Жилец поднялся, накинул пиджак и, приоткрыв парадную дверь, улыбнулся:
   – А, музыканты, прошу, пожалуйста. Можете заходить.
   – А чего нам заходить, – ответил Крендель. – Нам заходить нечего.
   – Вот тебе раз, – сказал Жилец. – Да заходите же, раз пришли.
   – А чего нам заходить, – повторил Крендель, проходя в комнату. – Нам заходить нечего.
   В пасмурной комнате Жильца Крендель помрачнел и был похож сейчас на слесаря-сантехника, которого вызвали чинить умывальник. Неприветливо глядел он на измятую кровать, на ботинок, который стоял у кровати и на другой ботинок, отошедший от первого на несколько шагов.
   – Вот видите, – сказал Жилец. – Живу монах монахом. Один как перст.
   – Монахом? – спросил Крендель.
   – Да, – подтвердил Жилец. – Монах монахом.
   – Как же это?
   – А так. Один в двухкомнатной квартире и во всем мире. Так что близкого существа не имею. А ты один живешь или нет?
   – Я? – удивился Крендель.
   – Ты, – подтвердил Жилец.
   – Не один я. Вон Юрка – брат, да мама с папой на Севере.
   – Ерунда все это, – сказал Жилец. – Мираж.
   – Как это так! У меня и мать, и отец, и бабушка Волк да в школе приятели, в голубином клубе, да вон Юрка-брат.
   – И Юрка-брат, и мать, и отец, а все равно один ты на этом свете. Понимает ли тебя кто-нибудь?
   – Да вон Юрка-то брат, – сказал Крендель, показывая на меня. – Чего ж ему не понять?
   – До глубины души понимает он тебя, Юрка-то брат? – допытывался Жилец.
   – А чего ж ему не понять?
   Я ему головой киваю: еще бы, дескать.
   – Нет, милый, – сказал Жилец. – Не понимает он тебя, и никому тебя не понять – не только Юрке-брату.
   Я и вправду ничего не понимал, а только глядел на Жильца.
   Но тут Крендель, которого никто не понимает, прищурился, подошел поближе к Жильцу и сказал:
   – Где монахи?
   – Какие монахи?
   – Которых вы увели.
   – Я? Монахов? – вскипел Жилец. – Что вы дурака валяете?!
   – А это что такое, гражданин? – сказал тогда Крендель и поднес к самому носу Жильца голубиное перо.
   Жилец слегка покраснел, взял в руки перо, дунул на него и сказал:
   – Ах это! Ну, это – виноват.



Четырнадцать подушек


   – Виноват, – сказал Жилец, и тут же мне стало стыдно.
   Был Жилец как Жилец – Николай Эхо, и до самой последней минуты я был уверен, что он не брал голубей. А теперь, как ни крути, надо было посмотреть ему в глаза.
   – Виноват, – повторил Жилец. – Они под кроватью.
   Крендель упал на колени и заглянул под кровать.
   – Что такое? – сказал он. – Здесь ничего нету.
   – Как нету? – возразил Жилец, нырнул под кровать и вытащил оттуда плоский деревянный чемоданчик.
   – Что это? – вздрогнул Крендель, и глаза его расширились.
   – Чемодан, – объяснил Жилец. – Вы уж меня простите великодушно.
   Он нажал большим пальцем серебряный замок, и крышка чемоданчика открылась.
   – Сожрал! – закричал Крендель. – Всех сожрал, окаянный!
   В чемоданчике лежал ворох сизых, белых и коричневых перьев.
   – Всех монахов сожрал! – повторил Крендель, и слеза покатилась по его лицу.
   – Что это вы городите? Не ел я никаких монахов.
   – Слопал, слопал, – твердил Крендель. – Сожрал. По глазам вижу.
   – Позвольте, – сказал Жилец, раздражаясь. – Я не ел никаких монахов.
   – А это что?
   – Перья. И вообще попрошу вас не орать и разговаривать со мной на «вы», а не то живо отсюда вылетите.
   – Всех монахов сожрал, – в отчаянии повторил Крендель. – А из перьев хочет подушку сделать!
   – Подушку? – изумился Жилец, широко раскрыв свои голубые, оказывается, глаза.
   – А что ж еще? Конечно, подушку.
   – «Подушку», – повторил Жилец с недоумением и затаенной болью, сморщился, задумался, устало потер лоб. – Что ж, – сказал он, горько усмехнувшись. – Наверно, и вправду надо бы сделать подушку. Кому все это нужно? Зачем?
   Он рассеянно прошелся по комнате, придвинул стул к шкафу, обреченно взгромоздился на него.
   – Надо сделать подушку. Вы правы, ребята.
   Вздыхая, Жилец достал со шкафа четырехугольный коричневый предмет, и вправду похожий на подушку, рукавом обтер с него пыль и кинул сверху прямо на стол. От тяжкого удара стол ухнул и присел.
   – Вот, – сказал Жилец, – таких подушек у меня четырнадцать штук.
   Перед нами на столе лежал увесистый и пухлый, в кожу оплетенный альбом. На обложке его золотом было вытиснено:
   ПЕРЬЯ ПТИЦ ВСЕГО ЗЕМНОГО ШАРА.
   СОБРАЛ НИКОЛАЙ ЭХО.
   МОСКВА.
   Крендель протянул к альбому руку, открыл обложку, и мы увидели яркие, веером разложенные перья перепелок и кекликов, удодов и уларов, сарычей и орлов. Каждое перо имело собственный карманчик с надписью вроде: «рулевые балабана» или «маховые буланого козодоя».
   – Птицы летают и роняют перья, – говорил Жилец. – А я хожу и собираю их, ведь каждое перо – это письмо птицы на землю. Вот посмотрите – перо вальдшнепа. На вид скромное, но какой цвет, какая мысль, какое благородство…
   – «Какая мысль, какое благородство»! – потерянно повторил Крендель. – А там что, в чемоданчике?
   – Ничего особенного, – махнул рукой Жилец. – В основном – сойка, свиристель. Неразобранная часть коллекции. Маховые перья вашего монаха. Вчера подобрал у голубятни.
   Крендель побелел.
   – «Какая мысль, какое благородство»! – бубнил он и пятился к двери. – Вы это… вы уж это… Простите уж…
   – Еще бы, – смущался я.
   – Да ладно, чего там, – говорил Жилец, – заходите еще, о жизни потолкуем, на перья поглядим.
   – Еще бы, еще бы, – твердил я, глядя на закрывающуюся дверь.



Появление гражданина Никифорова


   В переулке фонарей еще не зажгли. Сумрачно было во дворах, темно в подворотнях.
   К вечеру многие жильцы вышли на улицу поболтать, подышать воздухом. Вдаль по всему переулку до Крестьянской заставы, по двое, по трое, кучками, они торчали у ворот и подъездов. У нашего дома даже собралась небольшая толпа: Райка Паукова, бабушка Волк, а с ними знакомые и незнакомые люди из соседних домов и пришлый народ, из Жевлюкова переулка.
   Из толпы доносились обрывки слов и разговоров:
   – И что ж, их прямо в рясе повели?
   – Денег полный чемодан…
   – Да разве они залезут в корзинку?
   – Тьфу! – плюнул Крендель. – Болтают, не зная чего.
   Сраженный коллекцией перьев, он увял, устало сел на лавочку под американским кленом.
   – Монахов я и новых могу завести, но такого, как Моня, на свете нет.
   – Еще бы, – сказал я.
   Крендель вздохнул, обхватил колени руками, сгорбился и сейчас в точности оправдывал прозвище. Он вообще-то был очень высокий, выше меня на три моих головы и на четыре его. Раньше все его звали Длинным, тогда он нарочно стал горбиться, чтоб быть пониже, тут и стал Крендельком.
   – Вот уж в ком было благородство, так это в Моне. В нем была мысль. А как он кувыркался – акробат!
   От ворот послышалась какая-то возня, толкотня, народу еще прибавилось, послышались крики типа: «Нет, постой! Погоди!»
   – Крендель! – крикнул кто-то. – Крендель, сюда! Подозреваемого поймали!
   Мы выскочили за ворота.
   – Вот он! – кричала бабушка Волк. – Вот он, Подозреваемый, – и крепко держала за рукав какого-то гражданина, который отмахивался граблями.
   – Кто ты такой? – приставал с другого бока дядя Сюва. – Чего ты тут ходишь? Вынюхиваешь?
   – Я – Никифоров, – объяснял Подозреваемый, пытаясь освободиться. – Иду, ни к кому не прикасаюсь, и вдруг – попался.
   – Теперь тебе, милый, не отвертеться.
   – Не отвертеться, – соглашался гражданин Никифоров. – Попался я, наконец.
   – Попался, попался, – подтвердила бабушка Волк и толкнула локтем гражданина Никифорова. – Ходит здесь, вынюхивает, где что плохо лежит.
   Тут бабушка нарочно носом показала, как именно вынюхивает гражданин Никифоров, и получилось действительно некрасиво.
   – Признавайся, ты лазил в буфет?
   – Лазил.
   – Ну и куда монахов девал?
   – Каких монахов?
   – Сам знаешь каких.
   – Не знаю никаких монахов, – заупрямился покладистый, в общем-то, гражданин. – Надо же мне было зайти в этот переулок. По всем улицам ходил – не попадался.
   – Ты нам зубы не заговаривай! – сказала бабушка Волк. – Залез на крышу, грабли свои выставил – и нету голубей.
   – Ничего подобного, – снова заупрямился гражданин Никифоров. – Не лазил я на крышу и грабли не выставлял.
   – Выставлял, выставлял. Я сама видела. Залез на крышу и давай грабли выставлять, под антенну маскироваться, – сказала бабушка Волк и размахнулась.
   Но тут Крендель мягко сказал:
   – Бабуля.
   – Что еще? – недовольно обернулась бабушка Волк.
   – Бабуля, – повторил Крендель. – Вы же не видели, как он на крышу лазил. Вы в лифте сидели.
   – А может, у меня бинокль был! – задиристо сказала бабушка Волк, но тут же замолчала, потому что при чем здесь бинокль.
   – При чем здесь бинокль? – сказал гражданин Никифоров. – Вы, мадам, что-то перепутали. Ну, я пошел.
   Он повернулся к нам спиной, вздрогнул и вдруг бросился со всех ног по переулку. Через секунду не было уже нигде гражданина Никифорова, и след его простыл. Я даже нарочно пощупал рукою след – да, простыл.



Бегство и страх гражданина Никифорова


   Гражданин Никифоров бежал по Крестьянской заставе, и грабли, вытянувшись, летели за ним.
   «И зачем я пошел в этот проклятый переулок! – думал на бегу гражданин. – Только зашел – и сразу попался!»
   Нет, гражданин Никифоров не брал голубей, но было у него на совести одно дело, а может быть, даже и два, и, когда бабушка Волк посмотрела пристально, страх сразу просочился в его грудь.
   «А ну-ка постой, голубок. А не ты ли лазил в буфет?» – сказала старушка, и тут не то что страх – ужас охватил гражданина.
   Ведь, конечно, это он, конечно, он лазил в буфет, но не в тот, что стоял на крыше. Гражданин Никифоров лазил совсем в другой буфет. Правда, это случилось два года назад, и буфет этот был в городе Карманове, и с тех пор гражданин ни в какие буфеты не лазил – и все-таки сейчас смертельно перепугался. Он мигом представил, как его тащат в милицию и отбирают грабли.
   «И всего-то один раз, – подумал на бегу гражданин. – Всего один раз залез я в буфет. Да и взял-то мало: пять кило колбасы, две банки сгущенки, торт. Другие больше берут. По шесть кило берут и не боятся».
   Впрочем, гражданин боялся не только милиции, он боялся звонить по телефону, купаться, ездить на лифте, боялся, что кукушка мало ему накукует, и даже боялся падения метеоритов.
   Но это я даже могу понять.
   Как-то вечером, когда в небе зажглись звезды, мы с Кренделем бродили у Крутицкого теремка. Рядом строился дом, повсюду были навалены огромные катушки, трубы, кирпичи. В тот вечер было много падающих звезд. Они то и дело разрезали темное небо над Москвой-рекой.
   Вдруг на заборе, за которым торчал подъемный кран, я увидел плакат:
   БОЙСЯ ПАДЕНИЯ МЕТЕОРИТОВ!
   В ту ночь мне снились страшные сны: Земля сталкивалась с Луною, метеориты вонзались в асфальт, и я метался по Крестьянской, спасаясь от небесных тел. Утром я снова пошел на стройку.
   При дневном свете плакат читался по-другому:
   БОЙСЯ ПАДЕНИЯ МАТЕРИАЛОВ!
   Честно сказать, я понимаю и тех людей, которые боятся ездить на лифте. Едешь на лифте, а он вдруг застрял! Сердце уходит в пятки, начинаешь метаться и кричать: «Я застрял! Я застрял!»
   А лифт ни с места. Страшно.
   Страшно было гражданину Никифорову. Он бежал, и грабли, вытянувшись, летели за ним.



Телевизоры и монахи


   На улице окончательно стемнело. Огненное слово «Рубин» зажглось над кинотеатром, багровым огнем озарило лица прохожих.
   У забора, на котором наклеены были афиши, стоял человек с граблями. Ему хотелось пойти в кино, но сделать этого он не решался и, главное, не знал, куда девать грабли.
   Прохожие обходили его, топтались у афиш, толпились у касс кинотеатра, толкали друг друга, не извиняясь. Одна девушка поглядела на грабли, засмеялась, побежала к кассе. Гражданин хотел было бежать за ней, но грабли его не пустили, и он остановился, мечтая о граблях, которые складывались бы, как удочка.
   Долго стоял он на одном месте и глядел, как вспыхивают в окнах домов теплые абажуры, как дрожит за шторами что-то неверное и голубое.
   – Телевизоры смотрят, – угадывал гражданин.
   За таким телевизионным окном в мягком кресле сидел человек. Это и был Похититель.
   Над головою его на стене висели портреты киноактрис, наших и зарубежных, у ног стоял плетеный садок с голубями-монахами, а прямо перед ним сияли экраны трех телевизоров. Похититель смотрел сразу три программы. Надо отметить, что по одной программе передавали «Артлото», по другой – «Спортлото», по третьей – «А ну-ка, мальчики».
   «Как хорошо иметь три телевизора, – размышлял Похититель. – Ничто не проходит мимо твоих глаз. Да, телевизор – полезная штука».
   Похититель повел глазами слева направо по всем трем экранам, потом справа налево и тут наткнулся взглядом на садок с голубями.
   – Ну вот, – сказал он сам себе. – То, к чему давно стремился – достиг. С голубями больше дела не имею. Целиком переключаюсь на телевизоры. Голубей-то похищать просто, а чтоб свистнуть телевизор, надо быть немножко художником. Вещь хрупкая, громоздкая, задел экраном за дверную ручку – и привет.
   Похититель встал, подошел к зеркалу, которое висело среди портретов киноактрис. Ему было приятно увидеть иногда себя в окружении красавиц всех стран и континентов. Он тогда казался себе знаменитым киноактером и строил всевозможные гримасы – то нахмуривал брови, выпятив вперед подбородок, то, наоборот, подбородок убирал назад, а бровями играл, как морскою волной, то вдруг шевелил подбородком справа налево, восхищаясь собственной красотой.
   Оглядевши свое лицо, Похититель остался им недоволен. Очень уж грубым и мрачным казалось оно. Такое лицо надо было развеселить, и он подмигнул сам себе, а потом и спросил сам у себя, глядясь в зеркало:
   – Куда монахов девать будешь, рожа?…
   – А загоню их, голубчиков, на Птичьем рынке!…
   – А дорого ли возьмешь?…
   – Рублика по два – вот червончик и набежит.
   – Такой симпатичный – так дорого просишь, – укорял себя Похититель.
   – Что поделаешь – нынче каждый рубль в почете…
   – Рубль-то в почете, да голубь подешевел…
   – Надобно торговать с умом.
   – А на то мне и ум дан.
   Тут Похититель рассмеялся, довольный разговором с самим собой. И все актрисы на стенах – показалось Похитителю – тоже позасмеялись. Но смеялись, в основном, зарубежные киноактрисы, наши смотрели на это дело довольно хмуро.
   – Ну ладно, хватит, – сказал Похититель, обрывая неуместный смех. – За дело.
   Он решительно выключил телевизоры, из письменного стола достал канцелярскую книгу, на обложке которой было написано: «Краткая опись моих преступных деяний».
   Похититель раскрыл книгу на нужной странице и записал:
   «Сегодня в 18 часов 34 мин. мною была взята голубятня в доме N 7 по Зонточному пер. Операция заняла 3 мин. 27 сек. Температура +19 градусов. Влажность воздуха 89%. Ветер северный, слабый до умеренного. В итоге похищено 5 г. из породы монахов. На месте преступления оставлена улика – железнодорожная пуговица, которая и должна ввести в заблуждение следственные органы. Ранее на месте преступлений оставлялись пуговицы: солдатская, матросская, летчицкая и лесниковская.
   Таким образом, на сегодняшний день в Москве и Московской области мною безнаказанно похищено 250 голубей. План выполнен. На этом похищения голубей прекращаю, целиком переключаюсь на телевизоры».
   Похититель поставил точку. Когда-нибудь лет через десять он мечтал раскаяться, начать новую жизнь и написать книгу о своих преступных делах, и у него давно уж вошло в привычку подводить итоги дня.




Часть вторая. Суббота





Птичий рынок


   Каждую субботу часов в шесть утра на Таганской площади появляются странные люди. Взлохмаченные, озабоченные, вываливают они из метро и бегут через площадь. Они тащат с собой перевязанные веревками чемоданы и сундуки, корыта и канистры, из карманов у них торчат реторты, свешиваются резиновые шланги, у каждого на спине обвислый рюкзак, из которого что-то капает, просачивается, течет.
   Это едут на Птичий рынок постоянные продавцы. Годами разводят они рыб, канареек, кроликов, хомяков. В прудах на окраинах Москвы ловят мотыля и живородка, чтоб каждую субботу, каждое воскресенье быть на Птичьем. Эти люди – основа, костяк рынка, это киты, на которых стоит Птичий рынок.
   А через час Таганская площадь разрезана пополам длиннейшей очередью. Автобусов не хватает. Десятки постоянных и сотни случайных покупателей рвутся на Птичий. Особенно горячатся случайные. Глаза у них широко открыты, все – даже очередь на автобус – вызывает изумление и смех. На дворняжку, которая выглядывает из-за пазухи соседа, они смотрят как на диковину. Многие едут на Птичий в первый раз, им хочется все увидеть, все купить, и если у кого-нибудь из них в кармане имеется веревка, трудно угадать, как сложится ее судьба. То ли обвяжет веревка стоведерный аквариум, то ли притащит домой вислоухого кобеля.
   А Птичий давно уж кипит. Толпа запрудила его улицы и закоулки, рыбьи сачки и голуби взлетают над толпой, вода из аквариумов льется под ноги, кричат дети, грызутся фокстерьеры, заливается трелью десятирублевый кенарь. С Таганки, с Яузы, с Крестьянской заставы слетелись на Птичий рынок воробьи, галки, вороны и сизари – единственные птицы, которых здесь не продают и не покупают, если, конечно, они не дрессированные. Но хотел бы я купить дрессированного воробья!
   Чудные, неожиданные вещи можно купить на Птичьем!
   Вот стоит дедок в шапке-ушанке, нос его похож на грушу, но красен, как яблоко. В руках у дедка – кулек, в котором неслыханный фрукт – сушеный циклоп. Много лет кряду стоит дедок на своем посту, и запасы сушеного циклопа не иссякают.
   А вот чернобровый, с напряженным от долгих раздумий лицом. На груди его таблица:
   ДОБЕРМАН-ПИНЧЕР
   Сердито глядит он на прохожих, мрачно предлагает:
   – Купите мальчика.
   У ног его в кошелке копошатся щенки, которых никто не покупает.
   – Кто хочет усыновить кобелька? – смягчается чернобровый.
   Да что щенки – только на Птичьем можно встретить людей, которые занимаются редчайшим на земном шаре делом – продают песок. Никто никогда не мог додуматься, что песок надо продавать, а на Птичьем додумались и продают, и покупают. Но только крупный песок, зернистый, как гречневая каша, – 5 копеек стакан.
   На Птичьем можно купить корабль-фрегат, целиком слепленный из морских ракушек с засохшей морскою звездой на носу, можно купить просто кусок стекла, но такого стекла, которое переливает всеми цветами радуги и похоже на бриллиант «Королева Антуанетта». Не знаю зачем и не знаю кому нужно такое стекло, да не в этом и дело. Мне, например, все равно, что продавать, что покупать – стекло, фрегат, сушеного циклопа, – только быть на Птичьем каждую субботу и воскресенье, толкаться в толпе, свистеть в голубиных рядах, гладить собак, глядеть в горло подсадным уткам, подымать за уши кроликов, а то и вытащить из-за пазухи прозрачную колбу и крикнуть:
   «Кому нужен вечный корм? Налетай!»



Сто монахов


   – На Птичьем, конечно, на Птичьем, – толковал Крендель. – Мы его там сразу накроем. А куда ему девать монахов? Понесет на Птичий.
   По Вековой улице мы бежали на Птичий, и навстречу нам то и дело попадались люди, которые тащили клетки с канарейками, аквариумы, садки с голубями. Один за другим мчались мимо автобусы, из окошек выглядывали голубятники, собачники, птицеводы, птицеловы и любители хомяков.
   На рынке уже в воротах мы влипли в толпу аквариумистов. Здесь был лязг, хруст, гвалт, давка. В прозрачных банках бились огненные барбусы, кардиналы, гурами, макроподы, сомики, скалярии и петушки. То там, то сям из толпы высовывались рыбы-телескопы с такими чудовищно выпуклыми глазами, какими, наверно, и впрямь стоило бы поглядеть на Луну.
   – Трубочник! – кричал кто-то где-то за толпой. – Трубочник! Самый мелкий,
   самый маленький,
   самый махонький,
   самый мельчайший трубочник.
   – Инфузория на банане! – вполголоса предлагал вполне интеллигентный человек и показывал всем банку, доверху забитую инфузориями.
   Меня стиснули двое. Один продавал улиток, а другой покупал их. Я встрял между ними, и покупатель так давил меня в спину, будто хотел просунуть сквозь нее рубль.
   – Красного неона Петух уронил! – заорал кто-то, и толпа развалилась.
   Я выскочил на свободное место и чуть не упал на человека, стоящего среди толпы на коленях. Это был Петух – знаменитый на рынке рыбный разводчик.
   – Стой! – крикнул Петух и яростно снизу посмотрел на меня. А потом быстро пополз на четвереньках и вдруг – ах, черт! – уткнулся носом в землю прямо у моего ботинка. Он накрыл губами красную с золотом рыбку, трепещущую на земле. Да ведь и нельзя хватать пальцами красного неона, только губами, только губами, чтобы не повредить нежнейших его плавничков.
   Вскочив на ноги, Петух выплюнул неона в изогнутую стеклянную колбу. Да, это был красный неон – редкая рыбка с притоков реки Амазонки. Три пятьдесят штука.
   А в голубиных рядах и народу и голубей было полно. Голуби – носатые, хохлатые, ленточные, фильдеперсовые, жарые – трепыхались в садках, плетенках, корзинках, за пазухами и в руках у продавцов и покупателей. Десять… двадцать… пятьдесят… сто монахов хлопали крыльями, клевали коноплю, переходили из рук в руки.
   – Крендель! Здорово, Крендель! – заорал какой-то парень и под нос Кренделю сунул кулак, в котором был зажат голубь. – Хочешь черно-чистого?
   – Крендель пришел! Монахов своих ищет!
   – Моньку у него украли!
   – Когда?
   – Вчера?
   – Моньку-то моего никто не видал? – спрашивал поминутно Крендель.
   – Пара рубликов! Пара рубликов! – тянул меня за рукав пожилой голубятник. – Бери, пацан, не прогадаешь!
   У одной клетки, где сидели как раз пять монахов, Крендель остановился. Это были не те монахи, но хорошие, молодые, ладные.
   – Чего уставился? – сказал Кренделю хозяин, голубятник-грубиян по прозвищу «Широконос».
   – А чего? – сказал Крендель.
   – А то, – ответил Широконос.
   – Ладно, ладно, – сказал Крендель.
   – Еще бы, – добавил я.
   – Гуляй, гуляй, – сказал Широконос. – Не твои монахи.
   – Подумаешь. Поглядеть нельзя.
   Мы отошли было в сторону, но Широконос сказал вдогонку:
   – Дурак ты, и все. Бублик.
   Крендель побагровел.
   – Кто бублик? – сказал он и, прищурясь, подскочил к Широконосу.
   – Моньку прошляпил – дурак. На Птичьем ищешь – опять дурак.
   – Это почему же?
   – Кто ж понесет Моньку на Птичий? Здесь его каждая собака знает.
   – Куда ж тогда нести?
   – Думай. Мозгами.
   – Куда? – растерялся Крендель. – Не пойму куда.
   Широконос презрительно посмотрел на него и сплюнул:
   – В город Карманов.



Карманов. Далее везде


   Крендель позеленел.
   Мы и раньше слыхали про город Карманов, но как-то в голову не приходило, что монахи могут туда попасть. А ведь в Карманове тоже был рынок, на котором продавали все, что угодно. Бывали там и голуби, и, как правило, такие голуби, которые «прошли парикмахерскую».
   Так уж получается на свете, что не только люди ходят в парикмахерскую. Голубям она бывает порой тоже необходима. К примеру, есть у тебя чистый голубь, но кое-где белоснежную его чистоту нарушают досадные черные или рыжие перья. Значит, этот чистый не так уж чист. Что делать? В парикмахерскую его, а потом – на рынок.
   Почти все голубятники – неплохие парикмахеры, но встречаются среди них большие мастера этого дела. В городе Карманове и жил, говорят, голубиный парикмахер «Кожаный». Ему носили ворованных голубей, и он делал им такую прическу, что родной отец не мог узнать.
   – Если они в парикмахерской, – задумчиво сказал Крендель, – хана.
   – Еще бы, – согласился я.
   – А ты помалкивай, – разозлился вдруг Крендель. – Тоже мне знаток. Будешь много болтать – сам отправишься в парикмахерскую. Вон какие патлы отрастил!
   Через полчаса мы были уже на вокзале. Здесь толкалось много народу, и мне казалось, что это те же самые люди, которые только что были на Птичьем. Они бросили своих хомяков, схватили лопаты, авоськи и ринулись к поездам.
   – Где Бужаниновский? – кричал кто-то.
   – А в Тарасовке остановится?
   Дачники-огородники, с лейками, сумками, саженцами, закутанными в мешки, толпились у разменных касс, топтались у табло, завивались очередью в три хвоста вокруг мороженого.
   «Где Бужаниновский? Где Бужаниновский?» – слышалось то и дело.
   – А в Тарасовке остановится?
   – Поезд до Бужанинова, – рявкнуло под стеклянными сводами вокзала, – отправляется с третьего пути. Остановки: Карманов, далее везде.
   Не успел заглохнуть голос, как весь вокзал кинулся на третий путь, по-прежнему беспокоясь: «Где Бужаниновский?»
   Выскочив на перрон, пассажиры наддали жару, а мы с Кренделем ныряли то вправо, то влево, виляли между чемоданами и узлами, стараясь первыми впрыгнуть в вагон. Но это нам никак не удавалось: то встревал какой-нибудь чудовищный саквояж, то братья-близнецы, поедающие мороженое, то седой полковник с тортом в руках. Наконец мы втиснулись в вагон, в котором не было ни капли места. Все было занято, забито, заполнено.