Страница:
"КОГДА-ТО Я СКОТИНУ ПАС... "
Завернутая в крафт, натертая крупной желтой солью, в рюкзаке моем лежала нельма.
Было жарко, и я часто развязывал рюкзак, принюхивался -- жива ли?
Кроме нельмы в рюкзак вполне вмещался небольшой корабельный штурвал. Нельма и штурвал да несколько этюдов -- достойные приметы путешественника, возвращающегося домой из плаванья по северным озерам.
Билет на поезд до дома был куплен заранее, оставалась ночь в чужом полупортовом городе. Денег не осталось. Я наскреб мелочи, купил полбуханки хлеба и пошел в инспекцию рыбоохраны. Рабочий день кончился, но в условленном месте мне припрятали ключ.
В инспекции было пыльно. В углу, как жучок, скрежетал репродуктор. Пристроившись под графиком отлова судака, я вынул из рюкзака штурвал.
Старой он был работы, шоколадного с зеленцой дуба и в медных заклепках. Одна рукоятка обломалась, вероятно, от напряга капитана, и штурвал списали на берег. А я как раз стоял тогда на берегу и обогрел старого морехода.
Я ел хлеб и смотрел на штурвал. Пробовать нельму мне пока не полагалось. Я хотел привезти ее в Москву и показать друзьям, которые в глаза не видывали нельм. Я заранее веселился, представляя нельму в кругу друзей, и сочинял стихи про штурвал.
Когда-то я скотину пас,
Сажал в садах фасоль.
Теперь держу в руках компас,
Держу в руках буссоль...
Пожалуй, с "буссолью" я поторопился. В ней было мало корабельного, да и желаемый штурвал не попадал в балладу. Сомневаясь, промеряя варианты, одиноко усмехаясь над своей поэзией, я коротал скучнейший вечер в конторе.
Когда-то я скотину пас,
В лугах ромашку рвал...
Почему-то никак не мог я отделаться от этой "скотины", которую якобы пас.
Скрипнула дверь, вошла уборщица -- белобрысая девка с ведром и тряпкой в руках. Поставила ведро, бросила тряпку и стала подтягивать и подтыкать платье, прямо надо сказать, довольно-таки высоко.
Я пока не ввязываться в дело и тихо ел хлеб. Она ворчала и бурчала про себя, осматривая пол конторы, заляпанный глиной с рыбацких сапог.
-- Скотный двор -- сказала она и тут заметила меня.
Туповатое напряжение сковало ее лицо. Она, видно, соображала, откуда я мог взяться. Напряжение не приносило плода, взяться я ниоткуда не мог. Полноватая светлоглазка, она была, как говорят, немноЮ сырая, что вполне соответствовало профессии.
Я ел хлеб, не собираясь особо разговаривать. В конторе я ночевал незаконно, и меня легко было выставить на улицу.
Скромно и незаметно, без натуги, двумя пальцами она опустила подол.
-- Хочешь огурчика малосольного? -- спросила она.
Эти слова звучали, кажется, неплохо. Открывать, однако, рот не захотелось, и я кивнул: дескать, давай. Почему-то я решил быть строгим.
Она вышлр в коридор и тут же вернулась. Огурцы в трехлитровой банке ожидали ее, оказывается, за дверью.
-- Сама солила? -- спросил я. Толково спросил и строго. Для начала разговора это был нужный вопрос.
-- Сама, -- кивнула она и присела к столу.
Я выудил огурей
Посол оказался умеренным. Какой-то тихий посол, женский. В нем чувствовалась близость северных озер и влияние девятнадцатого века.
-- У тебя что -- денег нет? -- спросила она.
Завязался все-таки разговорчик, и она продолжила его остро. Надо было ответить со строгостью хотя бы средней силы. Я долго думал, игррая огурцом.
-- Есть, но не здесь и мало.
Некоторое время она молчала, переваривая предложенную мною кашу.
-- Дать трешку?
Я отвлекся от огурца. Она улыбалась. Кажется, она простирала ко мне нечто материнское. В серебряных ее глазах заключалась и печаль с оттенком лукавства. Хотя в серебре ни лукавства, ни печали прежде нами не наблюдалось. Она ожидала, клюну ли я на трешку, как клюнул на огурец.
-- А ты что, кому попало даешь? -- грубовато нашелся я.
-- Кому попало, -- вздохнула она.
-- Тогда не надо Ш
Разговор забрел в кривое русло, которое могло свернуть и в сторону неудачной семейной жизни. Она могла свободно начать рассказ, как были неправы те, кому она давала трешки. А они, конечно, были неправы. И я буду неправ. Надо было поворачивать штурвал разговора на несколько румбов правее.
-- Вот! Посмотри, что я везу! -- сказал я, поворачивая разгово. р в сторону штурвала и указывая на него.
-- Руль?
-- Лурь, -- передразнил я. -- Это штурвал. С Белого озера. А вот послушай песню.
Я взял штурвал, завертел его перед собой и слегка принел:
Когда-то я скотину пас... и т. д.
Пел я весело, полагая, что она вполне достойна моей новоиспеченной мореходно-пастушьей песни. Это было как бы наградой за возможную трешку и реальные огурцы. Во всяком случае, когда поешь песню и не берешь трешку -это большая человеческая правота.
-- Я бывала на Белом озере, -- сказала она, не замечая правоты и пасомой мною скотины. -- Плавала там с детьми на теплоходе.
-- А я прошел Белое озеро вдоль и поперек. Понюхал белозерского снетка.
-- И знаешь, что я там видела? Затопленную церковь... Дети бегают и радуются! Домик! Среди воды! Вот бы в таком пожить, прямо из окошка рыбу ловить! А взрослые грустно смотрят. Когда подплыли поближе, и дети перестали кричать. Окна мрачные и пустые... Дыры, а не окна.
Это место на Белом озере, которое называется Крохино, я, конечно, знал. Затопило там деревню -- уплыли дома, а церковь осталась стоять. Странно, что ее не взорвали.
-- Я-то вначале думала, что кто-то нарочно построил церковь прямо в воде, чтоб рыбаки подплывали на лодках или прятались от бури.
Она отвернулась в этот момент и смотрела в окно. Я не видел, что там делается в ее серебре, какие возникли новые детали.
-- Неужели так и думала?
-- А что? Разве это невозможно?
-- Сейчас невозможно. И нет таких людей, которые так думают.
Она повернулась ко мне, и я понял, что серебро потускнело, блеск ушел в глубину.
-- А может, есть?
-- А если и есть -- нет у них силы построить.
-- А у тебя была бы сила -- ты бы построил?
-- Храм посреди волн?
Я задумался. Слишком углубиться в эту идею мне не удавалось. Только что писал стихи про штурвал, ел огурцы, и тут же строить храм средь волн было нелепо. Пожалуй, в этот момент я был способен на скромное строительство, не шире шалаша, и желательно на суше.
-- А как тебе песня? -- спросил я, уходя в сторону от строительства храма. -- Сам сочинил.
-- А когда ты коров-то пас?
-- Не коров! Не коров! Скотину!
-- Телят?
-- Да вообще всякую скотину... понимаешь?.. Скотину вообще.
-- И долго ты пас-то?
-- Два года, -- неожиданно ответил я.
-- Прирабатывал? Нет, это было невозможно.
-- Ладно, -- сказал я, -- я не пас никакой скотины.
-- И фасоль не сажал?
-- Сажал, -- снова неожиданно ответил я. -- Но редко, только в крайних случаях. Она тихо задумалась, соображая, в каких таких крайних случаях люди сажают фасоль.
-- Бывало, как построю храм на воде, -- сказал я, -- сразу фасоль сажаю, так что скотину пасти некогда.
Она все-таки улыбнулась. Материнские струны снова звякнули в серебре.
-- Смеешься?
-- Не смеюсь, но скажу честно: строить храм мне не по силам. Скотину я не пас и фасоль не сажал. И штурвал-то крутил всего два часа. Но сейчас я тебе кое-что покажу, -- и я достал из рюкзака нельму.
Бечевка, которой был завернут сверток, оказалась жирной на ощупь и, видно, тоже просолилась. Крафт-крафт -- я развернул рыбину.
От соли чешуя нельмы еще потемнела, пасмурно засветились ее бока. Цельная, неразрезанная, нельма была бы уместна на старом столовом серебре. Нож, которым я взялся ее разрезать, выглядел откровенной железякой, жидкой и белесой.
-- Боже, что это? -- спросила она, как видно, не находя в нельме признаков рыбы.
-- Нельма. Рыбаки мне подарили.
-- Такое кому попало, наверно, не дают, -- сказала она, глядя на меня с уважением.
Нельма жирно вздрагивала под ножом, выскальзывала изпод лезвия, и я водил им деликатно, как скрипач смычком. Я как бы играл "Элегию" Массне.
Нельма уже просолилась. Мясо ее было полупрозрачным с легким перламутровым отливом. Сквозь ломтик нельмы можно было разглядеть тусклое инспекционное окно.
-- Смотри-ка, -- сказал я. -- Сквозь нее окно видно.
Она взяла в руки кусочек нельмы, посмотрела в окно, отведать рыбы она не решалась.
-- Меня зовут Нина, -- неожиданно сказала она.
Я попробовал нельму и, показалось, совершил что-то незаконное. Нельма была наивна. Вкус ее, нежность и прозрачность заключались в слове, тдющем на губах, -- "нельма".
-- Ешь, -- прикрикнул я. -- Чего ты тянешь?
-- Не знаю, наверно, мне нельзя... Такая рыба. Не для меня.
-- Хватит валять дурака. Ешь! Вот смотри! Это не нож -- это смычок! А нельма -- скрипка.
Отрезая следующий кусок, я играл уже "Танец с саблями" Арама Ильича Хачатуряна. Пока я наяривал на скрипке, она все-таки съела свой кусок нельмы, и я протянул ей второй.
-- Значит, ты тоже даешь кому попало? -- споосила она не принимая рыбу из моих рук.
-- Что даю?
-- Деньги и рыбу.
-- Ты не кто попало, ты сама -- нельма.
-- Нельма?
-- Конечно, нельма, поглядись в зеркало.
-- Не надо больше. Я не стану есть. Мне кажется, я у когото ворую.
-- Нина, что с тобой? Ты -- ненормальная? Бери и ешь, черт тебя подери! Ешь, когда угощают, и не порть мне игру на скрипке.
-- Не надо мне больше. Хватит.
Она встала из-за стола, пошла к умывальнику, который висел в углу, заглянула в зеркало. Кажется, она действительно проверяла, похожа ли на нельму.
Я отложил нож, завернул остатки нельмы в бумагу, перевязал бечевкой. Потом подошел к умывальнику, сполоснул пальцы и тоже заглянул в зеркало. Мое обветренное лицо вполне уместилось рядом с ее серебристыми глазами.
-- Когда-то я скотину пас, -- сказал я и обнял ее.
-- Да ты что, -- сказала она, -- мне же надо пол мыть.
-- Это все не важно, -- объяснял я. -- Пол, огурцы, нельма... Что-то есть, конечно, важное, но что -- я сейчас забыл.
-- Неужели забыл? -- спрашивала Нина, прижимая мои руки к своей огромной белой груди. -- Конечно, помнишь... Храм на воде.
ЧЕТВЕРТЫЙ ВЕНЕЦ
Рассказ из дневника
-- Сумасшедший идет, надо дверь запереть, -- сказала Алена, но дверь запереть не успела, и сумасшедший вошел в дом.
Он был в болотных броднях-сапогах, в свитере, в шапке с помпоном.
По морозу, по промозглости, которая была на улице, по ветру, дующему с Онего, -- сумасшедший должен быть пронзен и смертельно болен насквозь. И рваный свитер, и шапка, и помпон -- все было мокро на нем и обледенело. Лицо -- фиолетовое, белое и синее. Он, естественно, дрожал.
Минуя Алену, окостеневшую у печки, он направился прямо ко мне.
Я сидел у стола и рылся в своих бумагах. Делая строгий вид, что я безумно занят, я тем не менее встал, протянул ему руку и сказал:
-- Юра.
-- Женька, -- ответил сумасшедший и сжал мне ладонь.
Я сел на место. Сумасшедший стоял передо мной у стола. Разговор надо было как-то продолжать.
-- Ну ты чего, замерз, что ли? -- сказал я.
-- Да нет... разве это мороз? Вот через месяц начнется.
-- Ты бы хоть плащ надел какой, а то, ей-богу... пневмония... тоже, знаешь...
-- Плащ у меня есть там, в одном месте, -- и сумасшедший кивнул за окно. -- Да я мороза не боюсь. Я на медведя с ножом. Вот с этим! Восемь медведей взял. У меня и ружье есть там. -- И он снова кивнул за окно, но в какое-то другое место. -- А вот пуль мало. Так что я с ножом.
-- Ну что ж, -- сказал я. -- Нож -- это верное.
Женька протянул мне нож -- широкий и мутный какой-то тесак. Алена тревожно глядела от печки. Я потрогал пальцем лезвие и отдал нож сумасшедшему.
-- Убери и никому не показывай, -- сказал я.
Женька послушно кивнул, сунул тесак куда-то под свитер. Алена облегченно вздохнула.
-- Рассказывай, парень, -- сказал я.
-- Чего рассказывать?
-- Как чего? Рыбу-то ловишь или нет?
-- Какая сейчас рыба -- ветер да волна. Хариус только берет на кораблик.
-- Ладно тебе, ей-богу, врать. Медведи -- ладно, а насчет хариуса не ври, не люблю.
-- Как же... Восемь штук вчера поймал на кораблик...
-- Ладно, не ври, -- сказал я, вставая. -- Ты зачем пришел?
-- За солью.
-- Отсыпь ему, Ален.
Алена ворча отошла от печки, отсыпала из пачки соли -- не на засол, на пропитание. Положила кулек на стол. Сумасшедший схватил соль и сунул за пазуху. Плохо свернутый кулек за пазухой должен был неминуемо развернуться. Но это было не мое дело. Просил соли -- получил.
-- Юрка, -- сказал сумасшедший, -- мне спичек.
Под медвежье какое-то и неудовлетворительное ворчанье Алены я дал сумасшедшему спичек, хлеба, чая, сахару, пачку сигарет.
-- Слушай, -- сказал сумасщедший. -- Хочешь, я тебе кораблик принесу? Сам будешь хариуса ловить. Завтра принесу. Знаешь, такой кораблик, бежит по волнам, а к нему мушки приделаны. Хариус на них хорошо берет. Завтра принесу... Слушай, а что бы немного вина? А'?
Алена у печки напряглась. Лицо ее окаменело. Она внимательно глядела на меня, ожидая, что я скажу.
-- Ален, -- сказал я, -- Женька верно говорит, а что ж вина?
-- Какого вина?
-- Ну, сама знаешь какого.
-- Вина! -- прикрикнула вдруг Алена. -- Какого вина?!
-- Ну, того. Какое ты спрятала.
Алена хлопнула дверью, яростно протопала по крыльцу и вылетела на улицу. В доме стало тихо. Я потер лоб и сел за стол.
-- Ладно, Женька, -- сказал я. -- Меня здесь не понимают... Иди...
Прижимая к груди собственную пазуху, за которой находились снички, соль, чай, сахар, хлеб и сигареты, сумасшедший попятился к выходу.
-- Завтра будет кораблик, -- бормотал он.
-- Завтра меня не будет дома. Приходи послезавтра.
Сумасшедший зышел на улицу. В окошко я видел, как идет он вдоль покосившейся изгороди к озеру. Ветер был жуткий, и сумасшедший кренилея под его порывами, поворачивался к ветру плечом.
Дверь хлопнула. Вошла Алена.
-- Теперь он к нам повадится, -- сказала она.
Алена осуждала меня, и я не знал, как ей возразить.
Вечером вернулся с охоты Вадим. Сели ужинать.
Ветер выл за окном, мелкий снег с мелким дождем хлестал в стекло.
-- Теперь-то сумасшедший к навг повадится, -- говсрила Аленл, выставляя на стол то самое, о чеМ я намекал ей совсем недаено.
-- Неужели это так? -- сказал Вадйм. -- Неужели ты бы выпил с ним наш последний припас?
-- Ну, уж не знаю. Во-первых, Алена никогда бы в жизни сумасшедшему вина не поставила. А если бы и поставила -- немножко можно.
Выл за окном ветер. Лампочка над нашим крыльцом болталась и скрипела, и видно было через стеКло, как мечутся электрические сполохи, как высвечивают подбитую снегом землю и изгородь с висящими на ней изжеваннымй ветром тряпками, как пытащтся пробить черноту, досветить до близкого леса, и действительно неприятно было знать, что в черноте этой, в промозглости и сырости бродит где-то околй дома сумасшедший. Манят его освещенные наши окна и тепллый ужин.
-- С ножом на медведя -- это он, кднечно, врет, -- усмехнувшись, сказал Вадим, -- и насчет хариуса врет, и никакого кора;.. чика он тебе не принесет. А завтра снова придет чегонибудь просить. Так что с сумасшедшими дружбу лучше не води.
-- Позволь, -- сказал я. -- А в чем заключается его сумасшествис?
-- Да как же, -- ответил Вадим. -- Дело ясное.
0ткуда появился здесь, на берегах Онежского озера, Женька -неизвестно. То ли приехал он из Медвежьегорска, то ли из Кондопоги. Кому-то он вроде рассказывал, что дочка его вышла замуж, а муж-то Женьку из дому прогнал. Вот он и приехал сюда строить себе избушку. Жить негде. История хоть и не совсем обычная, но житейская, и состава сумасшествия в ней пока не было.
Было одно -- избушку он начал рубить, не получив никакого согласия и не спросив ни у кого разрешения. Это, конечно, некоторое помешательство, но не полное же сумасшествие. Места глухие. В тайге, на берегах озер, не одна стоит охотничья избушка без особых на то разрешений и согласий.
Избушку свою Женька начал рубить неподалеку от берега озера, в лесу. Но это был еще не настоящий, не матерый лес. Зто была узкая прибрежная полоса, что отделяла озеро от шоссе на Великую Губу. Признать такую избушку за охотничью было невозможно. По всем охотничьим идеям, по всем промысловым статьям рубить избушку в таком месте -- полное сумасшествие. С одной стороны -- шоссе, с другой -- озеро, настоящей дичи нет. За глухарем или за куницей идти далеко.
Рубить избушку Женька начал в августе, а в конце сентября объявились к нему лесники. Стали составлять протокол.
Женька упал на землю, скорчился и выпустил пену:
-- Рублю домик... зять выгнал... с ножом на медведя... Лесники отступились. Приехала милиция в малом составе. Опять были слезы, крики и пена. Милиция в малом составе отступилась -- глухие все-таки места.
-- Не вижу состава сумасшествия, -- сказал я. -- Корчи и пена -ерунда. Прикинулся перед властями.
-- Бог с ней, с пеной, -- сказал Вадим. -- Но скажи, какой охотник будет рубить избушку в таком месте? А ты видел, как она срублена? Там у него между бревнами такие щели -- кулак можно просунуть.
-- Холод, ветер, -- добавила Алена. -- А он в свитере драном.
-- Не вижу в драном свитере состава сумасшествия, -- сказал я.
На другой день отправились мы с Вадимом на Хрыли.
Веселят меня эти слова -- "отправились на Хрыли". Что-то есть дурацкое в этих самых "Хрылях". А между тем Хрыли -- это глухое лесное озеро, на берегу которого и жил, наверно, когда-то некоторый хрыль. С красной скалы, нависшей над озером, ловили мы на Хрылях черных и горбатых окуней.
-- Приходил твой друг, -- сообщила Алена, когда мы вернулись домой.
-- Какой друг?
-- Сумасш"дший. Взял еще хлеба и соли.
-- Кораблик принес?
-- Ничего не принес. Сидел все, ждал тебя на крыльце. День уже шел под вечер, уже закат распластался над озером. Я взял ружье и пошел глянуть на избушку, которую рубил сумасшедший.
Подходя к лесу, я вдруг заприметил Женьку. Он шел впереди меня шагов за сорок. Как-то получилось, что меня заслонили кусты, когда он оглянулся.
Осмотревшись тревожно, не заметив меня, он вдруг наклонился и спрятал что-то под ольховый куст, закидал пожухшими ветками. Выпрямился, огляделся, опять не заметил меня и ушел по тропе в лес.
Я подождал немного и пошел следом.
Под ольховый куст не заглянув, я вошел в лес и, метров пройдя с полторы сотни, увидел сруб в три венца. Начат был венец четвертый.
Внутри сруба, облокотясь на бревно, стоял Женька в свитере и помпоне.
-- Ну ты и хвощ, -- сказал я с некоторой приветливостью. -- А где ж обещанный кораблик?
-- Да вот же он, -- стал извиняться Женька, достал из-под бревна кораблик с рваными крючками, перепутанными мушками.
Я оглядывал сруб. Меж бревен и вправду были щели, не в кулак, но порою в ребро ладони. Внутри сруба тлел костер, валялись перья рябчика и крылья тетерки. В углу примитивная -- на жердях -- постель из рваных одеял и кусков толя, над нею какая-то полукрыша-полубалаган из тех же кусочков толя на жердях.
-- Закурить бы, -- сказал Женька.
-- Тетерку грохнул?
-- Куропатку, а вчера рябчика.
-- Это не куропатка, -- сказал я. -- Тетерка. Их бить нельзя.
-- Э, парень, чего ни кинь -- всего нельзя. Мне тут и избушку рубить мешали. С милицией приезжали. После-то отступились, потому что и у меня права есть.
-- Какие же права?
-- Свои люди в районе. Они и заступились. Теперь только крышу до холодов успеть.
-- Какая крыша! У тебя между бревен щели с кулак.
-- Щели? -- удивился Женька. -- Подумаешь, щели. Девятое додавит. Вот видишь, рублю четвертый венец, еще бы пять, и хорош. Шел бы ко мне в напарники. Мы бы с тобой и медведя нашли. Я с ножом, ты -- с ружьем.
-- Пошел бы, да баба у меня в городе.
-- А баба там пускай и живет, ты к ней в гости будешь ездить. Так даже удобней. Многие эдак-то с бабой не живут, а в гости ходят.
-- Не могу, Женька. Мне уезжать скоро.
-- Когда скоро-то?
-- Завтра.
-- Эх, жалко. А как бы хорошо зимой в избушке. На улице мороз в тридцать градусов, а у нас свет, тепло. Муки бы пуд -- так можно самим и хлебы печь. А ночью над лесом звезды да луна, а в избушке огонечек горит. Надо бы мне напарника.
-- Ты торопись, Женька, -- серьезно сказал я. -- Скоро морозы, а у тебя только четвертый венец.
-- Успею, парень. Темнело, я поспешил домой и попрощался с Женькой. Вышел из леса и у ольхового куста не выдержал, наклонился, пошарил в траве. Интересно было, что он там прятал. Там лежал заваленный пожухшими ветками оранжевый мотоциклетный шлем.
-- При чем здесь, черт подери, мотоциклетный шлем? -- сказал Вадим. -Кто прячет шлем в ольховый куст. Зачем шлем без мотоцикла? Сумасшедший, конечно. У него, видно, повсюду вокруг избушки захоронки.
-- Не вижу в мотоциклетном шлеме состава сумасшествия, -- сказал я.
На следующий день мы уехали, и перед отъездом, разбирая продукты, наткнулся я на лишнюю пачку макарон. Хотел было отнести ее Женьке, да ведь и в Кондопоге были друзья, которым лишняя пачка макарон никак не повредит.
По дороге мы все с Вадимоы спорили, есть состав сумасшествия или нет.
-- Не вижу такого состава, -- рассказывал я друзьям в Кондопоге, которым пачка макарон и вправду не повредила. -- Помоему, он не сумасшедший, а просто неприспособленный к жизни человек, наивный романтик и доходяга.
-- Это ты наивный романтик и доходяга, -- сказали мне друзья из Кондопоги. -- Какого размера сруб?
-- Три на четыре.
-- Это вовсе не охотничья избушка. Он рубит баню.
-- Какую то есть баню?
-- Обыкновенную. Рубит он рядом с дорогой. Верно? Бревна толком не подгоняет. А как только срубит да выпадет снег, пригонит машину из Медвежьегорска, вывезет баньку и продаст. Вот и все дела. Так многие делают. А сумасшествие -- для отвода глаз.
Меня поразила эта неожиданная логика, выгнала сомнение и жалость. Печальный образ сумасшедшег. о в шапке с помпоном посреди кривого сруба под снегом и дождем поблек и пропал. Рубит баньку на продажу. Нет, куда ближе и понятней человек, который рубит избушку, чтоб обогреться, вериувшись с охоты, чтоб хлебы пеклись и огонечек светил.
В Москве среди разных суетливых городских дел я вдруг вспоминал порою Женьку.
Я видел, как стоит он в шапке с помпоном, как засыпает снегом его сруб, и гадал, сколько еще венцов успел оя срубить. Опять объявлялась в душе бессильная тревога.
-- Да ведь он рубит баньку, -- успокаивал себя я. -- Наверно, уже вывез и продал.
Потом я узнал, мне рассказали, что Женька так и остановился на четвертом венце. Четвертый венец оказался его пределом. Пятого он не начинал.
Выпал снег. Настали холода, а у него все четвертый венец, постель из рваных одеял и кусков толя.
Снега заваливали берега озера. В рваном свитере и в шапке с помпоном Женька бродил по дороге, просил соли и спичек.
Глубокой зимой приехала милиция в полном уже составе, и Женьку куда-то отвезли.
Сруб в четыре венца простоял до весны, а весною на плоты растащили его туристы.
КРАСНАЯ СОСНА
Тогда-то, в феврале, на набережной Ялты, в толпе, которая фланирует меж зимним зеленым морем и витринами магазинов, я увидел впервые этого человека.
В шляпе изумрудного фетра, в светлом пальто с норковым воротником, очень и очень низенького роста, в ботинках на высоких каблуках, он брел печально среди толпы, опустив очи в асфальт, а толпа вокруг него бурлила и завивалась. Особенно любопытные забегали спереди, чтоб осмотреть его, другие шли поодаль и глаз с него не спускали. Причиною такого любопытства была кукла, огромная, в полчеловека кукла, которую он влек за собою, обхватив за талию.
Кукла склоняла свою русую голову к нему на плечо, и он шептал ей что-то, не обращая на толпу никакого внимания.
Изредка маленький печальный господин останавливался у какого-нибудь лотка с бижутерией или у газетного киоска, разглядывал товары, советовался со своей спутницей и восклицал:
-- Это совсем недорого!
Спутница во всем с ним соглашалась.
И он покупал что-нибудь для нее. Я сам видел, как он купил янтарное ожерелье, накинул ей на шею, покачал восторженно головой:
-- Это вам к лицу!
Кукла сделана была хорошо. Я отметил про себя и русые волосы, и розовые щечки, цветастый плащ и ботики с розовыми бантами. Но слишком уж приглядываться казалось мне неудобным. Иногда стыдно глазеть вместе с толпою. Я прошел немного за человеком с куклой, стало мне за себя неловко, и я отстал.
В ту зиму каждый день ходил я на этюды. Удивлял цветущий в феврале миндаль, увлекали узкоголовые кипарисы, рассекающие море. Особенно полюбил я старый город с его белокаменными переулками и ржавыми отвесными стенами, укрепляющими и подпирающими горные склоны.
Как-то, Ьлиже к закату, я писал в старом городе сосну.
Начинающийся закат яростно мешал мне, бил в холст и в глаз. Мешали и прохожие, которые останавливались за спиной. Я старался не слушать шуток и замечаний, боролся с цветом и закатом, топтался и курил.
-- Смотрите, Генриэтта Павловна, -- послышалось за спиной, -- красная сосна... Вам нравится?
Генриэтта Павловна, слава Богу, промолчала.
-- А какое вообще-то вы любите дерево? Березу? Ну, Генриэтта Павловна, это -- обычно. Березу любят все. Как только увидят березу, так и лезут к ней целоваться. Я терпеть не могу березу. А сосна -- гордое дерево.
Завернутая в крафт, натертая крупной желтой солью, в рюкзаке моем лежала нельма.
Было жарко, и я часто развязывал рюкзак, принюхивался -- жива ли?
Кроме нельмы в рюкзак вполне вмещался небольшой корабельный штурвал. Нельма и штурвал да несколько этюдов -- достойные приметы путешественника, возвращающегося домой из плаванья по северным озерам.
Билет на поезд до дома был куплен заранее, оставалась ночь в чужом полупортовом городе. Денег не осталось. Я наскреб мелочи, купил полбуханки хлеба и пошел в инспекцию рыбоохраны. Рабочий день кончился, но в условленном месте мне припрятали ключ.
В инспекции было пыльно. В углу, как жучок, скрежетал репродуктор. Пристроившись под графиком отлова судака, я вынул из рюкзака штурвал.
Старой он был работы, шоколадного с зеленцой дуба и в медных заклепках. Одна рукоятка обломалась, вероятно, от напряга капитана, и штурвал списали на берег. А я как раз стоял тогда на берегу и обогрел старого морехода.
Я ел хлеб и смотрел на штурвал. Пробовать нельму мне пока не полагалось. Я хотел привезти ее в Москву и показать друзьям, которые в глаза не видывали нельм. Я заранее веселился, представляя нельму в кругу друзей, и сочинял стихи про штурвал.
Когда-то я скотину пас,
Сажал в садах фасоль.
Теперь держу в руках компас,
Держу в руках буссоль...
Пожалуй, с "буссолью" я поторопился. В ней было мало корабельного, да и желаемый штурвал не попадал в балладу. Сомневаясь, промеряя варианты, одиноко усмехаясь над своей поэзией, я коротал скучнейший вечер в конторе.
Когда-то я скотину пас,
В лугах ромашку рвал...
Почему-то никак не мог я отделаться от этой "скотины", которую якобы пас.
Скрипнула дверь, вошла уборщица -- белобрысая девка с ведром и тряпкой в руках. Поставила ведро, бросила тряпку и стала подтягивать и подтыкать платье, прямо надо сказать, довольно-таки высоко.
Я пока не ввязываться в дело и тихо ел хлеб. Она ворчала и бурчала про себя, осматривая пол конторы, заляпанный глиной с рыбацких сапог.
-- Скотный двор -- сказала она и тут заметила меня.
Туповатое напряжение сковало ее лицо. Она, видно, соображала, откуда я мог взяться. Напряжение не приносило плода, взяться я ниоткуда не мог. Полноватая светлоглазка, она была, как говорят, немноЮ сырая, что вполне соответствовало профессии.
Я ел хлеб, не собираясь особо разговаривать. В конторе я ночевал незаконно, и меня легко было выставить на улицу.
Скромно и незаметно, без натуги, двумя пальцами она опустила подол.
-- Хочешь огурчика малосольного? -- спросила она.
Эти слова звучали, кажется, неплохо. Открывать, однако, рот не захотелось, и я кивнул: дескать, давай. Почему-то я решил быть строгим.
Она вышлр в коридор и тут же вернулась. Огурцы в трехлитровой банке ожидали ее, оказывается, за дверью.
-- Сама солила? -- спросил я. Толково спросил и строго. Для начала разговора это был нужный вопрос.
-- Сама, -- кивнула она и присела к столу.
Я выудил огурей
Посол оказался умеренным. Какой-то тихий посол, женский. В нем чувствовалась близость северных озер и влияние девятнадцатого века.
-- У тебя что -- денег нет? -- спросила она.
Завязался все-таки разговорчик, и она продолжила его остро. Надо было ответить со строгостью хотя бы средней силы. Я долго думал, игррая огурцом.
-- Есть, но не здесь и мало.
Некоторое время она молчала, переваривая предложенную мною кашу.
-- Дать трешку?
Я отвлекся от огурца. Она улыбалась. Кажется, она простирала ко мне нечто материнское. В серебряных ее глазах заключалась и печаль с оттенком лукавства. Хотя в серебре ни лукавства, ни печали прежде нами не наблюдалось. Она ожидала, клюну ли я на трешку, как клюнул на огурец.
-- А ты что, кому попало даешь? -- грубовато нашелся я.
-- Кому попало, -- вздохнула она.
-- Тогда не надо Ш
Разговор забрел в кривое русло, которое могло свернуть и в сторону неудачной семейной жизни. Она могла свободно начать рассказ, как были неправы те, кому она давала трешки. А они, конечно, были неправы. И я буду неправ. Надо было поворачивать штурвал разговора на несколько румбов правее.
-- Вот! Посмотри, что я везу! -- сказал я, поворачивая разгово. р в сторону штурвала и указывая на него.
-- Руль?
-- Лурь, -- передразнил я. -- Это штурвал. С Белого озера. А вот послушай песню.
Я взял штурвал, завертел его перед собой и слегка принел:
Когда-то я скотину пас... и т. д.
Пел я весело, полагая, что она вполне достойна моей новоиспеченной мореходно-пастушьей песни. Это было как бы наградой за возможную трешку и реальные огурцы. Во всяком случае, когда поешь песню и не берешь трешку -это большая человеческая правота.
-- Я бывала на Белом озере, -- сказала она, не замечая правоты и пасомой мною скотины. -- Плавала там с детьми на теплоходе.
-- А я прошел Белое озеро вдоль и поперек. Понюхал белозерского снетка.
-- И знаешь, что я там видела? Затопленную церковь... Дети бегают и радуются! Домик! Среди воды! Вот бы в таком пожить, прямо из окошка рыбу ловить! А взрослые грустно смотрят. Когда подплыли поближе, и дети перестали кричать. Окна мрачные и пустые... Дыры, а не окна.
Это место на Белом озере, которое называется Крохино, я, конечно, знал. Затопило там деревню -- уплыли дома, а церковь осталась стоять. Странно, что ее не взорвали.
-- Я-то вначале думала, что кто-то нарочно построил церковь прямо в воде, чтоб рыбаки подплывали на лодках или прятались от бури.
Она отвернулась в этот момент и смотрела в окно. Я не видел, что там делается в ее серебре, какие возникли новые детали.
-- Неужели так и думала?
-- А что? Разве это невозможно?
-- Сейчас невозможно. И нет таких людей, которые так думают.
Она повернулась ко мне, и я понял, что серебро потускнело, блеск ушел в глубину.
-- А может, есть?
-- А если и есть -- нет у них силы построить.
-- А у тебя была бы сила -- ты бы построил?
-- Храм посреди волн?
Я задумался. Слишком углубиться в эту идею мне не удавалось. Только что писал стихи про штурвал, ел огурцы, и тут же строить храм средь волн было нелепо. Пожалуй, в этот момент я был способен на скромное строительство, не шире шалаша, и желательно на суше.
-- А как тебе песня? -- спросил я, уходя в сторону от строительства храма. -- Сам сочинил.
-- А когда ты коров-то пас?
-- Не коров! Не коров! Скотину!
-- Телят?
-- Да вообще всякую скотину... понимаешь?.. Скотину вообще.
-- И долго ты пас-то?
-- Два года, -- неожиданно ответил я.
-- Прирабатывал? Нет, это было невозможно.
-- Ладно, -- сказал я, -- я не пас никакой скотины.
-- И фасоль не сажал?
-- Сажал, -- снова неожиданно ответил я. -- Но редко, только в крайних случаях. Она тихо задумалась, соображая, в каких таких крайних случаях люди сажают фасоль.
-- Бывало, как построю храм на воде, -- сказал я, -- сразу фасоль сажаю, так что скотину пасти некогда.
Она все-таки улыбнулась. Материнские струны снова звякнули в серебре.
-- Смеешься?
-- Не смеюсь, но скажу честно: строить храм мне не по силам. Скотину я не пас и фасоль не сажал. И штурвал-то крутил всего два часа. Но сейчас я тебе кое-что покажу, -- и я достал из рюкзака нельму.
Бечевка, которой был завернут сверток, оказалась жирной на ощупь и, видно, тоже просолилась. Крафт-крафт -- я развернул рыбину.
От соли чешуя нельмы еще потемнела, пасмурно засветились ее бока. Цельная, неразрезанная, нельма была бы уместна на старом столовом серебре. Нож, которым я взялся ее разрезать, выглядел откровенной железякой, жидкой и белесой.
-- Боже, что это? -- спросила она, как видно, не находя в нельме признаков рыбы.
-- Нельма. Рыбаки мне подарили.
-- Такое кому попало, наверно, не дают, -- сказала она, глядя на меня с уважением.
Нельма жирно вздрагивала под ножом, выскальзывала изпод лезвия, и я водил им деликатно, как скрипач смычком. Я как бы играл "Элегию" Массне.
Нельма уже просолилась. Мясо ее было полупрозрачным с легким перламутровым отливом. Сквозь ломтик нельмы можно было разглядеть тусклое инспекционное окно.
-- Смотри-ка, -- сказал я. -- Сквозь нее окно видно.
Она взяла в руки кусочек нельмы, посмотрела в окно, отведать рыбы она не решалась.
-- Меня зовут Нина, -- неожиданно сказала она.
Я попробовал нельму и, показалось, совершил что-то незаконное. Нельма была наивна. Вкус ее, нежность и прозрачность заключались в слове, тдющем на губах, -- "нельма".
-- Ешь, -- прикрикнул я. -- Чего ты тянешь?
-- Не знаю, наверно, мне нельзя... Такая рыба. Не для меня.
-- Хватит валять дурака. Ешь! Вот смотри! Это не нож -- это смычок! А нельма -- скрипка.
Отрезая следующий кусок, я играл уже "Танец с саблями" Арама Ильича Хачатуряна. Пока я наяривал на скрипке, она все-таки съела свой кусок нельмы, и я протянул ей второй.
-- Значит, ты тоже даешь кому попало? -- споосила она не принимая рыбу из моих рук.
-- Что даю?
-- Деньги и рыбу.
-- Ты не кто попало, ты сама -- нельма.
-- Нельма?
-- Конечно, нельма, поглядись в зеркало.
-- Не надо больше. Я не стану есть. Мне кажется, я у когото ворую.
-- Нина, что с тобой? Ты -- ненормальная? Бери и ешь, черт тебя подери! Ешь, когда угощают, и не порть мне игру на скрипке.
-- Не надо мне больше. Хватит.
Она встала из-за стола, пошла к умывальнику, который висел в углу, заглянула в зеркало. Кажется, она действительно проверяла, похожа ли на нельму.
Я отложил нож, завернул остатки нельмы в бумагу, перевязал бечевкой. Потом подошел к умывальнику, сполоснул пальцы и тоже заглянул в зеркало. Мое обветренное лицо вполне уместилось рядом с ее серебристыми глазами.
-- Когда-то я скотину пас, -- сказал я и обнял ее.
-- Да ты что, -- сказала она, -- мне же надо пол мыть.
-- Это все не важно, -- объяснял я. -- Пол, огурцы, нельма... Что-то есть, конечно, важное, но что -- я сейчас забыл.
-- Неужели забыл? -- спрашивала Нина, прижимая мои руки к своей огромной белой груди. -- Конечно, помнишь... Храм на воде.
ЧЕТВЕРТЫЙ ВЕНЕЦ
Рассказ из дневника
-- Сумасшедший идет, надо дверь запереть, -- сказала Алена, но дверь запереть не успела, и сумасшедший вошел в дом.
Он был в болотных броднях-сапогах, в свитере, в шапке с помпоном.
По морозу, по промозглости, которая была на улице, по ветру, дующему с Онего, -- сумасшедший должен быть пронзен и смертельно болен насквозь. И рваный свитер, и шапка, и помпон -- все было мокро на нем и обледенело. Лицо -- фиолетовое, белое и синее. Он, естественно, дрожал.
Минуя Алену, окостеневшую у печки, он направился прямо ко мне.
Я сидел у стола и рылся в своих бумагах. Делая строгий вид, что я безумно занят, я тем не менее встал, протянул ему руку и сказал:
-- Юра.
-- Женька, -- ответил сумасшедший и сжал мне ладонь.
Я сел на место. Сумасшедший стоял передо мной у стола. Разговор надо было как-то продолжать.
-- Ну ты чего, замерз, что ли? -- сказал я.
-- Да нет... разве это мороз? Вот через месяц начнется.
-- Ты бы хоть плащ надел какой, а то, ей-богу... пневмония... тоже, знаешь...
-- Плащ у меня есть там, в одном месте, -- и сумасшедший кивнул за окно. -- Да я мороза не боюсь. Я на медведя с ножом. Вот с этим! Восемь медведей взял. У меня и ружье есть там. -- И он снова кивнул за окно, но в какое-то другое место. -- А вот пуль мало. Так что я с ножом.
-- Ну что ж, -- сказал я. -- Нож -- это верное.
Женька протянул мне нож -- широкий и мутный какой-то тесак. Алена тревожно глядела от печки. Я потрогал пальцем лезвие и отдал нож сумасшедшему.
-- Убери и никому не показывай, -- сказал я.
Женька послушно кивнул, сунул тесак куда-то под свитер. Алена облегченно вздохнула.
-- Рассказывай, парень, -- сказал я.
-- Чего рассказывать?
-- Как чего? Рыбу-то ловишь или нет?
-- Какая сейчас рыба -- ветер да волна. Хариус только берет на кораблик.
-- Ладно тебе, ей-богу, врать. Медведи -- ладно, а насчет хариуса не ври, не люблю.
-- Как же... Восемь штук вчера поймал на кораблик...
-- Ладно, не ври, -- сказал я, вставая. -- Ты зачем пришел?
-- За солью.
-- Отсыпь ему, Ален.
Алена ворча отошла от печки, отсыпала из пачки соли -- не на засол, на пропитание. Положила кулек на стол. Сумасшедший схватил соль и сунул за пазуху. Плохо свернутый кулек за пазухой должен был неминуемо развернуться. Но это было не мое дело. Просил соли -- получил.
-- Юрка, -- сказал сумасшедший, -- мне спичек.
Под медвежье какое-то и неудовлетворительное ворчанье Алены я дал сумасшедшему спичек, хлеба, чая, сахару, пачку сигарет.
-- Слушай, -- сказал сумасщедший. -- Хочешь, я тебе кораблик принесу? Сам будешь хариуса ловить. Завтра принесу. Знаешь, такой кораблик, бежит по волнам, а к нему мушки приделаны. Хариус на них хорошо берет. Завтра принесу... Слушай, а что бы немного вина? А'?
Алена у печки напряглась. Лицо ее окаменело. Она внимательно глядела на меня, ожидая, что я скажу.
-- Ален, -- сказал я, -- Женька верно говорит, а что ж вина?
-- Какого вина?
-- Ну, сама знаешь какого.
-- Вина! -- прикрикнула вдруг Алена. -- Какого вина?!
-- Ну, того. Какое ты спрятала.
Алена хлопнула дверью, яростно протопала по крыльцу и вылетела на улицу. В доме стало тихо. Я потер лоб и сел за стол.
-- Ладно, Женька, -- сказал я. -- Меня здесь не понимают... Иди...
Прижимая к груди собственную пазуху, за которой находились снички, соль, чай, сахар, хлеб и сигареты, сумасшедший попятился к выходу.
-- Завтра будет кораблик, -- бормотал он.
-- Завтра меня не будет дома. Приходи послезавтра.
Сумасшедший зышел на улицу. В окошко я видел, как идет он вдоль покосившейся изгороди к озеру. Ветер был жуткий, и сумасшедший кренилея под его порывами, поворачивался к ветру плечом.
Дверь хлопнула. Вошла Алена.
-- Теперь он к нам повадится, -- сказала она.
Алена осуждала меня, и я не знал, как ей возразить.
Вечером вернулся с охоты Вадим. Сели ужинать.
Ветер выл за окном, мелкий снег с мелким дождем хлестал в стекло.
-- Теперь-то сумасшедший к навг повадится, -- говсрила Аленл, выставляя на стол то самое, о чеМ я намекал ей совсем недаено.
-- Неужели это так? -- сказал Вадйм. -- Неужели ты бы выпил с ним наш последний припас?
-- Ну, уж не знаю. Во-первых, Алена никогда бы в жизни сумасшедшему вина не поставила. А если бы и поставила -- немножко можно.
Выл за окном ветер. Лампочка над нашим крыльцом болталась и скрипела, и видно было через стеКло, как мечутся электрические сполохи, как высвечивают подбитую снегом землю и изгородь с висящими на ней изжеваннымй ветром тряпками, как пытащтся пробить черноту, досветить до близкого леса, и действительно неприятно было знать, что в черноте этой, в промозглости и сырости бродит где-то околй дома сумасшедший. Манят его освещенные наши окна и тепллый ужин.
-- С ножом на медведя -- это он, кднечно, врет, -- усмехнувшись, сказал Вадим, -- и насчет хариуса врет, и никакого кора;.. чика он тебе не принесет. А завтра снова придет чегонибудь просить. Так что с сумасшедшими дружбу лучше не води.
-- Позволь, -- сказал я. -- А в чем заключается его сумасшествис?
-- Да как же, -- ответил Вадим. -- Дело ясное.
0ткуда появился здесь, на берегах Онежского озера, Женька -неизвестно. То ли приехал он из Медвежьегорска, то ли из Кондопоги. Кому-то он вроде рассказывал, что дочка его вышла замуж, а муж-то Женьку из дому прогнал. Вот он и приехал сюда строить себе избушку. Жить негде. История хоть и не совсем обычная, но житейская, и состава сумасшествия в ней пока не было.
Было одно -- избушку он начал рубить, не получив никакого согласия и не спросив ни у кого разрешения. Это, конечно, некоторое помешательство, но не полное же сумасшествие. Места глухие. В тайге, на берегах озер, не одна стоит охотничья избушка без особых на то разрешений и согласий.
Избушку свою Женька начал рубить неподалеку от берега озера, в лесу. Но это был еще не настоящий, не матерый лес. Зто была узкая прибрежная полоса, что отделяла озеро от шоссе на Великую Губу. Признать такую избушку за охотничью было невозможно. По всем охотничьим идеям, по всем промысловым статьям рубить избушку в таком месте -- полное сумасшествие. С одной стороны -- шоссе, с другой -- озеро, настоящей дичи нет. За глухарем или за куницей идти далеко.
Рубить избушку Женька начал в августе, а в конце сентября объявились к нему лесники. Стали составлять протокол.
Женька упал на землю, скорчился и выпустил пену:
-- Рублю домик... зять выгнал... с ножом на медведя... Лесники отступились. Приехала милиция в малом составе. Опять были слезы, крики и пена. Милиция в малом составе отступилась -- глухие все-таки места.
-- Не вижу состава сумасшествия, -- сказал я. -- Корчи и пена -ерунда. Прикинулся перед властями.
-- Бог с ней, с пеной, -- сказал Вадим. -- Но скажи, какой охотник будет рубить избушку в таком месте? А ты видел, как она срублена? Там у него между бревнами такие щели -- кулак можно просунуть.
-- Холод, ветер, -- добавила Алена. -- А он в свитере драном.
-- Не вижу в драном свитере состава сумасшествия, -- сказал я.
На другой день отправились мы с Вадимом на Хрыли.
Веселят меня эти слова -- "отправились на Хрыли". Что-то есть дурацкое в этих самых "Хрылях". А между тем Хрыли -- это глухое лесное озеро, на берегу которого и жил, наверно, когда-то некоторый хрыль. С красной скалы, нависшей над озером, ловили мы на Хрылях черных и горбатых окуней.
-- Приходил твой друг, -- сообщила Алена, когда мы вернулись домой.
-- Какой друг?
-- Сумасш"дший. Взял еще хлеба и соли.
-- Кораблик принес?
-- Ничего не принес. Сидел все, ждал тебя на крыльце. День уже шел под вечер, уже закат распластался над озером. Я взял ружье и пошел глянуть на избушку, которую рубил сумасшедший.
Подходя к лесу, я вдруг заприметил Женьку. Он шел впереди меня шагов за сорок. Как-то получилось, что меня заслонили кусты, когда он оглянулся.
Осмотревшись тревожно, не заметив меня, он вдруг наклонился и спрятал что-то под ольховый куст, закидал пожухшими ветками. Выпрямился, огляделся, опять не заметил меня и ушел по тропе в лес.
Я подождал немного и пошел следом.
Под ольховый куст не заглянув, я вошел в лес и, метров пройдя с полторы сотни, увидел сруб в три венца. Начат был венец четвертый.
Внутри сруба, облокотясь на бревно, стоял Женька в свитере и помпоне.
-- Ну ты и хвощ, -- сказал я с некоторой приветливостью. -- А где ж обещанный кораблик?
-- Да вот же он, -- стал извиняться Женька, достал из-под бревна кораблик с рваными крючками, перепутанными мушками.
Я оглядывал сруб. Меж бревен и вправду были щели, не в кулак, но порою в ребро ладони. Внутри сруба тлел костер, валялись перья рябчика и крылья тетерки. В углу примитивная -- на жердях -- постель из рваных одеял и кусков толя, над нею какая-то полукрыша-полубалаган из тех же кусочков толя на жердях.
-- Закурить бы, -- сказал Женька.
-- Тетерку грохнул?
-- Куропатку, а вчера рябчика.
-- Это не куропатка, -- сказал я. -- Тетерка. Их бить нельзя.
-- Э, парень, чего ни кинь -- всего нельзя. Мне тут и избушку рубить мешали. С милицией приезжали. После-то отступились, потому что и у меня права есть.
-- Какие же права?
-- Свои люди в районе. Они и заступились. Теперь только крышу до холодов успеть.
-- Какая крыша! У тебя между бревен щели с кулак.
-- Щели? -- удивился Женька. -- Подумаешь, щели. Девятое додавит. Вот видишь, рублю четвертый венец, еще бы пять, и хорош. Шел бы ко мне в напарники. Мы бы с тобой и медведя нашли. Я с ножом, ты -- с ружьем.
-- Пошел бы, да баба у меня в городе.
-- А баба там пускай и живет, ты к ней в гости будешь ездить. Так даже удобней. Многие эдак-то с бабой не живут, а в гости ходят.
-- Не могу, Женька. Мне уезжать скоро.
-- Когда скоро-то?
-- Завтра.
-- Эх, жалко. А как бы хорошо зимой в избушке. На улице мороз в тридцать градусов, а у нас свет, тепло. Муки бы пуд -- так можно самим и хлебы печь. А ночью над лесом звезды да луна, а в избушке огонечек горит. Надо бы мне напарника.
-- Ты торопись, Женька, -- серьезно сказал я. -- Скоро морозы, а у тебя только четвертый венец.
-- Успею, парень. Темнело, я поспешил домой и попрощался с Женькой. Вышел из леса и у ольхового куста не выдержал, наклонился, пошарил в траве. Интересно было, что он там прятал. Там лежал заваленный пожухшими ветками оранжевый мотоциклетный шлем.
-- При чем здесь, черт подери, мотоциклетный шлем? -- сказал Вадим. -Кто прячет шлем в ольховый куст. Зачем шлем без мотоцикла? Сумасшедший, конечно. У него, видно, повсюду вокруг избушки захоронки.
-- Не вижу в мотоциклетном шлеме состава сумасшествия, -- сказал я.
На следующий день мы уехали, и перед отъездом, разбирая продукты, наткнулся я на лишнюю пачку макарон. Хотел было отнести ее Женьке, да ведь и в Кондопоге были друзья, которым лишняя пачка макарон никак не повредит.
По дороге мы все с Вадимоы спорили, есть состав сумасшествия или нет.
-- Не вижу такого состава, -- рассказывал я друзьям в Кондопоге, которым пачка макарон и вправду не повредила. -- Помоему, он не сумасшедший, а просто неприспособленный к жизни человек, наивный романтик и доходяга.
-- Это ты наивный романтик и доходяга, -- сказали мне друзья из Кондопоги. -- Какого размера сруб?
-- Три на четыре.
-- Это вовсе не охотничья избушка. Он рубит баню.
-- Какую то есть баню?
-- Обыкновенную. Рубит он рядом с дорогой. Верно? Бревна толком не подгоняет. А как только срубит да выпадет снег, пригонит машину из Медвежьегорска, вывезет баньку и продаст. Вот и все дела. Так многие делают. А сумасшествие -- для отвода глаз.
Меня поразила эта неожиданная логика, выгнала сомнение и жалость. Печальный образ сумасшедшег. о в шапке с помпоном посреди кривого сруба под снегом и дождем поблек и пропал. Рубит баньку на продажу. Нет, куда ближе и понятней человек, который рубит избушку, чтоб обогреться, вериувшись с охоты, чтоб хлебы пеклись и огонечек светил.
В Москве среди разных суетливых городских дел я вдруг вспоминал порою Женьку.
Я видел, как стоит он в шапке с помпоном, как засыпает снегом его сруб, и гадал, сколько еще венцов успел оя срубить. Опять объявлялась в душе бессильная тревога.
-- Да ведь он рубит баньку, -- успокаивал себя я. -- Наверно, уже вывез и продал.
Потом я узнал, мне рассказали, что Женька так и остановился на четвертом венце. Четвертый венец оказался его пределом. Пятого он не начинал.
Выпал снег. Настали холода, а у него все четвертый венец, постель из рваных одеял и кусков толя.
Снега заваливали берега озера. В рваном свитере и в шапке с помпоном Женька бродил по дороге, просил соли и спичек.
Глубокой зимой приехала милиция в полном уже составе, и Женьку куда-то отвезли.
Сруб в четыре венца простоял до весны, а весною на плоты растащили его туристы.
КРАСНАЯ СОСНА
Тогда-то, в феврале, на набережной Ялты, в толпе, которая фланирует меж зимним зеленым морем и витринами магазинов, я увидел впервые этого человека.
В шляпе изумрудного фетра, в светлом пальто с норковым воротником, очень и очень низенького роста, в ботинках на высоких каблуках, он брел печально среди толпы, опустив очи в асфальт, а толпа вокруг него бурлила и завивалась. Особенно любопытные забегали спереди, чтоб осмотреть его, другие шли поодаль и глаз с него не спускали. Причиною такого любопытства была кукла, огромная, в полчеловека кукла, которую он влек за собою, обхватив за талию.
Кукла склоняла свою русую голову к нему на плечо, и он шептал ей что-то, не обращая на толпу никакого внимания.
Изредка маленький печальный господин останавливался у какого-нибудь лотка с бижутерией или у газетного киоска, разглядывал товары, советовался со своей спутницей и восклицал:
-- Это совсем недорого!
Спутница во всем с ним соглашалась.
И он покупал что-нибудь для нее. Я сам видел, как он купил янтарное ожерелье, накинул ей на шею, покачал восторженно головой:
-- Это вам к лицу!
Кукла сделана была хорошо. Я отметил про себя и русые волосы, и розовые щечки, цветастый плащ и ботики с розовыми бантами. Но слишком уж приглядываться казалось мне неудобным. Иногда стыдно глазеть вместе с толпою. Я прошел немного за человеком с куклой, стало мне за себя неловко, и я отстал.
В ту зиму каждый день ходил я на этюды. Удивлял цветущий в феврале миндаль, увлекали узкоголовые кипарисы, рассекающие море. Особенно полюбил я старый город с его белокаменными переулками и ржавыми отвесными стенами, укрепляющими и подпирающими горные склоны.
Как-то, Ьлиже к закату, я писал в старом городе сосну.
Начинающийся закат яростно мешал мне, бил в холст и в глаз. Мешали и прохожие, которые останавливались за спиной. Я старался не слушать шуток и замечаний, боролся с цветом и закатом, топтался и курил.
-- Смотрите, Генриэтта Павловна, -- послышалось за спиной, -- красная сосна... Вам нравится?
Генриэтта Павловна, слава Богу, промолчала.
-- А какое вообще-то вы любите дерево? Березу? Ну, Генриэтта Павловна, это -- обычно. Березу любят все. Как только увидят березу, так и лезут к ней целоваться. Я терпеть не могу березу. А сосна -- гордое дерево.