- Ты о чем таком со мной договариваешься? - подозрительно осведомился Рябинкин.
   - Да вовсе я ни о чем не договариваюсь! - протестующе воскликнул Чишихин, уязвленный таким вопросом, а главное, тоном, каким он был задан. Не надо мне никакого договора. Это я сам себе разъясняю, как надо понимать мне самого себя, про свой должок перед тобой.
   - Ты свой солдатский долг помни! - сказал Рябинкин командирским голосом.
   - А он из должков состоит, этот солдатский долг, - горделиво объявил Чишихин. - И не перед тобой одним у меня должки, и, если прямо сказать, за всю свою гражданскую жизнь я всем обдолжался, как и ты тоже, и все мы вместе.
   - Ну это правильно, - согласился Рябинкин. - Гражданская жизнь у нас была подходящая, и, если б не война, то ли еще было б!
   - Именно, - обрадовался Чишихин. - Вот Трушин Алексей Григорьевич. Для всех солдат он кто? Политрук, и только. А для меня он по званию еще больше. Когда зашивался на токарном, он мне свой опыт подсунул, как будто он ему самому лишний, не задел за самолюбие, а исподтишка подсунул. Хоть я и не из его бригады. И на фронте он меня наблюдал. Я штык от винтовки потерял. Он заметил, стал выговаривать.
   Я ему: "Сейчас не та война, как в гражданскую, в штыковую атаку не ходим. Фашисты в нас из автоматов брызжут с короткой дистанции, а вы меня за штык упрекаете. На крайний случай могу и прикладом ударить".
   А он мне: "Ты, говорит, задумайся, Чишихин, не о том, почему ты штык в бою потерял, а почему ты в бою потери штыка не заметил. А не заметил ты этого потому, что не энергично шел на сближение с противником. И этого ты в себе не заметил. А если б это главное в себе заметил, то и штык бы на винтовке сидел на месте прочно закрепленный и ты свое солдатское место в бою в передовой цепи не потерял".
   Спрашиваю: "Что ж я, по-вашему, трусил?" - "Нет, зачем же, просто ты еще до передового бойца не подтянулся. Значит, обрати на себя внимание с этой стороны".
   А я ведь в том бою трусил, жался в землю. Не столько на фашистов глядел, сколько на местность, где ловчее прилечь, безопаснее после перебежки, каждый бугорок выглядывал и все патроны при себе таскал не расходуя.
   Рябинкин уныло согласился:
   - Верно, бывает, что прикрытие сильнее ищешь глазами, чем фашиста, который из своего окопа высовывается. Ну и свой комплект потом после боя сосчитаешь, выходит, сэкономил ради своей шкуры, перед бойцами совестно, а перед павшими совсем невыносимо виноватым выходишь.
   - Вот-вот, - подхватил Чишихин. - Трушин так и разъяснил. С одной стороны, боец по местности должен грамотно передвигаться, с другой стороны, должен грамотно огонь вести и сам собой управлять, согласно своей совести. И нет такого командира, который за всеми бойцами может в бою уследить, надо самому собой командовать и после боя как бы самоотчитываться - пересчитать, скажем, патроны: если остались, выяснить самому себе, почему остались, а если их не осталось, не было ли у тебя такого, что ты или просто так отстрелялся, не ради боя, а ради проверки отделенным. Его-то, допустим, можно обдурить пустым патронташем. Но свою совесть не пережулишь. Ведь верно?
   - Верно, - согласился Рябинкин.
   - Значит, надо один на один с самим собой уметь правильным быть. Тогда тебя и все отделение признает, и взвод, а может, и вся рота. - И Чишихин тут же пояснил: - Вот это вот самое думать мне Трушин посоветовал. Сказал, такой душевный опыт он с гражданской войны для себя утаил. И еще сказал: "Солдатское ремесло, оно не такое уж сложное, чтобы понять. Но хороший солдат только из хорошего человека получается". И он мне прямо объяснял: особенность партийной должности политрука в том и состоит, что он человеческое в каждом солдате на уровень коммуниста должен вытянуть. В гражданскую войну была памятка для красногвардейца-партийца, лично Лениным одобренная, так в ней сказано: коммунист должен вступать в бой первым, а выходить из боя последним. Значит, для беспартийного, если он так поступает, это есть наилучшая его рекомендация в партию.
   - Ты что, меня агитируешь? - спросил Рябинкин, одобрительно глядя в глаза Чишихина, блестевшие сейчас живой, иной взволнованностью, чем прежде.
   - Да нет, - смутился Чишихин. - Это я как бы вслух для себя. Ты же сам Трушина лучше знаешь. Он тебя еще на заводе одобрял и тут тоже...
   И хотя во время этого разговора гулко падали снаряды, ослепляя оранжевым едким пламенем, оглушая, лишая воздуха, выжженного пламенем взрыва, засыпая опаленными сухими комьями глины, оба переживали эти толчки в смерть терпеливо, только мгновениями ощущая боль души, сведенной судорогой одиночества, от которого так же мгновенно освобождались силой человеческой близости, сознанием одинакового переживания. И это освобождало от заточения в самом себе, которое постигает человека в моменты соприкосновения со смертью. Освобождало от паралича воли, от психического угнетения. Разжигало в сердце волю к бою, мести за пережитое душевное унижение. Помогало дальше терпеливо свершать подвиг бездействия в ожидании, когда наступит спасительная свобода для действия. И не только Рябинкин с Чишихиным находили простой человеческий путь для преодоления такого угнетения, как бы сближали свои души, но и другие бойцы в эти гибельные длинные часы артналета, теснясь парами или, против устава, собираясь кучкой, вели медленные беседы тихими голосами о столь далеком от войны и столь необходимом для войны, для победы человеческого духа над ней. И эти беседы прекращались только тогда, когда надо было вытащить раненого или убитого.
   * * *
   Трушин, обходя траншеи и слыша, что бойцы разговаривают, не ввязывался в их разговор, считая, что тут все в порядке, но, когда видел молчаливых, притулившихся к стенке, начинал с обычного солдатского - просил закурить или угощал сам. Сообщал доверительно:
   - Сегодня фрицы, как никогда, на нас много боеприпасов расходуют. Поняли, какой батальон у нас крепкий. И днем и ночью из всех калибров шумят. В гражданскую я такого громкого гула не слышал, только теперь привелось. Аж душа зябнет.
   - Это у вас-то?
   - А как ты думал? Переживаю!
   - В командирском блиндаже безопаснее переживать. Четыре наката.
   - Верно, в окопе небо открытое, - мирно говорил Трушин, будто не замечая, что солдат не в себе. - Видал, звезды какие крупные, и все светят как ни в чем не бывало.
   - Вы что же, на звезды вышли поглядеть под огнем?
   - Возможно, и на звезды. Они не только нам с тобой светят, но и тем, кто дома.
   Значит, есть кому похоронку получить.
   - Найдется. А ты чего такой злой, может, дома ее об тебе получить некому?
   - Нет, есть, родственников хватает.
   - Так ты бы вот в эту нишу перешел, безопаснее, и бруствер над ней целее!
   - А, один черт!
   - Ну, как желаешь. Только я тебе так скажу. Ты хоть не для себя, а для близких тебе людей сохраняйся по возможности. Допустим, тебя не будет, а им как это переживать?
   - Вы, товарищ политрук, мной командуйте, а семья моя для вас совсем ни к чему.
   - Как же так ни к чему? - изумленно развел руками Трушин. - А зачем мы здесь с тобой, как не для них?
   - Чего вы мне вкручиваете? Разве каждый тут за свою семью стоит?
   - Обязательно. И в первую очередь.
   - Не по-партийному вы со мной говорите.
   - Это почему?
   - Потому, что не состою.
   - Ну ты не состоишь, а я-то состою. Так что ж, по-твоему, я должен одно партийным говорить, а другое - беспартийному?
   - Ваше дело такое - дух поддерживать, на каждого свой ключ.
   - Ты что ж, полагаешь, люди тут свои души на замке держат?
   - Обыкновенно, у каждого свое.
   - Свое-то свое, а замок - это одна тяжесть, и больше ничего.
   - А вот вы мне скажите, мог я на себя замок этот навесить или не мог? Подобрал я с убитого бойца его патроны, а отделенный после боя у меня их пересчитал и при всех бойцах поставил по команде "Смирно" - и того, будто я в воронке отлеживался и солдатский долг забыл. Обидно.
   - Что ж ты не разъяснил?
   - Разъяснишь, как же, когда стоишь по команде "Смирно" весь вытянутый. А он обозвал и ушел.
   - Ладно, будет у меня с отделенным особый разговор.
   - Не надо.
   - Почему?
   - У отделенного семейство на оккупированной территории. Переживает. Сам без оглядки в бою, ну и с других того же требует.
   - Так ты его что, извиняешь?
   - Нет, зачем. Будет бой, я ему докажу.
   - Что ж, правильно, раз так запланировал для себя. Значит, докажешь отделенному?
   - И докажу!
   - А я, понимаешь, сам в тебе ошибся. Гляжу, оцепенел боец, винтовка землей присыпана, сам тоже. Решил агитацию развести, а выходит, ни к чему.
   - То есть как это ни к чему? - обиделся боец. - Что я, политбеседы вашей не понимаю? Понял же.
   - Чего же ты постиг, какой тезис?
   - Ну, про то, что и отделенного надо по-человечески понимать, как вы вот со мной поговорили, понял. Вы не за винтовку сразу меня в разговор взяли, не почему солдат такое упущение имеет. Сначала понять его пожелали по-партийному, понять по-человеческому. А потом про упущение. И за это я вам скажу. Я ведь почему скис? Не из-за отделенного. Немец бьет, того и гляди тебя насовсем свалит. А мне покурить даже не с кем. Думаю, подойду к бойцу, даже со своим кисетом. А он табака не возьмет. Про патроны неистраченные мои вспомнит и не возьмет.
   А стану про патроны объяснять, как на самом деле было, может и не поверить.
   - А я же тебе верю.
   - Так я вам сказал почему? Думал, вы только советовать будете, как врага бить, а вы со мной про дом заговорили.
   - Сначала про звезды, - напомнил Трушин.
   - Верно, про звезды, было такое. Ну, я прикинул, политрук подхода ищет. Взъерошился. А потом постиг, тоже, может, у вас свое щемит горе какое. Ну, и информировал, что моя обида хоть и мелкая, но тоже щемит. Сконфуженно попросил: - Только вы сильно не переживайте, что вас в политотделе крепко жучили за то, что у бойцов фашистские листовки нашли, а вы наши вещмешки не позволили проверить. Мы потом сами от себя штабников в отхожее место сводили, ребята для этого листовки пользовали, бумага самая подходящая. Только и всего...
   И весь этот разговор шел в пламени, в грохоте взрывов, в чаду сгорающей взрывчатки, в землепаде, начиненном осколками, визжащими, как страдающее животное, и прерывался он только для того, чтобы Трушин мог подняться в секунды затишья и взглянуть, не идут ли фашистские танки.
   Когда Трушина спрашивали: почему молчат наши орудия? - он отвечал изумленно: "А чего им себя высказывать? Фашисты сильно свои огневые позиции обнаружили и, видать по всему, полностью сегодня себя обнаружат. Наши засекут и в соответствующий момент их погасят. Артиллерийские разведчики где сейчас? Впереди нас выползли. Засекают, подсчитывают. Без всяких удобств на открытой местности работают, где ни щелей, ни окопов, все тело наружу. А на кого они работают? На нас. Вы что же думаете, у наших огневиков за вас душа не болит, не видят они со своих позиций, как немец тут снарядами почем зря колотит все пространство? Видят. Знают. Переживают. Но бой - это не драка: он тебе, ты ему. И еще неизвестно, что в нем важнее - ум или храбрость. Хотя без смелости ума в бою не сохранишь, ум от нее зависит. Смелость с умом - это и есть доблесть. Вон, к примеру, Ходжаев выполз на танкоопасное пространство с противотанковой миной, привязал ее на длинном проводе, залег в воронке и, когда фашистские танки пошли, проводом подтянул мину под самую гусеницу, ну и все, порядок.
   Весь маневр провел лежа на брюхе в воронке, и осколки не тронули, в танк не приметил одиночного бойца в сторонке".
   - А автоматчики ему очередь саданули.
   - Задели. Но живой все-таки. И с орденом. Ему генерал в госпитале прямо к нижней рубахе орден привинтил. Обмундирование забрала хозчасть госпиталя. Одну нижнюю рубаху оставили. Больше никакого своего имущества при нем нет. Рубашка, орден да бинты. А опыт Ходжаева - с миной на проводе танк подлавливать - при нас остался. Облагодетельствовал он нас своим умом. И теперь много желающих по-ходжаевски с минами действовать. Некоторые даже позволили себе свое же минное поле обворовывать, тянут как с огорода тыквы. Это уже неправильно. Можно с саперами договориться. Попросить об одолжении. Хоть им не положено мины на руки раздавать. По-человечески всегда договориться можно. А то есть у нас такая манера своевольничать, не спросясь. И в гражданской жизни.
   Я, например, всегда в инструментальном сам для себя резцы изготавливал в нерабочее время по своему вкусу. После работы в шкафчике своем укладывал. Прихожу, беру, гляжу: что такое? Иступлены и в побежалых цветах от перенакала. А кто это себе позволил? Наш Рябинкин на скоростное резание себя пробовал моим инструментом, не спросясь. Я его спрашиваю:
   "Как же ты мог такое бесстыдство позволить?"
   А он молчит. Физиономия зябнет, уши вспухли.
   Говорю:
   "Какую же ты скорость станку давал?"
   Называет.
   "Врешь, должен режущий край сразу крошиться от сильного перенакала, а он только иступлен".
   Рябинкин вякает про какую-то свою эмульсию новой его рецептуры.
   "А ну, - говорю, - дай я с ней попробую".
   Попробовал. Идет. Только надо было резец под несколько большим углом заточить, всего и делов.
   "Почему же, - спрашиваю, - своевольничал?"
   "А я, - говорит, - не верил, что позволите. Не верил!"
   Вот все нехорошее бывает оттого, что мы самим себе не верим. А в кого нам верить, как не в людей? Верить в бою в товарища, и страх тебя не так сильно касается.
   Не веришь - худо тебе будет с самим собой справляться, хоть ты и, допустим, храбрый.
   И Трушин, оглядев солдат, задорно спросил:
   - Вот почему партийный боец тверже себя в бою чувствует? Не потому, что он сам по себе обязательно особо хороший, а потому, что партийный билет - это какой-то твой личный номер после товарища Ленина, и каждый партийный номер на счету у партии, у всего народа. И по этому счету с коммуниста больше причитается, поскольку он в строю партии состоит, который никогда нигде ни в чем не дрогнул.
   Трушин вдруг хитро сообщил:
   - А ведь есть среди нас и скрытые коммунисты, не оформленные. Считаю, их надо оформить. Вот как, скажем, Ходжаева. Можно за него поручиться? Можно. Спрашиваю в госпитале, почему раньше рекомендацию не просил? А он: "Я, - говорит, - давно нацелился на фашистский танк, да все не получалось, хоть и с бронебойкой выходил. Теперь получилось. Значит, можно проситься в партию". Видали как! Сам себе фашистским танком рекомендацию в партию добыл. Кто же из коммунистов-бойцов после этого, в своей партийной рекомендации откажет?
   И, перестав улыбаться, Трушин произнес сурово и строго:
   - У нас, товарищи бойцы, большие потери в коммунистах. Надо восполнять. Задумайтесь каждый за себя. Дело это такое - на всю жизнь. Пояснил: - Есть, конечно, которые стесняются, почему раньше в партию не вступали, в гражданской жизни, в коллективе, где его все знают. Так что же, я думаю, на фронте человек весь всем виден. И самому себе он стал виднее, как, скажем, сегодня. Каждый по десять, а то и больше раз вроде как погибал и вновь оживал. Сильно немец бьет. А ведь ничего, видите, беседуем. Вполне нормально, как люди внимательные, осмысленные...
   V
   Большое душевное отдохновение доставил бойцам Трушин в эти дни, когда немцы сотрясали передний край обвалами снарядов, кидали сверху равновесные бомбы, продолговатые жестяные футляры - самораскрывающиеся на высоте кассеты с мелкой смесью гранат, мин, сыплющихся смертельным мусором. Немцы применяли также бомбы замедленного действия. Полутонная или четвертьтонная тяжкая посудина, глухо шлепнувшись, влезала в мякоть земли и, притаившись там, высчитывала свои сокровенные минуты и секунды. Пикировщики, падая косо, словно подшибленные, вопили исступленно включенными сиренами, роняя черные, кувыркающиеся, визжащие стокилограммовые бомбы, падающие в воздухе, как поленья. "Мессеры" гвоздили крупнокалиберными пулеметами - крохотными снарядами с фосфорной начинкой, от которых загоралась торфяная почва и тлели шинели на непогребенных мертвых.
   И вот в эти дни Трушин, зная, как не только в штабе полка, но и в дивизии высоко оценивают подвиг выносливости его подразделения, выпросил парикмахера и привел на передовую.
   Парикмахер - пожилой человек с сановным обрюзгшим лицом - держал себя перед политруком независимо, солидно, хотя был всего-навсего рядовым. Обремененный винтовкой, противогазом, подсумком, как и положено солдату, он бережно нес дамский клетчатый чемоданчик и, когда где-то далеко стукал снаряд, поспешно падал, накрывал чемоданчик своим упругим брюхом.
   В узком ходе сообщения, проникаясь сочувствием к одышке и возрасту парикмахера, Трушин захотел помочь ему и предложил понести его чемоданишко. Но парикмахер сказал:
   - Лучше освободите меня от этого.
   Снял винтовку, противогаз и передал Трушину, растерявшемуся от такого наглого, да еще перед лицом офицера, нарушения устава.
   Еще в штабе батальона парикмахер удивил Трушина своим высокомерием; искоса и небрежно взглянув, он сказал как-то даже сквозь зубы:
   - Обратите на себя внимание, товарищ политрук! Один височек у вас косо подрезан, другой на прямую. Большая небрежность.
   И Трушин решил проучить парикмахера, взяв у него винтовку и противогаз, чтобы так появиться с ним в окопах, - несомненно, это вызовет едкие усмешки у бойцов по адресу цирюльника.
   - В гражданскую какую должность занимали? - вежливо осведомился Трушин, подозревая, что этот человек с таким сановным и важным лицом, очевидно, какое-нибудь штатское бывшее начальство, не нашедшее на фронте применения своим способностям.
   - Заведующий, - сообщил парикмахер.
   Этот ответ укрепил Трушина в сознании своей проницательности. И он уже не без некоторого ехидства хотел осведомиться после очередного разрыва мины близ самого хода сообщения: "Как, не беспокоит?" - но его спутник тут же добавил тоскливо и мечтательно:
   - В центре магазин, с двумя салонами. Дамский на шесть кресел, мужской на восемь... - Заявил надменно: - Ко мне лично можно было только по предварительной записи. В тридцатом году уже на Петровке на первом кресле работал.
   - Извините, сколько же вам лет?
   - Не имеет особого значения, - сказал парикмахер. И, как бы снисходя, пояснил: - Я не через военкомат. Я через райком партии, поскольку не подлежал мобилизации в связи с датой рождения.
   - Значит, партийный?
   - С двадцать четвертого! - Оглядываясь через плечо на Трушина, сказал внушительно: - Все лучшие мастера при нэпе свои магазины держали, импортная парфюмерия, высокий класс обслуживания. Но была установка партии вытеснить частный капитал. Вызвали в райисполком, назначили на пост заведующего. В госпарикмахерскую номер один. Ну, доверие оправдал. Постоянная клиентура. На случайный контингент командировочных, так, прохожих надежд не держали. План на них дать можно. Но чтобы качество? Качество обозначается только в постоянной клиентуре.
   - Так вам бы по вашей квалификации лучше при штабе корпуса, посоветовал Трушин.
   - Командир нашей дивизии - мой бывший клиент, - сказал парикмахер.
   - Ну вот хотя бы при штабе дивизии. И спокойствия больше для вашего возраста. И начальство знакомое.
   - Может, вы мне посоветуете и о сыне моем похлопотать у комдива, поскольку я его брил и стриг из уважения всегда, как будто он в предварительной записи?
   - А сын воюет?
   - А ваш? - сердито спросил парикмахер и, не дожидаясь ответа, горделиво сообщил: - Такой чистый, хороший мальчик! Работая в дамском салоне мастером. А вы понимаете, что это такое - работа в дамском салоне? Очень большой соблазн на легкомысленное поведение.
   - Он что же, по своей специальности на фронте?
   - То есть?
   - Ну, только на мужскую стрижку переквалифицировался?
   - Да, - печально и иронически сказал парикмахер, переквалифицировался. И даже по атому поводу у него на левом рукаве обозначение нашито. Черный суконный ромб, и на нем скрещенные, как раскрытые ножницы, стволы пушек изображены.
   - Артиллерист?
   - Угадали!
   - Серьезная специальность.
   - А он у меня всегда серьезным мальчиком был...
   - Разрешите? Как вас по имени-отчеству?
   - Сергей Осипович.
   - А меня Алексей Григорьевич.
   - Очень приятно, - без улыбки сказал парикмахер.
   Но когда вышли из хода сообщения, Трушин все-таки посоветовал Сергею Осиповичу взять противогаз и винтовку, опасаясь, что бойцы могут всякими шутками обидеть этого человека.
   В ротном блиндаже парикмахеру было отведено рабочее место.
   Трушин взял список наличного состава подразделения и, как прежде, в мирной жизни, задумывался над списком рабочих своей бригады перед распределением премий, так и тут задумался, кого вызывать к парикмахеру первый, в соответствии с боевыми заслугами, высокой дисциплиной по службе. Разметив цифрами список, он отправил с этим списком связного. И он счел нужным все-таки предупредить Сергея Осиповича, что, поскольку здесь траншеи прежде были заняты противником, а у фрицев, по-видимому, нет такой манеры, чтобы проверять солдат на вшивость, и, может, даже им становится теплее от этого, потому что чешутся, скребутся, содействуя кровообращению...
   - Короче, - попросил парикмахер.
   - Ну, словом, будьте деликатны, если чего обнаружите, - скорбно сказал Трушин.
   - Вежливость, - сухо сказал парикмахер, - это первый закон в нашем деле.
   Солдат входил в блиндаж сконфуженно, улыбаясь, смущенный и вместе с тем осчастливленный таким необычным почетом на переднем крае в условиях, когда каждый штык на счету и противник подпирает.
   - Прошу, - говорил Сергей Осипович и щелкал встряхнутой простынкой. Вы какую стрижку предпочитаете? Полечку, бокс, полубокс, бобриком или аккуратно под машинку?
   - Чего скорее, то и давай.
   - Вам так некогда?
   - Для чего фасонить-то?
   - У бойца должно быть все в ажуре, внешний вид тоже, - строго говорил Сергей Осипович. - Это, знаете ли, немец себе внушает, что мы некультурные.
   - А что вы хотите от расистов?
   - У вас, извините, верхняя губа расшиблена, бритвой беспокоить не посмею. Осторожно ножничками пройдусь, сформирую растительность а-ля Дуглас Фербенкс. "Знак Зерро" в кино видели? Вам подойдет. По медалям понимаю, тоже обладаете исключительной отвагой.
   Явился хмурый солдат с глубоко впавшими щеками, высокий, лицо его было землистого цвета, снял ушанку, на голове грязная, заскорузлая повязка. Сел на ящик против зеркала, потребовал:
   - Подровняй маленько... - Спохватился и стал сматывать бинт, морщась от боли.
   - Тебе в санбат надо, Егорычев, - сказал поспешно Трушин. - Я же тебе приказывал, ступай в санбат. Солдат встал, произнес обиженно:
   - Значит, нельзя? - И заявил со злостью: - А в санбат я не пойду! Нечего мне там околачиваться.
   - Один момент, - сказал Сергей Осипович, объявил обнадеживающе: - Нет таких трудностей, каких не могли преодолеть большевики. - Обратился к Трушину: - Вызовите санинструктора освежить на товарище повязку, и мы с ним комплексно клиента обслужим.
   И пока санинструктор делал перевязку, Сергей Осипович, жалостливо морщась, работал машинкой, ножницами. Закончив, посоветовал:
   - Одеколон не рекомендую. У вас кругом дополнительные царапины, вызовет нежелательное ощущение.
   - Жалеешь? - спросил солдат.
   - Причинять боль не имею права.
   - Одеколов жалеешь?
   - Встаньте, - попросил парикмахер.
   Боец встал. Сергей Осипович брызгал из пульверизатора на обмундирование. Парикмахер обошел солдата вокруг, продолжая нажимать на резиновую грушу. Потом приблизился, вздохнул. Объявил:
   - Аромат гарантирую, сутки будет пахнуть, как от жениха на свадьбе.
   Солдат спросил:
   - Вы всегда такой?
   - Какой?
   - Ну, веселый.
   - С приветливыми людьми приятно и повеселиться, - бодрой скороговоркой сказал парикмахер. Крикнул: - Прошу следующего!
   Когда Сергей Осипович коснулся машинкой головы нового солдата, он вдруг спросил встревоженно:
   - Беспокоит?
   - Нет.
   - Извиняюсь, но вы дергаетесь. Я полагал, оттого, что, может, машинка засорилась, дерет.
   - Да нет, я теперь всегда так.
   - Контузия?
   Солдат, испуганно покосившись на Трушина, пояснил:
   - Но я к ней уже приспособился. Ловлю момент сразу после, как дернет, перед тем, как снова дернет, и тогда на спусковой крючок нажимаю. Конечно, не та меткость, но все-таки. А для того чтобы гранату бросить, это даже совсем ничего.
   Сергей Осипович вдруг занялся самообслуживанием, опрыскал себе лицо из пульверизатора и, вытирая глаза и лицо салфеткой, переспросил:
   - Так, вы говорите, ничего, нормально?
   - Порядок, - согласился солдат.
   Сергей Осипович медленно, тщательно застегнул пуговицы на воротнике солдата, так медленно, будто не хотел отпускать этого клиента, потом, обращаясь к Трушину, когда солдат ушел, сообщил задумчиво:
   - Вы обратили внимание, волос у него со лба хохолком растет. Мастеру надо такое обстоятельство особо учитывать. Сыну, например, только я умел красивую стрижку делать, поскольку у него тоже волос не стандартно, хохолком рос.
   После того как бойцы были обслужены, Трушин самолично приготовил угощение парикмахеру. Но тот сказал!
   - Извините, но я лучше прилягу.
   Разувшись, парикмахер лег на топчан, положив выше головы на скатанный полушубок ноги. Голые ступни Сергея Осиповича были вздуты, черно-лилового цвета. Заметив взгляд Трушина, парикмахер объяснил: