Падал мягкий, рыхлый и, казалось, теплый своей пушистостью снег. Шорох его падения, мягкая его уютность как бы лишали человека ощущения опасности, тем более что расположение врага, местность, которую он занимал, ничем не отличалась от той, где находились наши рубежи.
   В серых сумерках ночи снежный покров как бы слабо светился, кожано скрипел, блестя ледяными песчинками.
   Обнаружили линию связи. Рябинкин перерезал черный, в толстой резине провод, оставил в засаде Куприянова, а сам вместе с артиллерийским разведчиком, солдатом Крутиковым, пополз к бугру, с которого намечено было вести наблюдение за передним краем противника.
   Внимательно прислушиваясь к музыке, доносившейся от одной из немецких землянок, Рябинкин определил:
   - Патефон. Надо засечь эту землянку. - И деловито пояснил: - Ребята довольны будут обзавестись патефоном. - Потом, так же напряженно прислушиваясь, сказал огорченно: - Пожалуй, скоро не возьмем. - Спросил: Слышишь, бревна с грузовиков сваливают? Значит, пополнение ждут новое. Блиндажи строят. А вон, видал, сугроб вроде в воздухе висит. Это на маскировочную сетку над батареей снег нападал. Не стряхивают сетку, вот и раскрылись. А вообще немец маскировку художественно под местность делает. Старается.
   Спустя некоторое время Рябинкин сказал встревоженно:
   - Чего-то Куприянова не слышно. Ты побудь, я до него схожу.
   Но Куприянов объявился сам, с немецким автоматом на шее и катушкой немецкого провода на детских салазках с сиденьем, обитым по краям тесьмой с помпончиками. Куприянов сказал сипло:
   - Пошли!
   Салазки, которые тянул за собой Куприянов, звонко шуршали полозьями по насту.
   - Да брось ты их! - приказал Рябинкин.
   - Нет уж, - сказал Куприянов, - довезу. - Произнес озлобленно: - Я как увидел, что он на ребячьих санках свою катушку волочет, ну все... - Показал окровавленную ладонь. Объяснил: - Прокусил он мне все мясо, пока я его за пасть держал, а другой рукой наспех давил. - Пожаловался: - Озверел я сильно за эти детские санки. А то можно было б наганом запросто успокоить.
   Возвращаясь в свое подразделение, разведчики зашли на НП к артиллеристам. Наблюдательный пункт был вынесен далеко за пределы оборонительного рубежа. Это была щель, выкопанная под брюхом подбитого танка, башня которого валялась невдалеке, отброшенная взрывом снарядов из боекомплекта.
   Куприянов снял с шеи немецкий автомат, подал младшему лейтенанту-артиллеристу, сказал:
   - Вам от нашего стрелкового подразделения. - Добавил: - За то, что аккуратно огонек кладете. - Спросил: - Ну как ваш бог войны, не кашляет?
   - Пришли новые системы, - похвастался артиллерист.
   - Ну а вы сами как?
   - Отлично, - оживился младший лейтенант. - Теперь без ошибки на слух определяю, стреляет пушка или гаубица и какого калибра, стоит ли орудие на открытой позиции, или в дзоте, или в железобетонном доте. А ведь, представьте, в свое время считал непостижимым таинством, как это дирижер может одновременно улавливать звучание каждого в отдельности инструмента в оркестре.
   - Вы что же, музыкант?
   - У меня голос, - смущенно сказал артиллерист. - Но вместо музыкального училища поступил в артиллерийское.
   - Это почему же?
   - Так, - сказал артиллерист и, потупившись, объяснил: - Папа погиб в Испании.
   - Понятно, - сказал Куприянов. И, вытащив из ватника "вальтер", произнес твердо? - А это к автомату в придачу от меня лично.
   - А что у вас с рукой? - спросил младший лейтенант.
   - Травма на производстве, - сказал Куприянов и небрежно сунул израненную руку в карман.
   Доложив о выполнении задания, Рябинкин вернулся в землянку. Положив толсто забинтованную руку для мягкости себе под щеку, Куприянов спал. Прохоров писал, склонившись к коптилке, сделанной из сплющенной на конце гильзы зенитного снаряда, вместо фитиля в ней тлел зажатый вигоневый носок.
   - Ей пишете? - опросил Рябинкин.
   - Да, - сказал Прохоров и предложил: - Хотите прочту?
   Рябинкину казалось неловким слушать письмо, адресованное девушке, которую Прохоров так сильно любит. Но он превозмог свою душевную стыдливость из тайного желания услышать какие-то особенные, сильные, жгучие слова.
   - Валяй, - сказал Рябинкин.
   Прохоров читал свое письмо так, как требовал учитель русского языка в ФЗУ от Рябинкина, - "с выражением". Письмо было написано складно и даже красиво, особенно в том месте, где Прохоров описывал блиндажи, землянки, орудийную пальбу. Рябинкин, слушая, кивал одобрительно головой и даже заметил, что про воинский долг Прохоров написал не хуже, чем даже в "дивизионке" печатают. Но про самое главное Прохоров писал не своими словами, а из стихов, и хотя стихи были ничего, хорошие, по получалось, что он вроде как брал взаймы чужое, как брали взаймы ребята пиджак или новые ботинки, чтобы сходить на свидание.
   Прохоров сообщал своей девушке, что, когда его послали в боевое охранение, он думал только о ней. Но это же, решал про себя Рябинкин, неправда. Хотя это не разведка, не может человек, да еще первый раз пойдя в боевое охранение, так думать. Рябинкин бесчисленно бывал в разведке, но всякий раз, когда давал Трушину партбилет, зябнул душой. Выходило, что он опасался, как бы немцы, шаря в его карманах, не обнаружили бы, кто он такой был, этот советский павший боец.
   Опустив глаза, рассматривая свои валенки, Рябинкин спросил глухо:
   - Ты что же, Прохоров, ничего такого не переживал, находясь в боевом охранении, действительно о ней только думал, и больше ничего?
   - Ну что вы! - удивился Прохоров. Сообщил доверчиво: - Меня все время беспокоило, дослал я патрон в казенник или не дослал. Хотелось проверить. А затвором щелкать нельзя. Очень мучился такой мнительностью.
   - Так, - протяжно произнес Рябинкин. Глядя пристально в глаза Прохорова, спросил сурово: - А ты бы вот и написал фактически насчет винтовки. Это у всех вначале такое бывает беспокойство.
   - Но ведь это ей неинтересно.
   - Так, - еще раз сказал Рябинкин. Спросил: - Ну как у Куприянова, ничего, обошлось с рукой?
   - Вы знаете, он все-таки жестокий человек, - объявил Прохоров. Задушил немца и спит спокойно.
   - Не жестокий, а душевный, - твердо сказал Рябинкин. - До меня сразу не дошло, откуда у фрица детские саночки. А он сразу от этого зашелся. Чувствительный на подлость. А спит он не спокойно. Откуда ты знаешь, что у него на душе? Ты вот сам убей, а потом скажи, как после такого спится. В то, что Куприянов про ребятенка думал, у которого фашисты санки отняли, я верю. А тебе почему-то не очень.
   - Почему же? Ведь это обидно.
   - Может, я тебя и не понял, как ты не понял Куприянова. У каждого человека своя душевная механика. Только и всего...
   И не то что после всего этого Рябинкин испытал горечь, потеряв надежду найти в Прохорове особенного, интересного человека, каким он вначале ему показался, просто ему было совестно перед Владимиром Егоркиным, которого он не взял в разведку за то, что тот внушал молодому солдату, что дорожить на фронте человеку вроде как нечем. Из-за своей душевной раздраженности внушал такое.
   Конечно, в подобном состоянии солдата брать в разведку ни к чему. Но ведь он не только поэтому отстранил Егоркина, а и потому, чтобы проучить его: перед разведкой не принято, неприлично, неправильно рассуждать о смерти. Конечно, советские люди в приметы не верят. Но если б Егоркин не вернулся, возможно, бойцы вспомнили бы эти его слова, и получилось, что он вроде как предчувствовал свою гибель. Такое надо учитывать командиру. Нервы у людей на фронте всегда на взводе. Каждый думает, что с ним может случиться дурное. Но настоящий фронтовик воздерживается такое высказывать. Даже в шутку. И не потому, что допускает веру в примету, а потому, что знает: это плохо подействует на товарищей, а от их самочувствия его жизнь зависит. Поэтому бодрятся не ради себя, а ради самочувствия всех, и все это знают и уважают такую бодрость, хотя не всегда имеются для нее основания.
   Но у Володи Егоркина есть отчего расстраиваться. Если б он был простодушный, то он прямо сказал бы, что из-за жены мучается. Но он гордый, стыдливый, скрытный, делает вид, будто перед боем ничто для него не имеет никакого значения, а поскольку он на самые опасные задания напрашивается, "она" с ним всегда рядом, и он имеет право о "ней" рассуждать презрительно. А такие разговоры плохо действуют на окружающих, и храбрость Егоркина для людей теряет свой полезный смысл, поскольку он после совершения самых отчаянных боевых поступков объясняет их не своей умелостью в бою, а только безбоязненным отношением к смерти. И надо его поправлять. Но не так, как сегодня сделал Рябинкин, отстранив от разведки, а другим подходом. Но каким? Рябинкин знал Зину Егоркину по заводу: глазастенькая, всегда оживленная, она даже спецовку перешивала себе в обтяжку, так что вся ее женственная фигурка обозначалась привлекательно. Постоянная участница самодеятельности, она выступала во Дворце культуры во всех спектаклях. Но главное ее дарование - танцы. Она танцевала почти как настоящая балерина: на носках, в трико, в куцей юбочке, с голыми руками. За то, что она рабочая да еще танцует не что-нибудь, а классику, ее снимала кинохроника, и даже были заметки в газетах.
   Володя, когда на ней женился, в комнате поставил большое зеркало и в столярке сделал специальные перильца, чтобы Зина могла, держась за них, перед зеркалом тренироваться.
   Поскольку Володя был по-настоящему знаменитым стахановцем, он часто выезжал на другие заводы передавать свой опыт.
   И вот в одну из таких поездок Зина поступила в областной театр. И получилось нехорошо, не потому, что она ушла в театр, а потому, что там сошлась с помощником режиссера. А тот был женатый, и жена его обратилась в местком театра, тем более у них было двое детей.
   Пришлось Зине уйти из театра "по собственному желанию".
   Володя ее простил. Он сам, как и Зина, считал, что все люди, которые занимаются искусством, особенные, и Зину он поэтому тоже считал особенной.
   Стала она снова выступать во Дворце культуры, но раньше она заводской публике нравилась, а теперь не очень. Володю все заводские считали выдающимся, а ее после всего - так себе. Володя ее простил, но все же мучился. Работал он теперь только в ночную смену.
   А тут Зина решила стать фигуристкой, подвернула на катке ногу, оказалась трещина в кости. Вернулась из больницы. Но Володя не позволил ей нигде работать, поскольку она все-таки прихрамывала. Зарабатывал он порядочно и каждый год ей по два раза путевки на курорт доставал. А на курорте у Зины тоже какая-то история получилась. И это Володя пережил, тем более что Зина на завод после всего снова пошла - разметчицей.
   Но и на заводе у Зины компания образовалась особая - вечеринки, на последний ночной трамвай опаздывала.
   А лет Зине было уже немало - двадцать четыре.
   От всех этих семейных передряг Егоркин огрубел, тоже завел себе компанию, но не из таких, как он сам, квалифицированных литейщиков, ездил со снабженцами на рыбалку, выпивал. Однажды сильно обжегся горящим газом. Врач сказал: может понадобиться человеческая кожа. Почти весь цех пришел свою кожу предлагать, так все уважали Егоркина.
   А Зина не пошла. Она, правда, Нюре сказала, что готова для Володи всю кожу с себя содрать, но, когда многие с этим в больницу полезли, она не хочет таким простым способом у Володи прощение за все получать. И поскольку она была не в себе, когда Нюра вышла из коммунальной кухни в общежитии, схватила кастрюлю, в которой комендантша из прогорклого подсолнечного масла олифу варила, и на себя ее выплеснула. Ну, ее тоже в больницу, но в другую, какая "скорой помощи" была поближе.
   Володя в своей больнице о Зине ни у кого ничего не спрашивал и вообще молчал, не желал никаких посетителей. А потом, когда его выписали, пришел домой, спросил Зину:
   - Это где тебя так поуродовали?
   - А тебе какое дело?
   Вот и весь у них разговор получился.
   Так Зина Нюре рассказывала, взяв с нее клятву, что она никому не скажет "про ее дурь с кипящей олифой". Нюра такую же клятву с Петра Рябинкина взяла. А Рябинкин считал тогда: эта Зинкина выходка - хулиганство над собой, и больше ничего. Тем более он ее стал презирать, что она начала запивать и Нюра за неё работает, а наряды на нее заполняет. И наверное, она не в одиночку пьет, а с кем-нибудь. Так что, кроме отвращения, к Зине Егоркиной Петр Рябинкин ничего не испытывал.
   И теперь, на фронте, зная, как Володя Егоркин переживает, Рябинкин никак не мог - хотя хорошо знал, как это полезно, - убедительно соврать ему, что жена ждет его дома, как положено женам фронтовиков. Не мог такого соврать, но и не мог, не имел права не думать о том, что Володе плохо...
   Поэтому Рябинкин пребывал в смущении, не зная, как начать разговор с Владимиром Егоркиным про то личное, о чем сам Владимир старался не думать, выворачивая свою душу, чтобы как-нибудь самому выкрутиться из боли, которая отравляла ему жизнь не только здесь, на фронте, но и дома.
   Рябинкин нашел Егоркина на пункте боепитания, где тот набивал пулеметные ленты, прогоняя их через уравнитель, и укладывал в жестяные коробки аккуратной плоской спиралью.
   Молча закурив д так же молча угостив Егоркина, Рябинкин сел на ящик с патронами, сказал, не подымая глаз:
   - К немцу пополнение пришло. Значит, стволов против нас прибавится.
   - А чего ты мне об этом докладываешь? - мрачно сказал Егоркин. - Ты вышестоящему доложи. Как итог личной разведки, от которой вы меня, товарищ лейтенант, отстранили как ненадежного бойца.
   - А ты мои приказы не обсуждай, - сухо сказал Рябинкин.
   - Виноват, товарищ командир.
   И Егоркин с шутовским старанием вытянулся, пуча глаза и не мигая.
   - Не надо, - попросил Рябинкин. - Не надо, Володя, бойцовское в себе унижать. Ну зачем это? Хочешь, чтоб я тебя по команде "Смирно" поставил? Так я могу. А зачем? Видишь, пришел разговаривать, а не получается.
   - Ты сразу, без подхода руби, - посоветовал Егоркин.
   - Прямо, говоришь? Ну так вот. Я о твоей Зине сказать хочу.
   - Ну, ну, - сказал, бледнея, Егоркин. Спросил, сжи- [лая зубы: - Твоей Нюрки информация, что ли? Валяй, подсыпай в солдатский мой котелок всякий мусор с ее кухни.
   - Ты спрашивал Зину, почему она пожглась?
   - Торопилась по личным делам, облилась горячим супом. Чего спрашивать... Зажило, как на шкодливой кошке.
   - Поставил бы я тебя за такие слова по команде "Смирно", - задумчиво произнес Рябинкин, - но не перед робой, а перед твоей Зиной. И ты перед ней встанешь, когда с войны вернешься.
   - Брось, Рябинкин, чего ты меня тут за семейный быт агитируешь? Сам тянись перед своей труженицей тыла, а меня лучше не трогай. - Сжав кулаки, Егоркин произнес свистящим шепотом: - Ты что, хочешь" чтоб я в штрафники скатился за оскорбление командира? Так я могу за удовольствие тебя смазать!
   - Так, - сказал Рябинкин. - Это очень грубое нарушение дисциплины с твоей стороны, очень грубое. Но я тебя о чем хочу информировать? Наш санинструктор Павел Андреевич, он психолог, поскольку даже глухонемых понимает, а не то что нормальных людей. Я с ним советовался насчет своей Нюры. Недопонимал, почему она теперь в бывшей моей спецовке спать ложится. Он проанализировал: "Чтоб вас через вашу спецовку при себе чувствовать". Правильно человек угадал, очень глубоко.
   Егоркин зло усмехнулся:
   - Да пускай она хоть исподники твои носит, мне-то что? Это, может, какому другому мужчине покажется удивительным, если обнаружит.
   - Задевай, задевай, я по личному вопросу терпеливый, - сказал Рябинкин, все же холодея спиной, и от этого сказал жестко: - Словом, твоя Зина не супом горячим облилась, а, когда ты обожженый лежал, выплеснула на себя намеренно кастрюлю с кипящей олифой. От супа такого ожога не бывает сильного. Ну да ладно. Хоть бы и супом кипящим. А вылила она на себя олифу, чтобы такую же, как ты, боль пережить, кожу с себя спустить, чтобы ты не думал, что она клочка с себя на тебя пожалела, как некоторые, например, про нее думали. - Вздохнул: - Вот, значит, вся моя тебе информация.
   - Петя, - жалобно произнес Егоркин, - почему же она сама мне не сказала? Почему?
   - У тебя свое самолюбие - гордость, и у ней тоже. Уступить смелости не хватало.
   - Да к чему тут смелость?
   - А как же, боялись вы оба друг перед другом еще унизиться. Она и так этого нахватала, ты тоже. Ну и решила - довольно. А вот тут-то и нужна вся душевная храбрость. Возьми меня, танк я свой первый поджег не от храбрости, а скорей от растерянности, оттого что жив остался. Теперь я смело так говорю. А раньше никак но высказался бы. Почему? Уверился в себе, но не сразу. И в гражданской жизни человек человеком не сразу становится, так же как и солдат солдатом - на фронте...
   - Ты обожди, обожди дальше умничать, - попросил Егоркин. - Значит, так получается, она себя обожгла, потому что я был обожженный, чтобы всю боль мою пережить?
   - Маслом, говорят, больнее.
   - И поскольку к ней общественность критически относилась, доказала, что может всю кожу за меня отдать? Хоть и в больницу не явилась.
   - Себе хотела доказать, а не общественности. Общественность тут ни к чему.
   - Себе, а почему не мне?
   - Да ты что, не соображаешь? Ей надо было установить, может она тебя любить так, что себя искалечить готова, или не может.
   - Значит, смогла?
   - Определенно.
   - Слушай, Петр, спасибо тебе.
   - Это не мне спасибо. Павел Андреевич такую систему мыслить мне объяснил. А она правильная.
   - Дай я, братуха, тебя обниму, - взволнованно попросил Егоркин.
   - Вот это уже отставить, - сказал Рябинкин, вставая. Лицо его стало твердым и жестким. - Смирно! - скомандовал Рябинкин, глядя осуждающе в удивленное лицо Егоркина, произнес раздельно и четко: - За угрозу и грубость по отношению к командиру, выразившуюся в словах и замахе рукой, четыре наряда вне очереди! Все. Исполняйте приказание. Кругом арш!
   Егоркин четко выполнил команду.
   Глядя ему задумчиво в спину, Рябинкин вдруг окликнул:
   - Володя!
   Егоркин остановился. Приблизившись, Рябинкин произнес просительно:
   - Так ты ей теперь напиши, но не про это, а так, как ни в чем не бывало.
   Егоркин сделал глотательное движение, но ничего не ответил, только кивнул. Подождал, не скажет ли еще чего Рябинкин.
   - Разрешите идти?
   - Ступайте, - сказал Рябинкин. - Ступайте.
   А сам остался один в пункте боепитания, снова сел на патронный ящик, закурил, и на сердце у него было свободно, ясно, как давно еще не было на фронте даже после тяжелого, но победного боя.
   VIII
   Для Петра Рябинкина заводская жизнь и на фронте оставалась образцом поведения. Как на заводе он привык испытывать восторженную почтительность к вдумчивым мастерам своего дела, так и здесь, на переднем крае, он уважительно отличал бойцов, способных вносить от себя нечто новое в суровое ремесло солдата.
   . Не думая о том, что он может уронить свой офицерский авторитет, Рябинкин, прежде чем составить для себя план выполнения боевого приказа и доложить его вышестоящему командиру, предварительно советовался с маститыми бойцами.
   Вызвав к себе стрелка Тутышкина и бронебойщика Парусова, Рябинкин выложил на стол офицерский доппаек, фляжку с разведенным спиртом поставил в каску, набитую снегом, для охлаждения напитка, сказал:
   - Садитесь. - Добавил: - Будьте вроде как дома.
   Из вежливости Парусов вначале отказывался от закуски. Принял напиток стоя, занюхал согнутым в суставе указательным пальцем. Тутышкин, будучи менее воспитанным, сказал нетерпеливо, но также не решаясь присесть:
   - Если особое задание, так вы без подхода. С моей стороны - служу Советскому Союзу! И точка!
   - А если просто о жизни поговорить? - сказал Рябинкин.
   Первым сел за стол Тутышкин, размашисто придвинул к себе консервы из щуки в томате. Парусов, очевидно опять из вежливости, сказал:
   - Вот вчера был, например, женский день Восьмое марта. На гражданке он мне воображался придуманным праздником. А теперь? Кто весь наш тыл на своих плечах держит? Они. За города, которые освобождаем, нам награды. А им в их день чего? Неправильно.
   - Вот ты бы и выдал из своей бронебойки в честь законной супруги персональный салют! - с усмешкой посоветовал Тутышкин и заявил задорно: - Я холостой, мне о них одна мечта - дорваться.
   - А мать у тебя есть, сестра есть? - сурово спросил Парусов и злорадно сказал: - Что, вспухли от совести уши? Сам же о свои глупые слова и ушибся. - Забрав у Тутышкина банку с консервами, Парусов, зачерпнув ложкой и отведав, заявил: - Щука - худшая рыба: хищник. Ее, как волков, надо истреблять. А хорошую рыбу, наоборот, следует культурно разводить, все равно как скот или домашнюю птицу.
   - Вы что, рыбак?
   - Нет, не баловался. Жена теперь с предприятием эвакуирована в Сибирь. Рыбачью бригаду из баб сколотила, ловят для орса, для усиления питания, а то из одной мороженой картошки совсем плохое меню.
   Тутышкин сказал виновато:
   - Это верно! Мы сейчас вроде как их иждивенцы, на всем готовом: и обмундирование, и питание.
   - Дошло, - торжествуя, объявил Парусов, и лицо его с двумя глубокими продольными морщинами на впавших щеках словно бы осветилось. Предложил: Давайте за них всех стоя выпьем!
   Выпили и долго не решались ни сесть, ни закусывать.
   Потом Рябинкин сказал так, как бы для него это сейчас не самое главное, хотя именно это он и хотел обсудить с бойцами:
   - Вот как, на ваш взгляд, где от огня надежнее отсиживаться - в сплошной траншее или в индивидуальной щели?
   Парусов сказал:
   - В щели надежнее. На прямое попадание возможность соответственно пространству меньше.
   Тутышкин заявил:
   - Если отсиживаться, то да, щель лучше. А воевать хуже. Когда человек один, он на психику слабее.
   - Нам, бронебойщикам, индивидуальный окоп положен, - сказал Парусов. И ничего, на психику не слабеем.
   - Бронебойщики - бойцы отборные, - сказал Тутышкин, - а мы рассуждаем про все подразделение.
   - Ну хоть ты и в траншее, - сказал Парусов, - сколько рядом с собой бойцов чуешь, как говорится, локтем, ну, четырех, пятерых, не больше.
   - Все равно, получается, в компании легче. А то как сурок в норе. Заскучаешь.
   - Я не скучаю, я танк караулю, - сердито сказал Парусов.
   - А все-таки бережешься лишний раз башку наружу высунуть. А у них скорость.
   - А вы там, в траншее, не бережетесь?
   - Над нами командир, он обеспечивает нормальное поведение.
   - На всех глаза у него не хватит. За противником и за вами наблюдать.
   - А если кто в бою скисает, мы его по-солдатски на вертикаль поставим.
   - Солдат солдату не начальник. Получится одно препирательство.
   - Солдат солдату рознь, - сказал Тутышкин. - Ты вот, Парусов, личность. На тебе, как на стволе противотанковой пушки, можно заслуженно три звезды намалевать.
   - Четыре, - поправил Парусов, - за мной четыре танка числится.
   - Тем лучше, - сказал Тутышкин. - Значит, ты человек влиятельный, значит, за тобой бойцы пойдут.
   - Куда пойдут?
   - А куда прикажешь.
   - Да что я им, командующий?
   - В пределе своего солдатского оперативного пространства, может, и командующий.
   - А кто меня над ними поставит?
   - Когда населенные пункты брали, из нас штурмовые группы сколачивали, и мы себя с наилучшей стороны показали. Связи с командиром по обстановке нет. А мы жнем самостоятельно. Назначен боец над другими старший - ему и внимали. Все аккуратно получалось.
   - Это действительно было.
   - А почему на дальнейшее такие штурмовые группы не сохранять? С одной стороны, что тогда получается? Четыре-пять бойцов и локоть товарища чувствуют, и всегда над ними свой старший. С другой стороны, не будут в траншее все жаться друг к дружке - каждая группа держит свою дистанцию, если накроет огнем на прямое попадание, меньше потери. И в цепи при наступлении также получится вроде как звеньями идти. У каждого звена свой старший. В футбольной команде, например, все равные. Но кто - нападение, кто - полузащита или защита - в ходе матча комбинации создают.
   - Мы тут серьезно, а ты про футбол, даже слушать неловко, - упрекнул Парусов.
   - Ну давай на наших фактах, - не сдавался Тутышкин. - "Языка" мы как берем? Группа захвата и группа обеспечения. Так?
   - Ну так.
   - В захват кто идет? Самые что ни на есть отчаянные, скоростные. У них при себе что? Автомат, наган, граната. Ну и нож. Обеспеченцы - народ солидный, снайперы, ручные пулеметчики, минометчики. И срабатываются люди. Так что, как глухонемые, друг друга понимают по одной мимике.
   - Это действительно, - согласился Парусов.
   - Ну вот и надо, чтобы в каждом стрелковом подразделении бойцы между собой срабатывались.
   - Бой на бой не походит.
   - Так и солдаты - люди. У каждого свое. Поставь над пополнением авторитетного бойца, старому фронтовику приятно - почет, и молодому польза. - Словно оправдываясь, обращаясь к Рябинкину, Тутышкин объяснил; - Я шлифовщик разрядный. А кто меня человеком отшлифовал? Бурыгин. - Произнес мечтательно: - Он, бывало, приложит обработанные плоскости, так они у него, как намагниченные, прилипают. Одним словом, виртуоз. - Вздохнул: - Но мне до него как до неба.
   - Это отчего же?
   - Нервная система не та была, запаса терпения не хватало.
   Рябинкин напомнил Тутышкину, как тот с разумной расчетливостью действовал гранатой против фашистского пулеметчика.
   Тутышкин, благодарно улыбаясь, сказал:
   - Все может быть, только я сам про себя так объяснить не могу. В запарке чувств находился. - Пояснил! - Я свою слабость еще с производства и по футболу помню. Поэтому заранее на все возможные случаи себе внушаю, как поступить, и потом уже без соображения, но получается.