— А-а-а… двенадцать богородиц и тридцать три лярвы!… И он сбросил клетку на пол.
   Пронзительно застонав, попугай вывалился на землю. И тут бедный Карл нашел свой мучительный конец: тяжелый исступленный сапог человека несколько раз подряд ударил его по умной голове, по мягкому животу.
   И человек потом, заметив кровь на пыльном сапоге, поставил его на стул и вытер своим цветным, в горошках, носовым платком.
   — Могу… Все могу!… Видал?! — задыхаясь, не говорил, а стонал уже парень.
   Одну секунду никто ему не отвечал, — все были поражены. И неожиданно истерическим, визгливым голосом раздалось:
   — Сволочи… искариоты!… Ведь человека зарезали?! Невин-ненького!…
   И сидевшая за одним столом с барышником проститутка в яркой, вывалившей тесто тяжелой груди, кофточке закрыла руками судорожно покачивающуюся голову и жалобно, по-бабьи завыла.
   — Человека зарезали… невинненького!… Тьфу на вас, ироды… И она плюнула, брызнув плевком в густые усы барышника.
   — Тьфу!…
   — Почто человека? — глухо упавшим голосом спросил он. -Птица, кажись…
   Он не спеша вытер рукавом усы.
   — Человека!… Человека!… — кричала женщина. — Мне чижик, и тот человек!… Все — человеки!…
   Она, грузно ступая, направилась к выходу.
   — Хватила, хэ-хэ, баба! Нахухрилась… Никто ее не понял.
   — Платите за попугая… ах, изверги!… — злобно кричала барышнику Марфа Васильевна. — Вы подстрекали пьяного мальчишку…
   Она выбежала уже из кухни и наводила порядок в зале:
   — Граждане, попрошу здесь не шуметь, а то я позову милицию… Здесь не кабак…
   — Хуже — убийцы! — тихо, еле сдерживая себя, сказала стоявшая у дверей Елена Ивановна.
   Спустившись вниз, она натолкнулась на сцену с попутаем.
   — Убийцы… убийцы… — повторяла она, забыв уже на минуту свое горе, но никто не слышал ее слов.
   — Платить… а?… — тихо бормотал пьяный барышник, схваченный за руку Марфой Васильевной. — Плачу!
   Вдруг вырвал он руку и крепко ударил ею по столу.
   — Сколько… а?… Плачу!…
   И он быстро, с ожесточением, начал выбрасывать из кармана бумажки, и одну из них, упавшую на пол, подняла украдкой и спрятала за чулок оставшаяся сидеть за столом проститутка.
   — Довольно?… плачу!… Половину жеребца своего уплачу… На! Нa! На! — бросал он Марфе Васильевне мятые бумажки, — тут тебе и за кофе… на!… И за пиво… и за пирожки… и за смерть птицы… на!…
   Он, расталкивая присутствующих, направился к двери. За ним поднялась и проститутка.
   — Прощай, честна компания! Где парень… где парень тот? Одолел он меня…
   Но парня уже не было в зале.
   …Многие уходили из кафе, но их место занимали другие, загнанные сюда упавшим на город ночным тяжелым дождем, перешедшим на время в раскатистую короткую грозу.
   Ветер бросал в окна крутые потоки воды, и казалось, что вот-вот прорвут они тонкую похрустывающую пленку захлебнувшегося стекла.
   — Как ярмарка, так завсегда дождь… — сказал кто-то за столиком. — Уж замечайте: как Спас, так и льет сверху. А говорят еще — Бога нету! А?…
   Громыхал гром, — и вздрагивали, мерцая, желтые, испуганные ресницы в стекле электрических лампочек. И пока была гроза, — люди заметно притихли, и медленно, нерешительно текло пиво в слегка подпрыгивающие при ударах грома стаканы. И не решался Турба взять с пианино свою исправленную уже скрипку.
   Но вот гром сменился только глухим, шедшим издалека басистым ворчаньем, а потоки дождя — мелкой бессильной слюной, и хлынуло опять по залу, оживленно и радостно, десятком голосов:
   — Кофе… десяток пирожных!…
   — Пива три!…
   — Пять мороженого…
   — Маэстро, вдарь раз!…
   И кто— то, -молчавший и ежившийся во время грозы и нерешительно улыбавшийся соседям и вздрагивавший при каждом ударе грома, — сказал теперь громко, с сухим и вьющимся, как стружки, смешком, словно только теперь услышал чьи-то недавние слова про спасскую ярмарку и Бога:
   — Хэ-хэ… Боженька и есть неприличие и один мираж несущественный. И не Спас, как по старому режим-с, а число девятнадцатое-с новым стилем!
   И он ущипнул выше колена подававшую ему кофе молоденькую кельнершу.
   — Музыку!… Музыку!… — шумели за столиками. И чей-то — уже женский — голос вдруг затянул:
   На окраине где-то города
   Я в убогой семье родила-а-ась…
   Лет пятнадцати, горемычная,
   На кирпичный завод наняла-ась…
   — Не буду играть того, что поют! — вспыхнул вдруг, повернувшись к музыкантам, скрипач Турба.
   И он дернул озлобленно вынесенной кверху костью плеча.
   — Русскому человеку, когда пьян, совсем нельзя петь: после песни ему всегда хочется смерти.
   И музыканты оборвали песню шумом редко исполняемого ими военного марша.
   Рыжий виолончелист широко размахивал басящим смычком.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

   …Там, где раньше пил с двумя проститутками конский барышник, почти у самого пианино, сидели теперь трое людей: двое мужчин и одна женщина.
   На их столике не было ни одной бутылки (они ели только горячие сосиски), и молчаливо расхаживавший по залу Абрам Нашатырь мог бы быть недоволен этими трезвыми невыгодными посетителями и поручил бы Марфе Васильевне попросить их не занимать долго столика, если бы не знал, кто за ним сидит.
   Эти трое только сегодня заняли два наилучших номера в «Якоре», и Абрам Нашатырь, просматривая их паспорта, прочел в них те же три фамилии, которые вот уже целую неделю выцветшими на солнце большими, красными буквами афиш извещали всех жителей Булынчуга о завтрашнем интересном концерте.
   Эти трое были московские артисты. Один из них — бритый, с темными, большими зрачками, с густой волной седых полос — ел медленней остальных, часто откидываясь на спинку стула и обводя неторопливым и внимательным взглядом посетителей «Марфы».
   Иногда он наклонялся к своим спутникам, короткими и меткими фразами делился с ними впечатлениями, и сидевшая почти вплотную к нему Елена Ивановна слышала его приятный грудной голос, слегка протяжные, но круглые, как кольца, сочно произносимые слова.
   Второй из артистов — худощавый, со смуглым, цыганского типа лицом и курчавой узкой головой, — оживленно и часто смеясь, разговаривал со своей молодой и красивой спутницей, называя ее на «ты» и «Элен», и Елене Ивановне было почему-то приятно, что у этой красивой артистки и у нее — одно и то же имя.
   В антракте рыжий виолончелист наклонился к пианино и прогудел:
   — Если я кому-нибудь завидую в этом… заведении, так вот этим троим. У них жизнь в прислугах ходит! И можешь
   сколько угодно шуметь, а они твой крик своей тишиной покроют… У них шум в жизни особенный!… Образованные, конечно: не то, что мы с вами!
   Исаак Моисеевич устало пожал плечами: даже и ему сегодняшний вечер отдавил плечи непосильным грузом.
   Тусклое и серое, как известь, лицо Елены Ивановны покрылось вдруг минутными лишаями краски: о, как возненавидела она сейчас рыжего виолончелиста, видевшего в ней только тапершу в этом душном кафе!… О, будь проклят сегодняшний тяжелый и жестокий вечер!…
   И когда она услышала за своей спиной мягкое и чуть тоскливое:
   — Ici tout le monde boit et se rejouit, mais je vois ici seulement des visages tristes et malheu-reux!… — она вдруг обернулась и, дрожа всем телом, запинаясь, сказала:
   — Mais ici il у a des fiers, fiers dans leurs souf-frances!…
   — О-о-ох!… — изумленно вскрикнул изумленный виолончелист. Он был поражен теперь не меньше, чем во время дикого убийства ничем не провинившегося попугая.
   — А-а-а?! — не мигая, смотрел он на Елену Ивановну. — Вы умеете?…
   Девушка была бледна, а плечи и руки ее лихорадочно дрожали. Она не знала теперь, почему вдруг ворвалась в чужой разговор: то ли толкнула ее на это тоскливая певучая фраза седоволосого артиста, то ли противен был в своей грубости всегда пахнущий чесноком рыжий виолончелист…
   Турба и сидевшие за столиком с любопытством рассматривали девушку.
   — Вы правы, конечно, милая моя, — услышала она тот же певучий и ласкающий голос. — Но и я был прав, — обращался уже к своим спутникам актер. — И я был прав, когда говорил вам, что человека можно узнать только тогда, когда между вашими и его глазами — не меньше метра…
   — И когда у обоих свободны языки!… — рассмеялся худощавый артист.
   — Пригласите девушку к столу… она, очевидно, из интеллигентных, — шепнула седоволосому соседу красивая артистка. — Нет, постойте, — я… Это может оказаться очень интересным. Особенно вам, — такому же большому психологу, как и артисту!…
   Она громко сказала:
   — Мы очень просим вас отдохнуть за нашим столиком. Мы — ваши коллеги: мы — актеры…
   И ее синие молодые глаза были ласковы и лучисты, — Елена Ивановна искала тепла: она робко и застенчиво кивнула головой.
 
   Когда, через четверть часа, Абрам Нашатырь вошел в зал, он увидел, что вместо девушки сидел за пианино худощавый артист, а за столиком — раскрасневшаяся Елена Ивановна.
   — Что это значит? — удивленно спросил он у Розочки. Она улыбнулась.
   — Это — артисты. Они пригласили ее поужинать с ними, а этот пианист, — это он на афише! — сел позабавиться вместо нее. Ой, как он играет! Нашим музыкантам стыдно вместе с ним…
   — Та-ак… — словно растерявшись, протянул Абрам Нашатырь. Та-а-ак. Они даже пьют теперь вместе с ней пиво, — ну, пусть себе пьют.
   И он отошел в сторону… чтоб через несколько минут вновь уже заинтересоваться, как и все тогда в зале, тем, что неожиданно приключилось за этим столиком.
   Но пока его не покидала, как и все это время, упрямая мысль о требованиях крепко осевшего у него в доме брата, Немы…
   Крутой и настойчивый, Абрам Нашатырь не знал теперь, как избавиться от Немы; в угрожавшем и шантажировавшем его калеке он уже не видел брата, и Нёма стал для него злейшим врагом.
   «Напился пьяным, проигрался сегодня в карты и распутствует теперь с девкой в саду. Зверюга, циркач!…» — Абрам Нашатырь чувствовал от охватившей его злобы внутреннюю колющую дрожь.
   Часы пробили одиннадцать с половиной; еще полчаса, -и можно будет вместе с Марфой Васильевной подсчитать сегодняшнюю обильную выручку.
   И вдруг — прыгающий, как мяч, взрыв раскатистого хохота, чей-то жалобный заплетающийся стон, шум от опрокинутого стула, голоса: «Вот ужас… фу! безобразие!… она чересчур выпила», и опять оглушительный смех.
   — Что такое? опять скандал?… — Абрам Нашатырь бросился на шум.
   — Леночка… Леночка… я не переживу… простите меня! — И мимо него, пошатываясь и рыдая, цепляясь за стулья, пробежала на кухню, закрыв руками лицо, Елена Ивановна.
   — Фу, скандал… Несчастная… Вот приключение… — красивая артистка, натягивая спавшее с плеча платье, поспешно направилась к выходу.
   — Обыкновенная история с обыкновенными последствиями…
   Седоволосый актер криво усмехнулся.
   — Ха-ха-ха!… — хохотал, багровея, рыжий виолончелист. -Они ее в свою интеллигентную компанию… ха-ха-ха!… разговоры порядочные, угощение… ха-ха-ха!… а она возьми и… неприличие громко при всех… Ой, я не могу больше!…
   — Она больна, очевидно… — мягко сказал актер. — Бедняжка!… Она только что рассказывала про свою убитую мать… она боялась встречаться тут с каким-то человеком, похожим на того самого убийцу… Ах, бедняжка!
   — По-французски сначала… ха-ха-ха!… а потом вдруг — звук по-деревенски!… Ой, не могу!… — не унимался виолончелист. — Поэзия в прозе… ха-ха-ха!…
   …И когда пробегала по кухне, опьянев с непривычки от пива и раздавленная, казалось, непоправимым своим, оскорбительным для других поступком, — отчего-то схватила лежавший на табурете топор и горячую, полную воды кастрюльку и бросилась бежать в сад. Горячая вода, выхлюпнувшись, ошпарила ногу, и уронила Елена Ивановна кастрюльку, а топор крепко зажала в окостеневших руках.
   Шарахнулась в сторону, наткнувшись сначала — у самого дома — на какую-то женщину, оправлявшую юбку, а потом — в темной аллее — на Нему, которого теперь не узнала.
   Он увидел в ее руках блеснувший топор и отскочил в сторону. А когда она, громко рыдая, побежала в глубь сада, неслышно прыгал за ней на костылях — от пьяного любопытства.
   … Было двенадцать, и кафе закрывали.
   — Отец! — сказала растерянно Розочка, — Отец, надо найти ее… Елену Ивановну. Я боюсь за нее!
   Но он и сам уже собирался это сделать: вот удобный случай, чтобы отказать этой скандальной девушке от места…
   А когда кто-то из кухни сказал ему, что пианистка схватила, убегая, топор, — Абрам Нашатырь поторопился.
   На первой же аллее он столкнулся с торопливо подпрыгивающим братом.
   — Абрам!… — запыхался Нёма, — Абрам!… Что случилось м?! Она повесилась… Ей-богу!
   — Где?! — воскликнул Нашатырь.
   — Там, где вешают белье… возле самого сарая… Я сам все видел, Абрам… все сам!…
   — И ты ей не помешал, Нёма?… — тихо сказал Абрам Нашатырь. — Почему?…
   Он волновался.
   — Я не хотел мешать ей, Абрам… Это — такой удобный случай для нас обоих… Идем… позовем людей, милицию… чтобы ее сняли…
   — Стой! — сильно сжал его руку брат. — Покажи мне, где она… идем вместе.
   И Абрам Нашатырь, не отпуская руки, потащил за собой Нему.
   — Как… как ты видел, Нёма?… Расскажи…
   — Она бегала по саду, я — за ней: мне было интересно, Абрам, почему у нее топор вдруг в руке.
   — Ну?… Ну!…
   — Она два раза бросалась на мокрую землю и выла, как собака перед чьей-то смертью… Подожди, не прыгай так скоро, Абрам: ты забыл, что у меня только одна нога…
   — Ну… Ну?! рассказывай же!…
   — Я и рассказываю… Потом она побежала вдруг, как сумасшедшая, вот сюда, к сараю, и я — за ней. Только не мог уже догнать… а очень близко чтоб быть — боялся. Ты видишь, какая луна на открытом месте? Ну, так вот, с этого самого места я увидел: перерубила она топором веревку, что для белья, быстро… веревку на вот тот большой крюк, что для весов у тебя приделан…
   — Она бешеная, Нёма… Бешеная!… — глухо бормотал Нашатырь.
   — Ну да, Абрам, и на здоровье для нас обоих… Ящик там какой-то у сарая стоял, — так она этот ящик под ноги себе подставила, полезла на него… петлю сделала… и вообще все, что полагается, Абрам… Прощайте, — хотел я ей крикнуть, -так только сил у меня не хватило… Ну, пусти мою руку: я вешаться не собираюсь…
   Они пошли к сараю.
   Высовывавшийся из жидкой разорванной ваты пробегавших туч желтый, как медь, тазик луны освещал повисший близко над землей девичий труп. Неподалеку валялся топор. Абрам Нашатырь нагнулся и поднял его.
   Руки дрожали.
   — Та-ак… — сказал он, ловя свое дыханье. — Та-ак… Из-за неприличного звука… и умерла!… Тоже человек!…
   Нёма не понимал.
   — Идем, — сказал он, — позовем милицию. Или ты хочешь любоваться мертвым, будто он оставил тебе по завещанию наследство…
   — Стой!… — ухватился за Нёмин костыль Абрам Нашатырь. — Стой… Ты прав: она мне действительно оставила наследство — тебя…
   — Что это за разговоры, Абрам! И в такое время?… — встревожился Нёма.
   — Ты убил ее мать, так она всю жизнь могла хотеть, чтоб тебя убил кто-нибудь другой…
   Он говорил медленно, непонятно, словно раздумывал о чем-то серьезном, известном только ему одному. Рука его не оставляла Нёминого костыля.
   — …И если бы она захотела сама умереть, так почему ей не отправить вперед себя того, кто убил ее мать… А?
   Он уже думал вслух — этот скрытный всегда, осторожный человек.
   — Абрам, что ты говоришь?! — вскрикнул Нёма. — Что это за странные разговоры?!
   — Тише!… И если она только сегодня вспомнила при чужих людях про убийцу… И если убийца хочет еще, что называется, зарезать своего собственного брата, который его приютил?! Но это только я знаю… я один буду знать…
   — Ты — сумасшедший, Абрам!… Ты что-то задумал, ей-богу… Нёма рванулся, но жилистая рука брата крепко ухватила за
   костыль.
   — Стой, я тебе говорю!… Кровосос!… Ты уедешь отсюда, я тебя в последний раз спрашиваю?! — схватил вдруг Абрам Нашатырь ворот Нёминой рубашки. — Уедешь, зверюга?!
   — А-а-а!… — закричал, точно задыхаясь, Нёма. — А-а!… Караул… Правая рука Абрама Нашатыря коротким ударом железа разбила тупо хрустнувший Нёмин висок… Человек упал на землю, и мягко за ним — костыли. Абрам Нашатырь наклонился и минуту прислушивался.
   Потом зажег спичку, поднес ее к мертвому лицу. Топор бросил тут же… Потом поднял быстро труп и костыли и быстро-быстро, крадучись, отнес его к тому месту, где встретил Нёму.
   — Зовите милицию, — сказал он, войдя в гостиницу, — у меня в доме случилось несчастье: пианистка висит в петле, а моего брата убили. Марфа, побрызгай водой на Розочку, — ей плохо…
   И вся прислуга видела в эту ночь, как падали на черствое и острое лицо хозяина его скупые, тяжелые слезы.
 
   Всю ночь не спал: ходил по дому и по саду с милицией, успокаивал бившихся в истерике Розочку и Марфу Васильевну.
   Когда ушли чужие, забрав с собой на телеге оба трупа, — был непривычно нежен с близкими и вместе с ними долго и молчаливо всматривался в оставшиеся Нёмины карточки.
   Тихо сказал:
   — Убила брата моего… сумасшедшая!
   И все в эту ночь и позже — так думали…
   А ранним утром, как всегда, вышел вслед за старым Яровом на крыльцо — встречать новых пассажиров.
   Жмурилось солнце, прихорашивались на деревьях воробьи, в тишине гудела весело телеграфная проволока.
   Сады пахли — яблоком…
 
   Ленинград
   Февраль - март 1926 г.