвятил свободные минуты своей безрадостной доли в Зоне -- писанию и коллекционированию ее жизненных типов и ситуаций. И не взыщите, господа-товарищи.
ЗОНА. ИЗВИНИТЕ, НО -- ДОСТОЕВСКИЙ
И был еще один вечер в Зоне, ничем не отличающийся от тысяч других. Ленивые разговоры, всегдашний чифир и тоска, тоска, тоска...
Володька лежал рядом с Батей, пытался как-то скрасить тягостное его настроение.
-- Ничего, перемелем, -- поглядывая на уставившегося в одну точку Квазимоду, говорил осторожно, боясь опять нарваться на раздражение старшего друга. -- Ворон вон, говорят, триста лет живет. Вместе освободитесь с ним, вместе в деревню твою махнете...
Батя глядел задумчиво, не сердился он на него, кивнул невесело:
-- Через триста лет... -- вздохнул глубоко.
Володька будто мрачную эту шутку не услышал.
-- Будет тебе другом до гроба, и правнукам твоим хватит с ним возиться...
НЕБО. ВОРОН
Верно, дурно воспитанный Лебедушкин, жить мне на Земле придется очень долго -- и видеть твоих детей и тебя, стареющего, сумевшего за годы жизни на воле заиметь относительно приличные манеры; увижу я и твое горе по поводу преждевременной смерти твоей Наташки, и твою одинокую, брошенную старость -расплату за грехи молодости.
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
-- Дети, -- усмехнулся грустно Батя, -- поздно уже... дети.
-- Ты чё, думаешь, в сорок шесть семью создать нельзя? -- вскинулся Володька. -- Да сколь хошь таких случаев! Да вон мой отец хотя бы... Деду было пятьдесят пять, а бабке сорок пять. Понял?
-- Понял...
Снисходительно улыбался Квазимода: никаких иллюзий насчет семьи собственной давно уже не строил и не думал о ней...
Заметив теперь уже лирическое настроение Бати, Володька спросил то, что пока не решался:
-- Бать, а как ты... ну... почему тебя Квазимодой называют?
-- Хм-хм, -- усмехнулся Батя, -- это с пятьдесят шестого года так нарекли, тогда только восемнадцать мне стукнуло, моложе тебя был. Поначалу как шутка была, а потом прижилось. Да и сам привык. Наколка вот, сам видишь... -- посмотрел на запястье, где красовалось: "Квазимода", а рядом две буквы -- "БР".
-- А эти две буквы, что означают? Бригадир?
-- Много будешь знать -- быстро состаришься... и Натаха разлюбит, -улыбнулся Воронцов.
И попытался Батя объяснить то необъяснимое, что и сам Лебедушкин ощущал: прозвище это выражало не столько степень уродства его старшего друга, а скорее его недюжинную силу. И потому оно звучало уважительно, угрожающе, а не в насмешку.
-- Ну а шрам откуда? -- решился задать и этот давно волновавший вопрос Лебедушкин.
В ответ Батя только посопел, и это означало, что он не доволен вопросом, лучше не соваться к нему с ним. Володька, поняв бестактность свою, смолк.
-- Иван Максимыч! Кваз! -- окликнули Батю из соседнего прохода. -- Айда чай пить!
Володька даже не понял сначала -- кого зовут, никто не обращался к Бате по имени-отчеству. А он еще и Иван Максимович, гражданин СССР, уже и Иван Максимович, заработавший отчество годами и авторитетом...
Пошла по кругу эмалированная кружка с чифиром. Каждый, по очереди наклоняя стриженую голову, делал два обязательных глотка и передавал сидящему рядом по часовой стрелке -- таков ритуал. Кружек в бараках всегда не хватало, и так уж повелось по неписаному закону -- пить из одной и обязательно по два глотка. И это чаепитие сближало людей как в добрых, так и в злых помыслах.
-- Слышь, Максимыч, наш начальник отряда новый, Медведев, подстреленный, -- хихикнул шут Крохалев, -- замполитом раньше служил, не хухры-мухры. Рука-то в локте, видел, не сгибается -- с фронта, говорят. Герой... Мамочка!
-- Кроха, пей, не микрофонь... -- задумчиво сказал Батя и вдруг вспомнил все: эту руку... бунт... ночное ожидание смерти... внимательные глаза молодого лейтенанта... Точно, он. Вот и встретились...
-- Что же... -- продолжал язвить Крохалев. -- Гусёк уже заработал у него пять суток ШИЗО. И свидание на трое суток, -- он дотошно отцеживал нифеля -- листки чая, -- с зазнобой, сказал, от больной матери должна приехать.
-- За что? -- без интереса спросил Квазимода.
-- Да насчет матери здорово Гусёк сбрехнул, -- ощерился бритый шилом трепло, показывая на сидящего рядом Гуськова. -- Иначе хозяин и все бы пятнадцать суток влепил.
-- Ты же и сам просил свидание...
-- Но мать-то не болеет, -- улыбнулся хитро Кроха.
-- Какая разница, -- недовольно бросил Гусёк. -- Все матери в этом возрасте болеют. Тем более когда нас дома нет...
-- А почему не на работе? -- поинтересовался теперь и Володька.
-- Так мы с Гуськом освобождены.
-- А когда выйдете?
-- А работа не сосулька, -- сострил Кроха. -- Может, и ты останешься, а? -- это он к Бате обратился. -- Кости на солнышке погреешь? Один день ничего не даст, а так... веселее будет. Больничку обманем -- куреха еще у нас осталась, специальная, от нее сразу температура подскакивает...
-- Нет, я эту тварь курить не буду, -- твердо сказал Квазимода, смачно допивая "пятачок" -- последний глоток чифира. Чай разносился по всему телу и будоражил его сладкой истомой, во рту был целый вкусовой букет, что будет еще долго, до ночи, сладить и сглаживать барачные запахи -- прелости, газов и тоски.
-- Тварь-то тварь, а температуру поднимает! -- ответил весело Крохалев. -- Попробуешь, Лебедь? -- обернулся к Лебедушкину.
-- Не-а, -- помотал тот головой, встретившись с тяжелым взглядом Бати. -- А где вы ее откопали, как называется?
-- Да хрен ее знает, искусственное волокно -- не наркота, можно хавать, -- махнул рукой рябой шут.
Прискакал Васька, осматривая черным глазом каждого, давая как бы ему оценку своими вороньими мозгами.
-- Что-то ни начальства не видать, ни козлов... -- оглядел Квазимода барак.
-- Опять заседают, суки, -- процедил Гусёк. -- Не успел этот Мамочка прийти, так уж третий раз козлов своих новых собирает... акты все читают...
НЕБО. ВОРОН
Так, уважаемый "Достоевский"...
По поводу вороньих мозгов я бы попросил более не пускаться в рассуждения, вас не красящие. Видимо, мне придется войти с вами в контакт, дабы прекратить все это словоблудие вокруг моей персоны... Как у вас там внизу говорят -- "за козла ответишь"... Кстати, козлы -- это активисты, которых собирает Медведев, его верные люди, для справки тем, кто мало знаком с этим миром, я-то отдал ему уже без малого сорок лет, могу уже и по "фене ботать" и ничего зазорного в этом, кстати, не вижу, язык как язык, не хуже и не лучше любого другого, очень даже образный, должен заметить. И потому я не совсем понимаю, в чем причина столь малого его употребления и гонений на него. Все-таки люди -- ужасные консерваторы и часто делают себе же преграды к пониманию друг друга. Ну, это не моя епархия, пусть разбираются сами. Да, Язык Неба не терпит сквернословия, и я говорю на нем; но будь я человеком, я, возможно, сквернословил бы почище любого из них: не люблю, знаете, рамки, клетки. Зоны тоже не люблю...
А вот всем, кто пока на воле, внизу, посоветую... Учите "феню"... пригодится. Не ровен час...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Потянулись в барак отпущенные Мамочкой с заседания в штабе "козлы", тихонько разбредались они по своим углам. Следом вошел в барак и сам начальник отряда.
Дневальный вытянулся, зэки зашевелились, пряча в рукава дымящиеся охнарики, поправляя одежду. Хорошо еще, что чифир допит и банку сховали, снова был бы разговор...
Оглядел Медведев компанию чифирщиков, поднявшихся при его появлении, выбрал жертву, поманил пальцем:
-- Бакланов.
-- Ну? -- сдвинулся тот, недовольный.
-- Я тебе сейчас нукну, -- с ходу завелся: видать, не в духе был майор. -- Встань рядом.
Тот неохотно встал, закатил глаза в потолок.
-- Блатуешь опять во весь рост? -- оглядел его неприязненно Медведев. -- Замечания на тебе висят. Ты что думаешь -- это и есть самая близкая дорога домой?
Зэк равнодушно пожал плечами.
-- Тебе и на мать наплевать... -- задел больное майор. -- Именно такой и предаст мать, поменяет ее на разгульную свою жизнь, глух останется к ее слезам...
По мере его "наката" на Бакланова тот, моргая глазами, все недоуменнее пялился на майора, наливаясь злобой.
Но майор на это -- ноль внимания, продолжал монотонно и строго:
-- Странно, почему тебе на последнем нашем занятии в ответ на блатные призывчики только один ответил... Почему не разорвали тебя в клочья твои товарищи?
И, подняв голову, оглядел всех стоящих -- почему не разорвали? Но тут не выдержал ставший от злости багровым Бакланов.
-- Ладно, начальник! -- прохрипел он. -- В клочья... Не все ребята еще твоими псами заделались! И про мать тоже... не загибай. Я-то свою мать не продам и ради свободы! -- скривил от ярости губы.
Медведев оглядел его безбоязненно, усмехнулся.
-- Ладно. Иди на выход, с тобой будет отдельный разговор...
Бакланов даже как-то истерично обрадовался такому повороту.
-- Вот она! -- гаркнул призывно. -- Ваша справедливость! Смотри, ребя! Слово сказал -- ШИЗО! -- прошел вразвалку к двери, громко хлопнул ею.
Повисло в бараке тревожное молчание. Поскрипывали табуретки под сидящими по углам "козлами", переминались, стараясь не встречаться взглядом с майором, стоящие перед ним. В глазах у всех была пелена, застилавшая многим до беспомощной слепоты их ощущение мира. Это были и открытые язвы их душ, и язык отрицаловки, готовой все святое перемешать с грязью, вздернуть на дыбы. В такие минуты казалось, что эти люди, могущие жить по волчьим законам, могли бы жить и в одной клетке с этими самыми волками. Лишь бы на волю поскорее...
-- Вот что... -- начал более примирительно Медведев, поняв, что, кажется, перегнул палку. -- У всех вас статьи льготные. Не существуют такие статьи, кроме измены Родине и шпионажа, чтобы сидеть от звонка до звонка. Кому половину можно скостить, кому -- две трети, кому -- три четверти. Может быть и поселение, и стройки народного хозяйства, условно досрочное освобождение...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
А может, и прав этот новый пастух... Вот если бы меня кто одернул вовремя, не было бы этого срока... бесконечного. Да, житья не даст этот старик... Но ведь и сам я стал теперь Володьку одергивать, когда тот рвется по глупости набедокурить? Молод он, вот и спасаю. А если кому захочется меня одернуть... морду расквашу, это верняк. Не надо ко мне соваться, в чужую судьбу. Сам все знаю.
Ну и что ты узнал про жизнь, Иван Максимович? Ну поносило тебя по свету, это есть, а принесло на самые задворки жизни.
О, вот еще один... Это чудило, старпер Кукушка все свои дурные права качает.
-- А я вот не хочу освобождаться! -- кричит. -- Чё меня гонят?! На преступление толкают: завтра выйду, окна все в штабе побью!
Нормальные-то люди засмеялись над старым дураком, краснопогонник и не знает, что ответить. Вопрос, говорит, ваш решается...
Смотрю я на Володьку, а он с вороном забавляется, как пацан. Дразнит его указательным пальцем, а тот клюет, разохотился на игру. Ну и донял-таки его Сынка глупый, Васька цапнул его так, что тот от неожиданности вскрикнул, шутя замахнулся на Ваську. А тот шутки не понял, распластав крылья, взвился под самый потолок барака, заорал на весь свет: "Ка-арр!"
-- Ворона? -- удивился майор.
-- Васька! Васька! -- Володька зовет, да уже поздно.
Ворон тут и пикирует прямо на майора. И еле-еле успел тот пригнуть голову, птица чуть не чиркнула его по носу и вновь взмыла вверх. Развернулась, задев крылом потолок, и ринулась на новый заход, облетев испугавшегося старика Кукушку.
НЕБО. ВОРОН
Надоел мне этот человек со своими глупыми поучениями... Птица я или нет? Я же вроде как что захочу, то и делаю, мне даже в рассудке людьми отказано... Значит, я могу вот так без причин поклевать этого довольного собой чужака, что портит настроение моему хозяину и его друзьям. Вперед!
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Барак весь зашелся от хохота. Зэки, только что застывшие в немоте, преобразились -- смеялись, показывая на ворона и украдкой на майора, били друг друга в грудь, свистели.
Как ни странно, Медведев не обозлился. Он поймал себя на мысли, что именно такого вот состояния непринужденности он и должен добиваться от них, и ежели оно пришло, пусть неожиданно, нельзя его спугивать. Пусть сблизятся с ним и выльются в своих бесхитростных чувствах, и тогда все дальнейшие его разговоры воспримутся ближе и понятнее.
И потому улыбнулся майор, широко и простодушно.
-- Чья птица? -- перекрикивал общий шум.
Квазимода поманил ворона к себе, и тот послушно уселся на его плече.
-- Вот дура... -- цыкнул он на нее. -- Моя птица, гражданин начальник! -- сказал громко. -- Виноват, вырвалась, шельма, наделала шуму...
-- Как зовут? -- просто спросил майор.
-- Иван... заключенный Воронцов.
-- Вас я хорошо знаю, Воронцов. Птицу вашу...
-- Васькой...
"Вот и у меня тезка появился, тоже Василий... Иванович", -- подумал Медведев. Разглядывал ворона, прикидывал, как бы поосторожнее сказать о нем, держать-то нельзя в бараке: нарушение. Махнул рукой, так и не придумав ничего.
Не дурак погонник, не наорал сразу за птицу, не бросился на разборки: что да откуда? -- думал Воронцов, поглаживая Ваську. Может, и вправду не будет врагом... А кем будет? Другом, что ли? Это уж слишком: погонник -- и друг. Не верится в эти присказки. Ведь как до дела дойдет, не пожалеет... Мягко стелет, да жестко спать будет. У-умный мамонт...
-- Ладно, Воронцов, -- кивнул майор, -- завтра вечером зайдете ко мне. Птица -- все ж непорядок, надо что-то с ней решить.
Кивнул Квазимода, на сердце страха за Ваську совсем не было, почему-то поверил он этому стареющему погоннику, почему-то решил, что все закончится хорошо.
НЕБО. ВОРОН
А я его заклевать хотел... Может, и зря. Плохо я, оказывается, в людях разбираюсь, хуже еще, чем Батя-хозяин. А ведь сколько рядом с ними живу, уж все их привычки изучил, правила дурацкие, с точки зрения Неба необъяснимые. А главное -- утерял свою птичью природу, и это очень плохо. Ведь каждый должен держаться своей породы: ворон -- вороньей, бык -- бычьей, кошка -раб и друг человека -- своей. Ничего хорошего от копирования чужой не будет, это против воли Вседержителя. И мне надо думать и действовать по-птичьи, иначе ждут меня огромные проблемы, и я просто уже боюсь узнать про себя будущую правду, хотя это с моим Знанием несложно.
Вот уж воистину люди -- загадка Творца, его каприз, что хоть и доставляет ему и всем нам столько хлопот, но наличие в них противоречивой, мятущейся души и оправдывает приход их в новой оболочке на землю. Людилюди... Смешные. И жалко их, слепых, и симпатию вызывают: все у них непросто. А нам, рисующим Картину Жизни, знающим и твердым, неподвластны их сомнения и ошибки, и это отчасти... обидно. Кто-то из нас может отдать свою огромную жизнь, заранее известную, за тот осколок света, что есть жизнь скоротечная человеческая... Но сколь же богата и цветиста она, на все -ужас и боль, радость и любовь...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В минуты гнетущего уныния, что наваливалось на него от беспросветности своего существования, Квазимода останавливался, бросал работу, немного остыв от бешеного ее ритма, уходил, присаживался где-нибудь в сторонке и в отрешенном одиночестве успокаивал не в меру разыгравшееся сердце. В такие минуты он знал, что к нему никто не сунется, нет и такой силы, что заставила бы его сейчас вновь взяться за вибратор. Наказаний никаких он не боялся, он к ним привык, но бригадир и офицеры знали, что после таких посиделок угрюмый зэк как ни в чем не бывало с удвоенной энергией, словно в атаку, бросался со своим вибратором на бетон...
Что же он думал в эти недолгие минуты, какая точила его мысль, и сам он толком не смог бы рассказать: было ощущение дикого одиночества, ненужности, от которых мир окружающий переставал интересовать, все переставало иметь значение. Чем пробить, побороть ощущение это, не знал умудренный тюремным, но не жизненным опытом зэк и оттого маялся.
Оставшаяся пятилетка в Зоне не пугала своей обыденностью, не строил он никаких планов-иллюзий и о досрочном освобождении. Пугала неизвестность другая: разве мог он предположить, когда и где в очередной раз настигнет его взрывная волна протеста и как удастся с ней совладать?
Боялся сам себя Квазимода, натуры своей вздорной: не мог относиться к офицерам без предубеждения, противопоставлял их себе, и... совершалось новое и новое правонарушение. Так тянулись годы. В последнее время предчувствие недалекой свободы и это истязающее душу одиночество, тоска по лучшей доле, достойной его, заставляли Ивана поостынуть, держать себя в кулаке. А вдруг сорвешься опять, и -- пиши пропало...
И не будет балки той заветной, по которой носился он в своих снах -- с визгом и хохотом, загорелый, босоногий, счастливый. Был он тогда без устрашающего шрама, просто Ванечка, стремглав летящий на зов матери, а она вскидывала над головой тяжелую русую косу и хохотала навстречу солнцу, Ванечке, своему счастью...
Было это, было, а будет ли еще?
И что пришло после этой удивительной детской поры?
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Что, что? Зоны, крытки, кровь да смерть, она по пятам ходила...
Ровно десять лет назад, когда отсидел уже пять лет в строгаче из положенных двенадцати по приговору, произошел в той Зоне бунт. Перепившаяся отрицаловка грохнула разом двух активистов, прапорщик рядом подвернулся -- и его, да офицера при этом ранили. В общем, дело серьезное. Бесились трое суток, пока не сожрали всю еду и не отрезвели. Многие сами сдались, выходили на вахту, садились, скалясь, в "воронок" на новые сроки. На этап сразу их отвозили, тут разговор короткий. Ну, о побеге и речи не могло в те дни быть: зона окружена двумя полками красноперых, на вышках по два пулемета... Вертолетик только летает, на нас дымовые шашки покидывает.
Упертых нас было шестьдесят человек из полутора тысяч. Отказались сдаваться. Когда поняли, что сопротивляться бесполезно, засели в уцелевший барак, забаррикадировались. У всех ножи были, потому прорваться в барак солдаты не могли, боялись их офицеры напускать. Тогда пожарная команда из брандспойтов стала заливать барак. А на улице зима лютая, отопление внутри не работает -- бунт ведь. А водичка-то ледяная, как ею с ног до головы... Один за другим и рванули мы из барака, сквозь строй ментов да солдатиков злых, тут они на наших спинах и на головах дубиночками отогрелись.
Я почти последним выбегал и с подушкой на голове, но и она не помогла: заметили мою хитрость, хоть и темно было, стебанул кто-то по кумполу что есть силы, я и с копыт долой, сознание вон... Тут и сапогами давай мантулить до беспамятства. Ну, закинули в машину, и попрощались братки со мной: не жилец, очнусь, нет -- одному Богу известно...
Пока довезли до тюрьмы, очухался. Там вместе со всеми еще и простоял три часа, обледеневший, побитый, на двадцатиградусном морозе. Как вынес это, не помню... Круги под глазами, голова кровит, а начинаешь оседать, тут тебя в сознание возвращают -- сапогом. Так, губу прокусив до крови, выстоял. Выжил. А зачем, спрашивается?
Ну ладно, хоть не расстреляли, как тогда многих. На следствии выяснилось, что был я в промзоне, когда начались бунт и убийства. Вернулся с промзоны-то уже под развязку, когда стихло все, отрицаловка лупила оставшихся активистов, кто не успел сбежать на вахту. Не до смерти, так, по инерции, для острастки.
Нашлись свидетели, гражданские -- начальник цеха и мастер, что подтвердили, что я в это время вместе с ними ремонтировал тигельную печку, стекловолокном покрывал. Отстали.
Но все ж за участие в беспорядках получил пятнашку особого режима и был признан рецидивистом. Вот с таким гадством уж никак не мог примириться. Объяснили же этим следакам, что не был я при убийствах и при бузе, нет -- на всякий случай накинем еще пятнадцать. Где же совесть, справедливость где советская? А почему ж, говорят, ты их не остановил? Ну как же их остановишь, гражданин начальник, это же отрицаловка, чего ж она меня слушать будет, я что -- в законе вор или пахан? Что вы молотите-то? Ничего мы не молотим, а не остановил -- значит, тем самым был на их стороне, и твой авторитет возымел якобы действие на других: ага, Квазимода на стороне бунта...